– Ну как? – спросил Зыбин, выставляя бутылки.
– Так, – сказал Григур, передернув плечами, – средненько… Имени, говорят, у вас нет, вот и весь сказ…
Только присели за столик в центре большой комнаты под лампой, вделанной в отражатель автомобильной фары и прикрученной к потолочной балке, как в дверь загрохотали условным стуком: один длинный – два коротких – и опять длинный. Стук был предыдущий; к Григуру уже месяца полтора стучали четыре коротких, но удары были сильные, характерные, и они оба сразу поняли, что это может быть только Ворон.
Зыбин остался за столиком резать колбасу, а Григур пошел открывать. Это и в самом деле был Ворон. Он встал в дверном проеме и, косо стягивая на плечо мокрый черный капюшон плаща, сказал: пять тысяч семьсот девяносто восемь.
– Чего пять тысяч семьсот девяносто восемь? – спросил Зыбин.
– Ч-число т-такое по-получилось, – сказал Ворон, – пока ехал н-на т-трамвае, в автобусе, в м-мет-тро… Еду и с-считаю п-про себя: р-раз… д-два… Н-надо же за что-то держаться. А он вон к-как далеко за-забрался, с-свалку из окон видать, с б-бомжами…
– Кто забрался? Какая свалка? Какие бомжи?
Постепенно все разъяснилось. Оказалось, что Ворон уже месяца полтора-два втихаря подбирал сэмовские вирши, раскиданные на клочках по углам зыбинской квартиры, и когда их набралось довольно порядочно – канцелярская папочка в палец толщиной, – отнес, точнее, отвез их одному стареющему мэтру, живущему где-то на самом краю городской ойкумены.
– Пришел к нему, – сосредоточенно бубнил Ворон, держа в ладони стакан, – а он после операции, наполовину глухой, все лицо в парше какой-то, а я встал на пороге, мокрый, в этом балахоне, как водяной монах, папку двумя руками к груди прижимаю: вот, говорю, был у меня д-друг… А голос срывается, глотаю, хорошо, рожа и так от дождя мокрая, так что вроде как и плачу при этом и повторяю: д-друг у м-меня б-был!.. А тот на уши свои показывает и аппарат в пальцах вертит: сломался, мол… И тут я понял, что пробил мой час, и я ему на пальцах показал, что аппарат я ему сделаю, и тогда он показал: мол, проходите, и я прошел и стал чинить аппарат, там фигня оказалась, контакт отошел, но я тянул и краем глаза смотрел, как он читает, и он вдруг поднял голову и так посмотрел на меня, что я понял, что этот человек уже тоже где-то в тех местах был – или реанимация или еще что-то вроде, – посмотрел и спрашивает: давно? Я говорю: сорок дней, на пальцах показал, четыре пальца и бублик, – а потом дал ему аппарат, и он надел, и мы с ним сели и стали Сэма поминать – ха-ха-ха!..
Зыбина тогда даже передернуло от этого неожиданного смеха, и он что-то буркнул насчет подобных шуточек: что это, мол, вроде как-то не того, – но на это тут же возразили и Григур и Ворон, матерям которых в войну на мужей похоронки приходили. Причем на григуровского отца даже две.
– Пехота, – сказал Григур, – а воевали-то больше числом, мне отец говорил… Так что на этот счет бояться нечего, а опыт сам по себе любопытный: Сэм не обидится, поймет, сам первый хохотать будет. Если, конечно, клюнет…
Клюнуло. Месяца через три, кажется, на Крещенье, жена принесла с работы толстый периодический журнал, вошла на кухню и, как-то странно усмехаясь, протянула его через стол Зыбину.
– Что? – спросил он, поднимая глаза и глядя на угол проездной карточки, торчащий из свежего журнального обреза.
– Посмотри и увидишь, – сказала жена.
Зыбин развернул журнал на месте закладки и увидел на странице стихи, напечатанные в две узкие колонки. Стихотворений было всего пять или шесть, все короткие, все неизвестные, и над ними было крупно и жирно напечатано: «Семен Лианович. 1951–1988». Все чин по чину, как на надгробии. Как в отрывном календаре. Как в известковых отложениях архивов.
– Тридцать семь… «Мне пушкинский возраст ложится на плечи», – с усмешкой процитировал Зыбин и крикнул в комнату: – Сэм, ты там еще живой? Покажись!
– А что, возникли сомнения? – прокричал в ответ Сэм.
Потом натужно заскрипело кресло, протяжно зашаркали по паркету стоптанные задники тапок.
– А может, это не он? – вдруг прошептала жена, когда Сэм встал в дверном проеме за ее спиной.
– Об чем речь? – поинтересовался он. – Точнее, об ком?
– Обком, райком, желтый дом, – сказал Зыбин, протягивая ему развернутый журнал, – вот, глянь…
Сэм взял журнал, воткнул взгляд в страницу, выдержал короткую паузу, а потом тихо, но довольно отчетливо произнес: «Это что за хрень? Мог ли он стать настоящим большим поэтом? Наверное, мог, но его короткая яркая жизнь… О, господи, какая пошлость! Но кто? Какой идиот все это подстроил?»
– А что? – сказал Зыбин. – Все нормально, пиши теперь роман, я отнесу, скажу, что нашел среди бумаг покойного поэта…
– Собрание сочинений в трех томах наваляй, – сказала Лиля, – тоже тиснут. Родственников у тебя теперь нет, гонорар платить некому…
Весь декабрь и начало января Сэм просидел у больничной койки отца в Курске, а только и высидел, что слабое холодное рукопожатие напоследок.
– Какой еще гонорар, блин? – поморщился Сэм, шурша шероховатыми страницами. – Мне интересно знать, кто и где всю эту чепуху подбирал?
– Крокодил съел у Варвары зеленую юбку и правильно сделал, – засмеялась Лиля. – Не фиг все везде раскидывать: ты как уезжаешь, я потом еще неделю по всей квартире твои грязные носки собираю, стыдно, Сема!
– Так это, значит, месть, да? – вздохнул Сэм, захлопывая журнал. – За носки, да? Совсем как в анекдоте: дурак ты, боцман, и шутки твои – дурацкие…
В тот вечер они не стали уточнять, кто боцман и чьи это шутки, тем более что вскоре Зыбин подсунул журнал Ворону, и тот сам признался Сэму, что хотел сделать ему «суприз», подарок, по старой дружбе, отчего Сэм побурел, как свекла, надулся и мрачно пробурчал что-то в том смысле, что «упаси меня бог от друзей, а от врагов я уж сам как-нибудь уберегусь». Тут уже Ворон набычился, сказал, что «не ожидал, никак не ожидал, тем более что хотел искренне, от всего сердца…»
– Что-о?! Вы слышали? – взревел осатаневший Сэм, потрясая над столом уже изрядно растрепанным журналом. – Он, оказывается, не просто выдрючиться хотел, а от сердца, душа у него, видите ли, болела за друга, как же так, тридцать семь, и ничего не сделано для бессмертия! Да что он понимает в бессмертии, козел! Тьфу, мать твою, так бы и дал ему по роже этим вольюмом, так ведь не могу, врожденная интеллигентность не позволяет!
– Ах, он интеллигент, ешкин кот! – прошипел Ворон, мягко соскакивая с кухонного подоконника. – Ручки он свои марать не хочет, видите ли, об мою рожу! Да ты еще дотянись до нее, на, бей! Что, забздел? Обосрался?
Они стояли по сторонам кухонного стола, и не успел Ворон договорить, как Сэм швырнул журнал и, сбив с клеенки чайную чашку, выбросил перед собой сжатый кулак. Но Ворон все же был профи: он чуть отклонился, пропуская Сэмов кулак мимо скулы, в тот же миг подхватил падающую чашку и, поставив ее на блюдце, вновь выпрямился во весь рост.
– Ну давай! Может со второго раза попадешь? – ухмыльнулся он, глядя на Сэма треугольными, чуть прищуренными глазками. – Только посуду не бей, не ты ее покупал. И еще: третьей попытки не будет – ты меня понял?
И встал против Сэма, чуть пружиня на слегка расставленных ногах.
– Понял, – коротко шепнул Сэм, сглотнув слюну и облизнув пересохшие губы, – пойдем выйдем!
И тут уже Лиля вмешалась. Поднялась с места, замахала руками, как бы разгоняя нависший над столом мрак, стала бормотать испуганно, но в то же время с какими-то повелительными интонациями: мол, кончайте, мужики! Вы че, совсем сдурели? Ну пошутил человек! Ты что, Сэм, шуток не понимаешь?
– Ни фига себе шуточки… – пробурчал тот. – Зарыл, можно сказать, заживо, а вы мне еще смеяться прикажете?
– Оставь, Семен, – вступился Зыбин, – не переживай…
– Ставлю коньяк, – насмешливо пробурчал Ворон, – в качестве компенсации за причиненный моральный ущерб, как мой адвокат предлагал, когда я соседу на кухне челюсть сломал… Только он не коньяк предлагал, а чтобы я больничный соседу оплатил.
– Ты, Ворон, не расслышал, – сказал Сэм, – он, наверное, сказал: мордальный? Так-то оно точнее…
После этого они заспорили, кто кому должен ставить бутылку, и в конце концов ушли, напились в рюмочной и оба под случайную метлу – то ли обычный ментовский рейд, то ли какой-то особенный день трезвости, черт их разберет! – попали в вытрезвитель, где Ворон начал было шуметь, но был уже так пьян, что ему слегка отбили, как он сам выразился, «половые яйца». Но били, слава богу, не так чтобы с пристрастием, а больше для острастки, да и как бы попутно, пока привязывали ремнями к креслу.
Так что Зыбины их в тот вечер так и не дождались, но когда Зыбин высказал подозрение насчет вытрезвителя, жена как-то странно усмехнулась и сказала, что могут быть и другие варианты. В том смысле, что если они пошли в кабак, то Сэм вполне мог там кого-нибудь заклеить – «ему это, сам знаешь, как два пальца…» И не только на себя, естественно, но и на Ворона, потому что всякие любительницы приключений обычно ходят в кабаки по двое. Во-первых, в одиночку боязно, а во-вторых, когда вдвоем, так вроде получается, что «мы не такие…»
«Сэму-то все едино: такие – не такие… – подумал Зыбин, когда жена ушла спать, а он остался на кухне. – Еще лет пять назад на спор клеил, прямо в толпе, среди бела дня, любую, только пальцем ткни, и уже вот она: Алина, Ксения, Валя, Галя… Девушка, что вы делаете сегодня вечером? – Всё… В том смысле, что все умею, только не летаю – о-хо-хо!.. Девки? Бабочки? Да вроде бы нет, по виду, во всяком случае, не скажешь. Как-то Клим то ли со зла, то ли шутки ради ткнул в совершеннейшую развалину, правда, раскрашенную, как княгиня Голицына, та, которая “Пиковая дама”. Думал, Сэм стушуется – не тут-то было: подкатился и сразу ручку, сумочку, собачку – не было собачки, вру, – и в подземный переход; они следом, любопытно как-никак, а Сэм спустился перед этой “графиней” на пару ступенек, руку ей предлагает и так легко, непринужденно, вполголоса: осторожно, не хряпнитесь!.. Так та даже ноздрей не повела – то ли потому, что глухая, то ли… в общем, так они и ушли, а Клим потом еще долго стоял на месте и бороду чесал, точнее, темя, репу, выражаясь по-простому…»
А Сэм вернулся тогда, кажется, под утро, как раз к тому времени, когда Дениску надо было в школу поднимать. Зыбин его разбудил, и тут звонок. Открывает, на пороге Сэм. Глаза совершенно осатаневшие, как у Рэма, когда он вмажется. Молча прошел, с Дениской поздоровался, но как-то все рассеянно, как лунатик. Сел на кухне под приемником, стал папиросу в пальцах мять, достал из кармана старую фотографию с ломаными углами и зубчатым обрезом по кайме, протянул Зыбину. Он взял, посмотрел: красивая молодая женщина, снятая в три четверти оборота. Старые годы. НЭП – модерн, точнее, наоборот, по хронологии. Чуть подретушированная тушью, размытая по краям и слегка вирированная сепией карточка – фотосалон Буллы. И при этом свежая подпись на обороте «Поэту Семену Лиановичу от его престарелой музы. О, как на склоне наших дней нежней мы любим и суеверней…»
– Ну-ну, – сказал Зыбин, слушая краем уха, как Дениска в прихожей шумно таскает щеткой по ботинкам.
– Что ты сказал? – Сэм словно очнулся из глубокого забытья и поднял на Зыбина туманный, как на старой фотографии, взгляд.
Зыбин даже на миг испугался, что у Сэма тоже крыша поехала после этой старой ведьмы. Еще бы, сидит человек напротив, смотрит как будто сквозь него и бормочет: «Господи, какая женщина!.. Ну почему, почему я живу сейчас, в этих постылых днях, а не сорок лет назад?! Ну, пусть не сорок, но хотя бы двадцать-двадцать пять, а, Веня?»
– Ну, значит, не судьба… – нерешительно промямлил сонный Зыбин.
– Не судьба? Да-да, ты прав! Ты, как всегда, прав… – вздохнул Сэм и вдруг откинулся спиной к побитой эмалевой стенке холодильника и расхохотался так, что лениво выползший на кухню Кошмар выгнулся подковой, зашипел и, ширяя когтями по линолеуму, удрал обратно в комнату.
– Так ты что, с ней в самом деле, да? – Зыбин даже поперхнулся от внезапно подступившего волнения.
– Да ты что, Веня? За кого ты меня принимаешь? – Сэм умолк и посмотрел на Зыбина сухими печальными глазами. – Хотя, мог бы… Представляешь, какой бы я был подонок: старуха одна как перст божий, квартира шикарная, библиотека, антиквариат, живопись на стенах такая висит, что у меня в глазах зарябило… Была певицей, романсы в основном, пластинки мне ставила. Когда она на сцене пела, Париж в восторге был от ней, она соперниц не имела… и так далее. И почему я не сволочь? Не Герман какой-нибудь? Тройка, семерка, туз – три карты, графиня, умоляю, всего три карты, и я спасен!..
И Сэм опять расхохотался, стуча по столу мундштуком папиросы.
– Ты меня, Веня, прости, – зашептал он, прикуривая от зыбинской спички и морщась от дыма, – но я ей телефончик ваш оставил, так что если позвонит, ты не удивляйся. Старуха почти в маразме, нести будет всякую дичь, разумеется, но ты сам понимаешь, не мог я ее так бросить…
– Как хоть звать-то ее, твою графиню? – усмехнулся Зыбин, обводя пальцем потертые узоры на бледной клеенке.
– Мадлен Казимировна, – сказал Сэм, – фамилию забыл, то ли Пошесовская, то ли Плесковская…
– Полька или еврейка, – сказал Зыбин.
– Может быть, может быть, – вздохнул Сэм, – я в этом не шибко разбираюсь. Но какая была женщина, Веня, и всего-то каких-нибудь тридцать-сорок лет назад! Разошлись, разминулись, но почему? Почему?
Вопрос этот, естественно, остался без ответа, и, кроме того, Клим не просто поверил в эту историю, но был потрясен так, что даже сел писать сценарий, чтобы подать его на конкурс на высшие режиссерские курсы при ВГИКе. Написал, подал и поступил, хоть перед этим и ворчал, что ни черта из этого не выйдет, потому что там «блат дикий, эти дочки и сынки уже не поодиночке проскакивают, а целыми династиями прут… А я им кто? Автомобильный каскадер: передний мост, задний мост, под откос и пять-шесть переворотов – вот и весь парад алле!..» Ленина цитировал: в стране почти поголовной неграмотности из всех искусств для нас важнейшим является кино – вот, говорил, кто иезуит-то был, Великий инквизитор, в натуре, без всякого романтизма. Курсы свои хаял на чем свет стоит, там, говорил, даже собаку научат кино снимать. Но закончил, снял на диплом что-то весьма странное о Хармсе: кирпичные тупики, брандмауэры с одним-двумя закопченными склеротическими окошками на всю стену, дворы домов, поставленных на капремонт, безголовые портновские манекены, одетые в простроченные ватники, – гибрид зоны и Колизея. С той лишь разницей, что там травили первых христиан, а здесь – последних. Пока снимал, умудрился квартирку однокомнатную выхлопотать от Комитета по здравоохранению: туберкулез у него вдруг обнаружился, каверны в легких открылись…
А стихами в журнале, в смысле, посмертными, от «безвременно погибшего», дело не кончилось. Идею тогда пустили как бы в шутку, мол, отыскались и еще рукописи, хотел, дескать, сам кому-нибудь показать, но то ли робел, то ли погряз в житейской суете, но вот теперь, когда он… И опять слеза, потрепанная канцелярская папка в дрожащей руке, всё в эдаком скорбном, поминальном стиле: быть может, он для блага мира иль хоть для славы был рожден… Сэм, когда они с Вороном выходили, кажется, это самое в дверях и буркнул. А после где-то в пути, точнее, на каком-то из этапов «рюмочная – пивной ларек – вытрезвитель», стали развивать, приплетать какие-то детали, биографию. Мистификация. Черубина де Габриак. Козьма Прутков. Ворон конкретно внушал: цель у тебя какая? Явление показать? Текст донести до народа? Или себя выставить: вот, мол, любуйтесь, как там у тебя: на пьедестале встал гранитный… Может, как раз этим и дожал. Сэм потом говорил, что они до этого пункта в милицейском фургоне договорились и еще продолжали в вытрезвителе, пока сержант протоколы заполнял.
В чемодан свой полез через день, когда в себя немного пришел, вытрезвился, проспался. Раскрыл посреди комнаты, папки разложил по всему полу, перед тем как смотреть, где что, вышел на кухню, закурил, хлебнул остывшего кофе. Пробормотал что-то типа: мол, все как бы нормально, и Ворон прав насчет «высказывания», а кто там автор, живой он, нет – дело десятое, и вообще писатель не профессия, а так, способность впадать в состояние «блаженного идиотизма»… Параллельная личность. Лунатик. Эпилептик. Веня слушал, кивал: да-да, все так, погружение, и автор, если так посмотреть, это как бы и не совсем ты, тело только одно, оболочка. Пока пишет – живет; точку поставил – помер. Так что никаких противоречий, Ворон прав. Угу, соглашался Сэм.