Кровь Тулузы - Морис Магр 19 стр.


Жизнь дурна по сути своей, а потому следует истребить силу желания, которой наделён каждый; желание является причиной всяческого зла. Могущество этого желания заставляет нас после смерти воплощаться заново, и смена человеческих обличий будет бесконечна, если мы не разгадаем секрет, как можно достичь блаженства в совершенном духовном мире. Этот секрет открывается тому, кто постигает Святой Дух, божественную мудрость. Тогда череда реинкарнаций завершается, и человек путём любви возвращается в безмятежный мир Господа.

Я был растроган доверенным мне учением, но не сумел избавиться от великой печали, охватившей меня, когда услышал приговор, вынесенный жизни: свет солнца, женские фигуры, камни Тулузы по-прежнему завораживали меня. Сидя у себя в саду и размышляя о мудрости совершенных, я наблюдал, как пчела кружит над созревшим персиком, слышал шелест листьев, видел промелькнувшую над куртиной тень от пролетевшей в небесах птицы и, очарованный преходящей красотой этих картин, испытывал угрызения совести. Только много позднее мне довелось понять, что и пчела, и тень от птицы, и шелест листьев становятся ещё прекраснее, когда, отстраняясь от всего бренного, мы преисполняемся всеобъемлющей любви…

Однажды вечером, часов около пяти, посланец потребовал меня к графу, который посвятил меня в рыцари и теперь разговаривал со мной на равных. Почти каждый вечер мы отправлялись для беседы к некоему Юку Жеану, обитавшему в доме на задах собора Сен-Сернен. Граф любил этого человека по причине его великой простоты. Мне не слишком нравились эти встречи, и я всегда находил предлог для опоздания.

Граф, похоже, ждал меня, ибо я увидел, как, стоя на втором этаже у окна, он делал мне знаки, свидетельствующие о его крайнем нетерпении. И надо же: пока я поднимался по лестнице, графа хватил удар — со стариками это случается. В тот момент, когда я открывал дверь, у него задрожали ноги, и он рухнул в кресло.

— Как вы долго! — воскликнул Юк Жеан. — Граф Тулузский ждал вас, чтобы сделать нам обоим сообщение чрезвычайной важности.

Глядя на графа, я понял, что он при смерти. Наверное, он действительно хотел что-то сказать, но его сразил паралич. Граф обездвижел и издавал нечленораздельные звуки, только ноги его ещё шевелились. В конце концов застыли и они. Взгляд его выражал сильнейшее желание. Юк Жеан и я, мы оба были такого мнения. Но что за желание? Видимо, он хотел исповедаться. Но кому? На протяжении многих лет графа Тулузского по его собственному повелению повсюду сопровождал совершенный альбигоец Бертран Марти. Граф часто говорил своим близким о тайном желании примкнуть к новой вере. Стоило ему почувствовать себя нездоровым, как он тут же приказывал: «Скорее, приведите Бертрана Марти».

С другой стороны, недавно его исповедовали католические священники, и он тайно принял причастие в церкви квартала Дорад. На нём тяжким бременем лежал груз многократных отлучений. Но священники закрыли на это глаза. Несколькими месяцами раньше епископ Фолькет вернулся в Тулузу, и в его присутствии графу пришлось делать хорошую мину при плохой игре. Епископ поспешил напомнить духовенству, что суровая епитимья, наложенная на графа, может быть снята только Папой, и пообещал письменно ходатайствовать за графа. Но прошло время, и граф вновь призвал Бертрана Марти. Кого теперь молча звал он искажёнными судорогой губами?

— Не имеет значения, речь идёт об одном и том же Боге, — тихо сказал мне Юк Жеан, человек здравомыслящий, но недалёкий.

Я взял своего господина на руки и отнёс на кровать. Его молящий, исполненный ужаса взгляд наполнил меня состраданием. Я сожалел, что не был священником и не мог даровать ему отпущения, которого он так просил. Даже мысленно задался вопросом, не поклясться ли мне на распятии, что я, не поставив его в известность, стал совершенным, и дать ему, хотя бы для виду, консоламент…

У меня ни на что не хватило времени: послышался шум, дверь с треском распахнулась, и в комнату ввалился аббат из собора Сен-Сернен. За ним бурлила заполонившая всю лестницу толпа каноников. Этот аббат прибыл в Тулузу совсем недавно, вместе с Фолькетом, но уже успел прославиться своим жестокосердием; выражение его лица не предвещало ничего хорошего. Наверное, кто-то из слуг преждевременно сообщил ему о смерти графа, а неподвижность простёртого тела была для него достаточным подтверждением смерти. Поэтому, мельком бросив взгляд в сторону «усопшего», он сурово провозгласил:

— Тело графа Тулузского принадлежит аббатству Сен-Сернен.

Подойдя к нему, я прошептал:

— Хвала Господу! Наш сеньор не умер. Его всего лишь разбил паралич!

Краем глаза я видел, как у себя на кровати мой господин делал сверхчеловеческие усилия, пытаясь обрести дар речи.

Вместо того чтобы проверить мои слова, аббат брезгливо отшатнулся и произнёс, обращаясь к своим каноникам:

— Уберите этого жалкого еретика. Его присутствие возле тела нашего сеньора Раймона оскверняет покойного.

У меня не было ни время, ни желания объяснять, насколько глупо требовать служек убрать меня.

— Граф жив, — сказал я, окидывая взглядом застывшие лица церковников.

Тут на лестнице послышались громкие голоса, и, расталкивая каноников, пытавшихся помешать вновь прибывшим войти, в комнату ворвались рыцари ордена святого Иоанна Иерусалимского.

— Тело графа принадлежит аббатству, — не терпящим возражений тоном отчеканил аббат.

— Оно принадлежит госпитальерам, — громогласно возразил приор ордена.

Тесные узы связывали графа Раймона с рыцарями-иоаннитами: он поручал им от его имени раздавать милостыню, доверил им своё завещание и, скорее всего, действительно просил их позаботиться о погребении его тела. Это право влекло за собой немалые преимущества. Община, взявшая на себя погребение, на протяжении трёх дней получала множество разного рода пожертвований.

— Граф не умер, — изо всех сил крикнул я.

Но не смог перекричать орущих монахов. Приор госпитальеров сорвал с себя белый плащ, украшенный золотым крестом, и бросил его на кровать, давая понять, что не собирается уступать. Плащ был тяжёлый, и я испугался, как бы господин мой не задохнулся под ним. Аббат попытался сдёрнуть плащ, однако приор мощной дланью ударил его в плечо. Пронзительно завизжав, аббат изловчился оцарапать приора. Между толпившимися за пределами комнаты госпитальерами и канониками завязалась рукопашная.

Подбежав к своему господину, я откинул плащ: граф уже хрипел. То ли ужас разыгравшейся подле него сцены, то ли страх не получить причастия поторопили прибытие неодолимой силы, уводящей душу человека из мира живых. Глаза его больше ни о чём не просили. Увидев, как гаснет трепещущий в них огонёк, Юк Жеан и я склонились над графом, но взор его уже превратился в зеркало небытия…

VI

Граф Тулузский не погребён до сих пор[22]. Госпитальеры силой увезли его тело и поместили в открытый гроб, к которому жители Тулузы приходили лить слёзы. Но епископ Фолькет письменным приказом запретил рыцарям-иоаннитам хоронить тело отлучённого в освящённой земле. На слёзные уговоры народа епископ ответил, что надо ждать решения Папы. Решение так и не было принято. Гроб заколотили, из зала приёмов обители госпитальеров перенесли в часовню и там поставили в угол, а потом и вовсе задвинули в тёмный маленький сарайчик, где хранился садовый инвентарь.

Я тогда много размышлял о том, каким образом вяжется цепь событий, и о предназначении, руководившем всеми моими действиями. Согласно давнему пророчеству Мари-суконщицы, зло, погрузившее мой край в пучину страданий, воплотилось в троих — в одетом в красное, в закованном в железо и в носящем митру. Собственной рукой я пронзил первого. Камнем, выпущенным из катапульты, моя сестра Ауда убила второго. Уничтожить третьего, наизлейшего, суждено было опять мне…

Епископ Фолькет боялся гнева тулузцев и приезжал в город только для участия в религиозных обрядах. Он жил в замке Верфей, подаренном ему Симоном де Монфором. Изарн де Небюлат, изгнанный сеньор Верфея, укрылся в Тулузе и втайне искал сторонников, готовых вместе с ним отвоевать его замок и владения.

Я отыскал его. Это был старый и хитрый лис. Когда я без всяких недомолвок поведал ему о своём решении, он усмехнулся:

— Всё зависит от суммы, которую вы потребуете.

Я ответил, что меня зовут Дальмас Рокмор.

Он снова попросил назвать сумму.

Я не стал наказывать этого глупца и решил действовать самостоятельно.

Под чужим именем я поселился в Верфее. Несколько дней изучал привычки епископа. Он выходил из дома только в сопровождении вооружённой охраны. Возле его замка, на склоне, следуя арабской моде, был разбит сад, заросший старым и очень густым самшитом. У Фолькета имелась одна страсть — он обожал улиток. Спал епископ мало, поднимался до восхода. Самшит давал пристанище тысячам улиток, и в час, когда солнце только просыпалось, а улитки наслаждались утренней росой, он, взяв корзину, бродил по узким аллеям. Наполнив корзину, возвращался на террасу, рассаживал улиток на камни и играл с ними в какую-то непонятную игру. Затем, вероятно, съедал их за завтраком.

План созрел быстро. Я снял комнату с отдельным выходом у одинокого кузнеца. Когда звёзды на небе побледнели, я надел зеленоватого цвета куртку, взял остро отточенную дагу и перебрался через стену епископского сада. Густые, со множеством мелких листиков кусты самшита превышали человеческий рост. Продравшись сквозь эти заросли, я стал пробираться вдоль центральной аллеи. Ночью несколько часов подряд шёл дождь, вокруг ползали тысячи улиток.

Аромат самшита навевает грусть и пробуждает прозорливость. Возможно, он обладает волшебной силой. Через полчаса я промок до костей и перед моими глазами, сменяя друг друга, стали возникать странные картины.

Я никогда не вспоминал Пьера де Кастельно — даже для того, чтобы порадоваться его изгнанию из этой жизни, — но от края и до края христианского мира священники разнесли слух, будто, испуская дух на золотистом песчаном берегу Роны, он простил своего убийцу. Я этому никогда не верил: помню, как вытянулось на песке его тело, у меня всегда было твёрдое ощущение, что он умер молча. И вот теперь, в мокрых зарослях облепленного улитками кустарника, я, вдыхая утреннюю свежесть, вдруг увидел Пьера де Кастельно: с развороченной грудью он упал с коня. Кто-то из его свиты немедленно склонился над ним. Смутно припомнилось, что рука легата приподнялась, словно желая обхватить товарища за шею, — быть может, он и вправду торопливо прошептал ему слова прощения?..

Предрассветный луч окрасил бледным багрянцем аллею, а я всё никак не мог освободиться от осаждавших меня невесть откуда взявшихся вопросов. А что, если это правда? Тогда между злыми и добрыми нет непроницаемой стены? Злые шли иными путями, но для всех прощение пребывало высшим идеалом, и все находили в нём прибежище в минуту смерти.

Раздался негромкий треск — наверное, хрустнула под ногой улитка. В прозрачном розовеющем свете я различил силуэт епископа Фолькета. Он двигался мелкими шажками, внимательно глядя под ноги. Продолжая размышлять о прощении, я вытащил дагу и пальцем попробовал, достаточно ли она остра.

Для себя я исключил прощение. Принять его означало отречься от добра, трусливо согласиться со злом. Но что, если Пьер де Кастельно действительно простил?

Совсем рядом епископ Фолькет с превеликим трудом наклонялся за улитками. Он здорово постарел. А какой он был низенький! Его лицо походило на пожелтевшую маску: желчь текла по проступавшим на поверхности кожи сосудам. Однако страсть к улиткам придавала его взгляду неожиданную живость. А когда он заметил особенно крупную улитку, огонь в его глазах вспыхнул с новой силой. С торчащими к небу рожками улитка сидела на ветке на уровне моего лица. Епископ протянул руку, чтобы схватить её, — и увидел меня…

Сквозь листья он разглядел человека, изготовившегося к прыжку, но в последний момент почему-то растерявшегося. Впрочем, обнажённая дага не оставляла сомнений в намерениях прятавшегося.

Мы стояли близко, едва не касаясь друг друга. Ум мой работал на удивление быстро. Я взирал на отталкивающее своим безобразием лицо епископа. Его обнажённая голова была гладко выбрита, нос покрыт угрями, щёки обвисли. Безраздельная любовь к деньгам придала лицу его какое-то нечеловеческое, не от мира сего выражение[23]. И словно в открытой книге прочёл я обуявшие его мысли: то, чего он так боялся, случилось! До него добрался неизвестный убийца. Кричать бесполезно. Попытаться бежать или положить зажатую в руке улитку в корзину и сделать вид, что ничего не заметил?

Правда ли, что Пьер де Кастельно простил? Сейчас этот вопрос был для меня самым главным, но я чувствовал, что ответа на него нет. Я даже измыслил несбыточный план: отправиться в Рим и отыскать там человека, принявшего предсмертный шёпот легата — только он мог знать, были ли последние слова Пейре де Кастельно словами прощения. Ах! Почему, нанеся удар, я не спешился, не склонился над упавшим легатом так низко, чтобы тот сумел укусить меня, почему не увёз отметину его зубов, неоспоримое свидетельство его ненависти?

Шатаясь от страха, епископ Фолькет с нарочито спокойным видом сделал несколько шагов по аллее. Затем отшвырнул корзину и пустился бегом. А я, пленник сотворённого самшитом погребального чародейства и собственных воспоминаний, смотрел ему вслед. Ни на минуту у меня не возникло жалости к старику, подобравшему платье и потешно сверкавшему кривыми ногами, словно его палач Танкред испробовал на нём свои орудия. Ни на минуту у меня не мелькнула мысль простить ему мучения своего города и своего народа. И всё же я остался стоять — потому что другой, его брат во зле, перед смертью, возможно, простил меня.

Первый же крик о помощи, вырвавшийся из уст епископа, привёл меня в чувство. Я помчался по узким аллеям, прячась в тени кустарника. Когда добежал до стены, где пробирался в сад, в окнах замка не было видно ни души. Мысли чередовались, словно картины жизни. Пока я бежал, ум мой лихорадочно пытался представить себе орудие пытки, которое Танкред с гордостью демонстрировал как своё изобретение. Приспособление, предназначенное для скорейшего признания, позволяло одновременно дробить и руки, и ноги. Это орудие наделило меня крыльями, чтобы пролететь через лес Верфей, а когда путь мне преградили воды Тарна, заставило переплыть его быстрее рыбы. Выгребая против течения, я увидел белую птицу. Она летела в том же направлении, куда плыл я. Но я не смог определить, что это была за птица. Может быть, голубь Святого Духа… Добравшись до противоположного берега, я с грустью обнаружил, что моя дага выскользнула из ножен и утонула.

VII

И вот, закутавшись в пастушеский плащ и верхом на муле, я навсегда покидаю Тулузу. На дворе ночь. Осенний ветер продувает берега Гаронны. На подъёмном мосту только что зажгли два фонаря. Слышу, как фонарщик тихо напевает на языке моих предков. Слава богу, это мой земляк! С его стороны мне бояться нечего. Стражники Нарбоннских ворот расположились чуть поодаль. Я различаю телосложение этих северян, скроенных до смешного одинаково, вижу их всклокоченные светлые бороды, брюха, раздувшиеся от пива, непривычной формы алебарды. Вместе с ними сидит доминиканский монах, младший служитель инквизиции[24], и пристально взирает на всех, кто входит в город и покидает его. В меня впивается благочестивый взор его кошачьих глаз и не узнает меня — обманут пустыми кувшинами, висящими по обе стороны моего мула. Думает: очередной голодранец возвращается к себе в деревню. Впрочем, он ошибается только наполовину: этот голодранец навсегда покидает любимый город, где он вырос.

Назад Дальше