Олеко Дундич - Покровский Александр Владимирович


Александр Дунаевский

ОЛЕКО ДУНДИЧ

Александр Михайлович Дунаевский родился в 1909 году в городе Полтаве, на Украине. Журналистскую деятельность начал в 1929 году в окружной газете «Большевик Полтавщины», потом работал секретарем редакции районной газеты «Правда Змиевщины», позднее корреспондентом «Правды».

В газете «Правда» А. Дунаевский проработал около 15 лет, был ее корреспондентом на Украине, Южном Урале и в Центрально-Черноземной полосе. В годы Великой Отечественной войны А. Дунаевский — военный корреспондент на Карельском, Донском, Юго-Западном фронтах и Северном военно-морском флоте.

Как разъездной корреспондент, А. Дунаевский много ездил по Советской стране. Его очерки печатались в «Правде», «Литературной газете», «Учительской газете», в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Смена», «Работница» и др.

За работу в печати награжден орденами — Красной Звезды и «Знак почета».

А. Дунаевский — член КПСС с 1939 года.

Первая его книжка — «Надежда Котик» — вышла в 1947 году. Им написаны «Девушка с золотой медалью», «Призвание», «С кинопередвижкой по селам», «Ливенский клад», «Жизнь возьмет свое». Некоторые из этих книг переведены на иностранные языки и изданы за рубежом.

В последние годы писатель работает над темой об участии интернациональных бойцов в Великой Октябрьской социалистической революции и в гражданской войне в СССР. Он является одним из составителей и авторов сборника «Дело трудящихся всего мира». Вместе с Г. Новогрудским им написана книга «Товарищи китайские бойцы» — о китайских добровольцах, воевавших в рядах Красной Армии за Советскую Россию.

Новая книга А. Дунаевского — «Олеко Дундич» — документальная повесть о легендарном герое гражданской войны, который, по образному выражению К. Е. Ворошилова, был «львом с сердцем милого ребенка».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Услышат ли нас?

Длинный железнодорожный состав, сформированный на скорую руку из пассажирских вагонов и теплушек, с дверьми и боками, изрешеченными пулями и осколками снарядов, тяжело дыша, миновал бездействующий семафор и медленно покатился по придонской равнине.

Это был шестидесятый по счету эшелон. В документах штаба 5-й Украинской Красной Армии он именовался воинским, но воинского вида вовсе не имел. Эшелон скорее походил на табор: женщины стряпали, стирали, в теплушках висели пеленки, сушились портянки, на долгих стоянках ребятишки играли в «красных» и «белых». А рядом шла настоящая война.

В вечереющей степи полыхали огненные вспышки, откуда-то из глубины доносились одиночные выстрелы. Позади лежала истерзанная, стонущая под кайзеровским кованым сапогом Украина, впереди — бурный, раздираемый внутренними противоречиями неспокойный казачий Дон, где нередко на одном краю станицы, разделенной рекой, по случаю возвращения старой власти, слышалось «Боже, царя храни», на другом — «Отречемся от старого мира».

Придонские станицы переходили из рук в руки: от белых — к красным, от красных — к белым. Утром в здании станичного правления заседал народный Совет, а к вечеру врывались белоказаки и над домом уже взвивался флаг с синей, красной и желтой полосами — флаг так называемого Донского правительства. На флаге новый герб: двуглавый черный орел заменен нагим, но вооруженным казаком, сидящим верхом на бочке из-под вина. Три цветные полосы и винная бочка на знамени говорили о том, что в окрестных станицах хозяйничает казачья контрреволюция и нелегко будет 5-й Украинской армии с ее многочисленными эшелонами пробиться через мятежный Дон к Волге, к Царицыну.

В хвостовом вагоне отставшего эшелона вместе с беженцами находилось несколько раненых бойцов. Их стоны смешивались с криками новорожденных.

— Зачем в кровавую страду народу множиться? — изрек пожилой сухопарый телеграфист в поношенном кителе. — Зачем бабам рожать, мучиться?.. Судьба наша, как молвит пословица, — индейка, а жизнь — копейка. В войну люди, как мухи, гибнут.

— Зря, дядя Пантелей, — возразила телеграфисту сидевшая против него красивая молодица с круглыми серьгами в ушах, — жизнь дешевите, людей с мухами равняете. Прежде чем так говорить, подумали бы…

— Ты, Анютка, не обижайся. В древнем писании сказано: все в землю уйдут — и люди, и мухи… Для всех солнце погаснет…

— Для кого погаснет, а для кого светить будет, — вмешалась сидевшая в углу полная женщина.

Детский крик прервал разговор. Анюта бросилась к люльке. Ребенок проснулся, требуя молока.

— А где я его возьму, — сокрушалась молодая мать. — Потерпи, сынок, вот доедем до Царицына…

— Доедем ли? — не унимался телеграфист. — Ползем, как жуки по скатерти, по версте в сутки. А Волги-матушки не видать. Послушайте-ка, бабоньки, что колеса выстукивают! — Он поднял вверх указательный палец. В теплушке стало тихо. — Слышите, бабоньки: «Не приедем! Не приедем!»

— А я говорю, доедем, — прервал телеграфиста широкоплечий юноша, державший в руках берданку. — Жизня в Царицыне, скажу я вам, сытая, безбедная.

— А ты что, Сороковой, в Царицыне был?

— Не был, да буду…

— Раз не был, то и помалкивай, кутенок, — оборвал парня телеграфист.

Сороковой поднял выпуклые карие глаза, как два винтовочных дула, и посмотрел в упор на телеграфиста.

Какой же он, в самом деле, кутенок? В пятнадцать лет вместе с отцом спустился в забой, четыре года шахте отдал. Работал коногоном, потом забойщиком, в вечернюю школу ходил, к книгам, к свету тянулся. А когда отец при обвале погиб, стал кормильцем семьи. А потом — революция, Красная гвардия…

— Не в бороде суть. — Сашко провел пальцем по едва пробивающимся черным усикам. — Коля Руднев в двадцать три года вон какими делами заворачивает! Начальник штаба целой армии. А если на возраст глядеть, то, по-вашему, он тоже кутенок?

— Кутенок ты, а Руднев — голова. Его еще в старой армии солдаты «ваше благородие» называли…

— Зачем, дядя Пантелей, на старое поворачиваете? Руднев ни царю, ни Керенскому не захотел служить. В революцию солдаты командиром полка его поставили. А он весь полк в Красную Армию привел. С полка на заместителя наркома республики Донецко-Криворожского бассейна перевели. Одним словом, красный полководец.

— Полководец-то полководец, — усмехнулся телеграфист, — а что он со своими полками сделает: на десять солдат — одна винтовка, да и в патронах нехватка. Можно ли с пустыми подсумками пробиваться через вооруженный Дон? Вот я ругаюсь, а душа-то у меня болит.

— Мы не одни, нам мировой пролетариат поможет.

— А где, Сашко, та помощь из-за кордона, — не унимался телеграфист, — которой Клим на митинге хвалился? Не идет что-то она…

…Привокзальная площадь была заполнена до отказа. На крышах близлежащих домов, на заборах, на деревьях сидели люди: они пришли послушать командующего армией. Это были эвакуированные шахтеры, металлисты, домохозяйки, хлеборобы из окрестных сел. Горячая, взволнованная речь Ворошилова, обращенная к красноармейцам, к трудовым людям, хорошо запомнилась Сороковому.

Ему повезло. Он оказался почти рядом с командующим армией и слышал каждое слово. Сашко держал в руках древко с большим красным полотнищем, на котором крупными буквами было выведено: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Ворошилов говорил о том, что молодая Советская республика переживает тяжелые дни. Над ней нависли черные тучи, к ее горлу тянутся кровавые лапы внутренней и внешней контрреволюции. Международный империализм не может примириться с тем, что на карте мира появилась новая страна, где победили рабочие и крестьяне. Ее недруги боятся, как бы пламя революционного пожара не перекинулось из России на Германию, Францию и дальше за океан, чтобы трудящиеся других стран не последовали бы русскому примеру.

Командующий армией упомянул о шахтах и заводах, названия которых были с детства известны Сороковому. Несколько месяцев назад они еще принадлежали немецким, английским, французским, бельгийским капиталистам, беззастенчиво грабившим богатства России, наживавшим миллионы на поте и крови донецких пролетариев.

Советская власть отняла у буржуев заводы и шахты, сделала их достоянием народа, а потому русские, французские, английские, немецкие, американские, бельгийские капиталисты решили с помощью немецкого штыка нанести удар в сердце революционной России.

«…Выполняя поручение капиталистов всех стран, — читал Ворошилов ленинское обращение, — германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть монархии».

— Не отдадим, а захваченное вернем! — проносится над площадью грохочущий человеческий гул.

Ворошилов улыбнулся. Его радовала эта непоколебимость уставших, полуголодных людей, их твердая вера в то, что германскому милитаризму не удастся задушить русских пролетариев, не удастся вернуть землю помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть — монархии.

— Сегодня, — заявил командующий армией, — во всем мире шумят рабочие демонстрации под красными знаменами. Сегодня день единения, день смотра. Красный день пролетариата, черный день буржуазии, готовой каждую минуту ударить беспощадным свинцом в открытые груди рабочих… Немцы наступают, чтобы захватить военное имущество в наших поездах и разрушить наши дальнейшие планы борьбы. Этого допустить мы не можем. Сегодня мы должны показать империалистам, что красное знамя нельзя вырвать из пролетарских рук…

— Не вырвут! — слышится в ответ. — Погибнем, но не отдадим! — Голос Сашка Сорокового вливался в общий поток голосов.

— Сегодня во всем мире гремит «Интернационал», — продолжал Ворошилов, — на нашем участке загремит победный бой. Пролетарии всего света услышат его грозные звуки… Неважно, что мы — за тысячи верст. Видят они нас? Видят! Слышат они нас? Слышат!

Слова об интернациональной солидарности трудящихся брали за живое. Они были подобны искрам, падающим на сухие поленья, и подымавшийся от них огонь согревал потерявших свой кров людей, вселял в них бодрость.

Когда Ворошилов закончил свою речь, кто-то во весь голос крикнул:

— Хай похылыться и завалыться мировый капитализм!

Вверх полетели кепки, фуражки.

Митинг проходил в начале весеннего месяца, но вот уже май кончается, а помощи из-за рубежа, на которую так надеялись и которую так ждали и Сороковой, и молодая мать Анюта, и ворчливый Пантелей, прозванный беженцами Фомой-неверующим, все еще не видать.

Сашко верил в боевое братство. Большинство же людей, ехавших с ним в одном вагоне, склонялись на сторону дядьки Пантелея.

Однажды, когда Сороковой прочел вслух о демонстрациях в Лондоне, Берлине, Вене, о симпатиях, высказанных в иностранной прогрессивной печати в адрес русских пролетариев, взявших власть в свои руки, дядя Пантелей заметил:

— Нам не симпатии — помощь нужна.

— Помощь придет. Нас непременно услышат, — уверял Сашко.

— Уже услышали, — не без горечи в голосе произнес телеграфист. — Только кто услышал? Кайзер Вильгельм пригнал на Украину свою армию. Услыхали американские, французские и английские правители. Они на Мурмане свои войска высадили. Услыхали белочехи. Во Францию не поехали, в Поволжье против Советов взбунтовались. Во Владивосток японцы пришли… Одним словом, навалилась на Россию беда. Не стряхнуть нам ее, братцы.

— Стряхнем, — отрывисто произнес Сашко, закуривая самокрутку. — У пролетариев на хорошее слух хороший. Услышат они нас! А уж если все трудовые люди объединятся да как дунут — такой ветер подымется, что держись, мировая контра! Ведь еще встарь было сказано: «Тому роду не будет переводу, если брат за брата пойдет в огонь и воду». У нас в Германии есть брат — Карл Либкнехт. Ленин сказал, что Либкнехт победит Вильгельма.

— Поживем — увидим, — парировал телеграфист, поворачиваясь к окну, за которым лежала голая придонская степь.

Оказавшись в тяжелом положении, многие обитатели вагона раздумывали: стоило ли им покидать насиженные гнезда, ехать в незнакомые места? Хлеборобам слышался веселый шум колосьев, наливающихся зерном, женщины думали о брошенных на произвол хатах, о садах, одетых в белый наряд, и о том, что ждет их в городе на Волге, соединяющем Астрахань с Москвой, в городе, где сходятся три железные дороги и где, по словам Сорокового, жизнь сытая, безбедная. Но в чьих руках теперь Царицын? Сбавляя скорость, невеселый шестидесятый эшелон, наполненный тревожными думами его обитателей, продолжал ползти по рельсам.

Другови

Коля Руднев сидел над железнодорожной схемой и на чем свет стоит ругал самого себя: как это он, начальник штаба армии, отвечающий за движение эшелонов, оставил шестидесятый без надежного прикрытия! А тут, как назло, оборвалась с ним связь.

Еще с утра Руднев послал конных разведчиков на поиски и с часу на час ждал от них донесения.

— О чем кручинишься, начальник? — спросил с порога Кочин, командир анархистского отряда, протягивая Рудневу потную руку.

— Шестидесятый потеряли…

— Потеряли? Ну и слава богу! Баба с возу — кобыле легче! Кому нужны трухлявые деды, всякие малолетки и беременные бабы? Радоваться надо, что избавились от обузы, а ты горюешь! Давно надо было потерять…

Не впервые Кочин предлагал «потерять» эшелон с беженцами, бросить их где-нибудь на линии, а вооруженным отрядам двигаться к Царицыну налегке, но каждый раз вместо поддержки встречал со стороны Ворошилова и Руднева резкий отпор.

Как так «потерять»? В вагонах едут отцы, матери, жены, дети тех, кто сражается за революцию, кто не жалеет для ее торжества ни своей крови, ни жизни. Как же можно таких людей «потерять», бросить на растерзание белоказакам? Уж если от кого и следует избавиться, то это, в первую очередь, от самого Кочина. Называет себя революционером, а какой из него революционер? Крикун! Барахольщик!

В пути специальная комиссия по приказу командующего проверила и взяла на учет все имущество. В вагонах, в которых едут анархисты, она обнаружила тюки мануфактуры, несколько сот пар дамской обуви, много драгоценностей. Руднев приказал взять все на строгий учет. Кочин стал на дыбы. Его призвали к порядку и в последний раз серьезно предупредили.

И сейчас, когда Кочин снова заговорил об «обузе», Руднев хотел его как следует отчитать, но в эту минуту в вагон вбежал запыхавшийся красноармеец и подал начальнику штаба сложенный вчетверо листок из ученической тетради.

С трудом разбирая корявый почерк, Руднев углубился в чтение. С каждой прочитанной строчкой лицо его светлело.

— Кто пишет? — поинтересовался Кочин.

— Разведчики доносят, что на полустанке, верстах в двенадцати, обнаружен эшелон.

Вызвав ординарца, Руднев приказал:

— Седлай коней!

— А с моим делом как? — спросил Кочин.

— Решим, когда вернусь.

Кочин со злостью плюнул и вышел из вагона.

…Двое всадников понеслись по проселочной дороге. Вот и полустанок с развалившейся будкой, а чуть поодаль — застывший на рельсах длинный железнодорожный состав.

Передав поводья ординарцу, Руднев направился к машинисту.

— Почему стоите? — хмуря брови, спросил начштаба.

— Не в моих силах, — ответил усатый машинист, поправляя рукой сползающую с головы почерневшую повязку. — В котлах пусто, водокачка разрушена… А без воды, сами знаете, пару не бывает.

— Да и торопиться нам некуда, — добавил от себя подошедший телеграфист.

— Как некуда? — вскипел Руднев. — К Царицыну пробиваемся…

— Не все ли равно где погибать — здесь или в Чире. Задний дашь — к немцу попадешь, он уже по Ростову марширует, вперед тронешься — к Мамонту в самую пасть угодишь. Проглотит он нас, проклятый…

— Не проглотит, подавится, — бросил Сороковой, занимавший пост наблюдения на крыше первого вагона.

Дальше