Письмо (продолжение). – А еще, помнишь, мы вместе мотались по московским и областным музеям, к знаменитым в прошлом монастырям и соборам. Частенько выезжали всей нашей компанией на велосипедах. Гий тогда занимался велосипедным спортом, и нас хотел приобщить к этому. Кстати, спустя годы, мне очень помог приобретенный навык: во многих европейских городках, где приходилось жить, велосипед становился для меня основным средством передвижения.
Ну вот, ехали мы, ехали к старинному собору, а приезжали чаще всего или к развалинам, или к складам, мастерским, колониям для малолетних преступников и т. д., размещенных в бывших монастырях и храмах. Стояли, смотрели, пытаясь в руинах найти, угадать исчезнувшую или ускользающую красоту.
Таскали мы тебя и по театрам. Тут ты, правда, часто сопротивлялась, особенно посещению оперы или балета. Но за удовольствие не ложиться рано спать, пройтись с нами по ночной Москве, готова был выдержать даже «тоскливую „Тоску“», как ты выразилась однажды.
А самым большим кайфом для тебя было посидеть со взрослой компанией на кухне, послушать наш злой и веселый треп. Друзья привыкли, что девчонка всегда с нами, и не делали купюр ни в анекдотах, ни в политических спорах. Вот так ты и росла…
Георгий заснул, и она перестала читать, да и страничка написанного уже кончилась. Лиза осталась сидеть рядом, смотрела на спящего, сознавая, что это не слишком этично. Она смотрела и удивлялась, что тяжелая болезнь не только не исказила его черт, но наоборот, каким-то непонятным образом придала лицу скульптурную выразительность. Еще резче обозначились высокие острые скулы, на лбу и около губ разгладились морщины, а волосы, всегдашняя зависть его давно лысых сверстников, по-прежнему были густые и почти без седины.
Лиза уже поднялась, чтобы уйти, как вдруг Гошка открыл глаза и сказал.
– Племяшка права. Моя одновалентность еще и в том, что я всю жизнь люблю одну ту же женщину. Курьезно да?
Лиза не нашлась, что ответить. Гошка выручил ее сам. Он медленно, с трудом повернулся на бок и сказал уже в стену: «Не бери в голову. Я знаю, что ты терпеть не можешь всяких признаний. Иди, Лизок, я долго тебя не потревожу».
Ну да, так было всегда. Георгий не уставал повторять ей то, что когда-то впервые произнес в юности, потом в годы совместного проживания, а после говорил при каждой из коротких и неожиданных встреч в разных городах и странах. Признавался в любви и здесь, немощный и больной. Он говорил ей, что как влюбился однажды, так и не переставал ее любить всю жизнь. Только вчера, после очередного сильнейшего приступа, когда чуть отошла боль, он попросил ее наклониться и просипел прямо в ухо пропадающим навсегда голосом, из последних сил пытаясь сохранить шутливый тон: «Теперь ты понимаешь, почему я не женился? Я же боялся быть занятым, когда ты захочешь вернуться ко мне». Потом он изобразил что-то вроде смеха и добавил, стараясь добыть несуществующими почти легкими немного воздуха: «Видишь, я был прав. Я дождался. Я свободен, и ты со мной».
Убедившись, что Гошка теперь на самом деле заснул, Лиза сунула листки письма в карман длинной шерстяной юбки – любимый домашний наряд, и пошла на кухню выпить вина. Как-то незаметно, это превращалось у нее в привычку. Оказалось, что бутыль с вином пуста, а другая стояла внизу в подвальчике. Идти за ней не хотелось, и Лиза потянулась к гошкиным запасам. Он давно собирал коллекцию крепких алкогольных напитков по всем странам, где приходилось бывать, и ему было не важно, что за напиток. Главное, что бы бутылка была оригинальная по форме и имела забавную этикетку и необычное название. В самом большом чемодане, который он притащил сюда, в свою андалузскую собственность, находилась его коллекция. Кстати, чтобы пройти таможенный контроль, ему пришлось заплатить какую-то пошлину.
Не выбирая, Лиза вытащила первое, что попалось под руку: Грузинский коньяк «Пиросмани». На огромной этикетке, закрывающей весь бутылочный цилиндр, растянулся знакомый по картине художника олень. Рога из-за отсутствия места на стеклянной поверхности сосуда, автору этикетки пришлось упереть прямо в собственный круп бедного животного. Казалось, что именно по этой причине олень так изогнулся, скосив от ужаса глаза, пытаясь разглядеть, что у него там сзади застряло. Ясное дело, Гошка не мог не приобрести эту замечательную нелепицу. Но сам напиток был хороший. Впрочем, сейчас для Лизы вкусовые предпочтения были совершенно не важны.
Она сразу налила полный бокал, чтобы не бегать на кухню и обратно, и со вздохом уселась в кресло, которое, кажется, стало даже удобным. Она сидела неподвижно, уставившись на картину с красавицей – севильянкой. Ну почему, почему, его признания в любви всегда вызывали у нее лишь чувство досады и раздражения? Он настолько доставал ее своими вечными объяснениями в любви, что и годы спустя, она не принимала ни от кого любовных объяснений. Да и сама ни разу, ни одному мужчине, с которым была вместе, ни разу не сказала сакраментальной фразы «я люблю тебя», во всяком случае, на русском языке. На иностранных приходилось. Это было легко, как молиться чужим богам.
Какое-то время Лиза еще надеялась, что она научится любить. Любить не все человечество, – это нетрудно, а конкретного человека, мужчину. Может, поэтому она и злилась на Гошку, что Боженька наделил его этим даром, а ее лишил.
«Чему ты улыбаешься, чему радуешься?», – спрашивала Лиза в начале их андалузского жития, глядя на Гошку.
– Тебе радуюсь, – отвечал он. – Радуюсь, что ты со мной. Я так сильно тебя люблю.
Потом она стала избегать подобных разговоров. Да и сам вопрос, обращенный к тяжело больному человеку, звучал издевательски, а знакомый ответ вызывал у нее снова лишь досаду, совсем уж несправедливую по отношению к умирающему. Слушать от него объяснения, смотреть в его сияющие любовью глаза было неловко.
Лиза тяжело вздохнула, поднялась с кресла и поплелась в кухню за вином, удивившись, что она так быстро «махнула» первую порцию. На минуту остановилась у приемника. Оттуда, пока она сидела за столом, одна за другой следовали мелодии из репертуаров полузабытых сейчас оркестров Джеймса Ласта и Поля Мориа. Внезапно в приемнике наступила пауза, а потом грянул Артур Миллер «Когда святые маршируют». Лиза бросила взгляд на маленький будильник: три после полуночи. Самое время не спать.
Пошатываясь от выпитого и от общей усталости после бессонных ночей, не вынимая изо рта сигареты, а из рук – бокала, Лиза стала взбираться на верхнюю веранду. Забыв о высоком порожке перед выходом на веранду, она больно ударилась лодыжкой, из бокала вылилось почти все содержимое, а сигарета погасла. Лиза чертыхнулась на все три неприятности. Но спускаться не стала.
Она открыла дверь веранды. Ветер, насыщенный морем, порывисто, с размаху окатил ее с головы до ног так, что она покачнулась и навалилась на перила. Она держалась за них, потом свесилась, рискуя перевернуться, вглядывалась вдаль, пытаясь в предутренних сумерках различить море. Его не было видно, оно пряталось за пеленой плотного тумана. Но его близость все равно ощущалось. Так в городской квартире всегда угадываешь присутствие большой собаки, даже если она тихо и спокойно лежит где-то в углу.
– Ну вот, даже море спит, – сказала Лиза сама себе. – А ты, сволочь, все бродишь, покоя себе не даешь. Нет, Племяшка, не могу я ни тебе, ни батюшке на исповеди рассказать, с чего у меня нелюбовь случилась. Слишком это все тривиально. Тебе, психоаналитику, профи, здесь и вообще делать нечего. Классика жанра. Вот если бы понять странности промысла Отца Небесного, который закольцевал мою жизнь с человеком нелюбимым, мужем, давно и навсегда, кажется покинутым. Да нам, смертным, все равно не уразуметь этого, – бормотала Лиза, растирая лодыжку.
Да, она не любила мужа, с той самой первой ночи, о которой и не забывала, но и не вспоминала. И почему именно здесь, рядом с умирающим за тонкой перегородкой человеком, когда, казалось бы, все давние обиды должны были пройти или быть прощены, в эту, одну из многих бессонных ночей, Лиза до мельчайших подробностей вспомнила их путешествие в Абхазию.
Это было тысячу лет назад, когда они с Гием после регистрации в загсе и более чем скромного свадебного застолья, точнее сказать, пикника на траве в ближайшем к дому московском парке, поехали в Сухуми.
Все тогда было в первый раз: путешествие на Кавказ, море и ночи с мужчиной. Они сняли застекленную небольшую терраску, в доме на высоких столбах, один из которых заходил прямо на берег. Это был старый дом с многочисленными пристройками, а в саду под кружевной тенью дикого винограда, стоял огромный дубовый стол, потемневший от времени. И жила здесь большая абхазская семья с греческими корнями. Эти корни хранила бабушка Таисия, согнутая почти пополам. Она ходила, опираясь на палку, сделанную из орехового дерева. Серебряные насечки на кривой палке обозначали рождение детей, внуков, племянников. Бабушка Таисия сама была похожа на причудливый корень.
Не для письма. «Я очень любила ее лицо, такое же изрезанное, теплое и сухое, как кора деревьев. Я гладила ее лицо, руки, и согнутую спину, и мне было очень хорошо. Она, единственная из всей большой родни, не знала русского языка, и это тоже было хорошо. Я, наконец, могла рассказать, как мне не хочется идти к молодому мужу. Нет не потому, что он мне неприятен. Как раз я очень ценю его, уважаю и привязана к нему, но как к брату, другу, даже отцу в какой-то степени. Я и замуж вышла, потому что давно-давно его знаю. Он много значил в моей жизни, много сделал для меня, я ему благодарна. И вообще все, кажется, было решено давно и получилось само собой. Он такой понимающий, добрый, нежный. Да, я знаю его много лет. Но я ведь не знала, что ночью он становится совсем другим. Мне страшно. Он набрасывается на меня, и его плоть рвет меня на части. Я раздавлена, уничтожена. Я чувствую только отвращение и мерзость насилия. Во всех его телодвижениях я вижу только вульгарность, грубость. А он готов это проделывать десять раз за ночь, снова и снова. А я плачу и жду момента, чтобы сбежать, пропасть и не возвращаться на эти смятые потные простыни».
Таисия слушала, не зная русского языка, не задавала вопросов. Я продолжала рассказывать, стараясь убедить себя и ее, что это – моя судьба, что я должна пройти ее, пыталась доказать, что только отдав некий долг (чему, кому?), я смогу быть свободна. Я говорила ей с таким жаром и настойчивостью о своей нелюбви, с каким обычно говорят именно о сжигающей любовной страсти, о желании. Она не могла понять мой словесный бред, но совершенно точно, очень хорошо чувствовала, что со мной происходит что-то неладное. Она слушала и внимательно, скорбно-укоризненно глядела на меня. Голова ее слегка тряслась, усиливая еще больше выражение осуждения в пристальном взгляде ее блестящих, даже в полутемной комнате, глаз. Перед уходом она обняла меня, прошептав на незнакомом языке, что-то, похожее на молитвы и осенила меня крестом, чуть приподняв над своей головой ореховую палку. Этот жест я восприняла как благословение, которое не имела право нарушить. Я покорно вернулась на веранду, где меня ждал Гий. Он как будто ощущал свою вину, он понимал, что пугает меня своим напором и страстью, но все повторялось.
У Гошки до меня были какие-то девицы. Об этом мне со всей большевистской прямотой, что называется, однажды, в пылу гнева (по какому поводу, не помню) сказала его мать. Постоянно твердя о своей любви ко мне, щедрый и великодушный в жизни, Гошка в постели оказался, штампярно выражаясь, чудовищным эгоистом, не осознавая этого. Уверенный в своей мужской силе, движимый физиологическими потребностями и желаниями, он мог часами, как мне казалось, не выходить из меня. В каком-то экстатическом забытьи, пугающем меня, он следовал своему ритму, не открывая полузакрытых глаз, сжав губы и приподняв вверх голову. А я только ждала, когда у него кончится очередной приступ, и у меня будет передышка. Ничего похожего на удовольствие я не испытывала. Наоборот, я беззвучно плакала. Я только думала о том, как бы не забеременеть. Одна мысль о ребенке, от человека, который выпускает снова и снова свои миллионы сперматозоидов по нескольку раз за ночь, вызывала у меня брезгливость.
Но, слава Богу, детей не получилось. Ни тогда, ни потом, ни у меня с ним, ни у него с другими. Племяшка так и осталась для нас с Гием любимым дитем, баловнем, тем более что ее отец давно ушел, а мать была одержима идеей выйти замуж за иностранца, и ей тоже было не до дочери.
Я была здоровой, крепкой двадцатилетней девчонкой, тело которой, полное желаний, открывалось навстречу будоражащим запахам и звукам. И когда Гошка, наконец, засыпал, утомленный, я зло и яростно отбрасывала разгоряченные подушки и простыни, одним прыжком летела к выходу, с размаху ударялась о застекленные двери и бежала в глубину сада или к морю. Я бросалась на землю, в траву или на морскую гальку, уверенная, что сейчас и произойдет обещанное мне и ожидаемое чудо. И оно происходило.
«Нота бене», Племяшечка. На тот момент я и понятия не имела о мастурбации, о том, что вы с друзьями так детально обсуждаете с экрана. Тогда я даже слова такого не знала.
Мое тело изгибалось в конвульсиях от наслаждения, получаемого от прикосновений ветра и набежавшей волны, темных пахучих водорослей, от упавшей сверху холодной виноградины, от запаха сосен, настоянного на жарком солнце; от хмельного аромата недопитого за обедом и чуть забродившего к вечеру вина в кувшинах, от терпкого духа овечьей шерсти. Я по – звериному чувствовала дальние запахи цветущих магнолий в санаторном парке. Ноздри дрожали как у лошади, улавливая смешанные запахи пригоревшего кофе, лука и мяса из шашлычной в порту. Запахи, которые с порывом ветра сменялись на печальный аромат увядающих роз с городского кладбища.
Я целовала землю и шептала ей слова нежности, любви и страсти, которых не сказала мужу, да и потом, никому в жизни так и не говорила никогда всерьез. В мою кожу впивались камешки, острые крошки ракушек, сосновые иголки и шишки, косточки от абрикоса; волосы утопали в песке, – мне было все равно. Я становилась собственностью, принадлежностью земли, хотела слиться с ней, стать ее частью. Я перекатывалась, упираясь в ее чрево, попеременно подставляя ей, то затылок с рыжими завитками волос, то грудь с двумя маленькими торчащими сосками и живот, то извивающийся позвоночник и нетронутую загаром попку, то бедрами и плечами искала прикосновения щекочущей травы или мокрых водорослей, выброшенных на берег волной. Я была абсолютно свободна, бесстыдна и целомудренна. В поисках сладостной близости с землей и водой, я принимала позы ящериц, змей и лягушек, становилась хищной муреной и гибким дельфином; я взлетала ночной птицей к небу и падала в море.
А потом я обречено возвращалась на застекленную веранду. Гий давно уже спал. Засыпала и я, глядя на звезды, а когда просыпалась, звезды все еще тихо светились: в низинке, где стоял дом, солнце из-за гор появлялось поздно.
Открытие себя, своей возможности становится страстной, литературно выражаясь, пылкой женщиной, стало моей тайной, как мне казалось, и я страшно удивилась, когда по возвращению в Москву, впервые услышала модное на тот момент выражение, повторенное потом на протяжении моей жизни десятки раз: «Ты потрясающе сексапильна». Сейчас сказали бы сексуальна, и любая женщина, девушка зардеется от радости, получив такой приятный «комплеман». Но тогда и в звучании слова, и в его содержании я чувствовала лишь вульгарную скабрезность. Кроме того, в словах ощущалась угроза на захват моей тайны, тайны моего тела, не открытой пока ни одним мужчиной. Приятели Георгия умудрялись чуть ли не поздравить его с проявлением моего нового образа. Умора! Ведь Гий к этому не имел никакого отношения-…
Лиза простояла на веранде, пока окончательно не промерзла, зато немного протрезвела. Слегка прихрамывая, она спустилась по высоким ступенькам, закрыла дверь на ключ и побрела на кухню снова заваривать кофе. По радио закончилась вставка классической музыки в ночную программу рока, и знакомый голос ведущего стал рассказывать о недавнем фестивале джаза в Новом Орлеане. Начались выступления местных оркестров, которых там сотни, названий не упомнишь. Но исполнение было отменным.