Отец периодически рассказывал разные истории из жизни работников типографии. Но Глыба мне отчего-то нравился больше всех. Я даже поинтересовался у отца, кем он работает, и в ответ услышал таинственное «такелажником». Что это такое, я не понял, но в моем представлении это навсегда связалось с чем-то трагикомическим: большим, сильным, но одновременно смешным и незлобливым. Все это вспомнилось мне позже, когда я в школе читал бессмертный роман Сервантеса. Черт его знает, почему. Главный герой вроде бы такелажником не был, да и в деревне не жил. Может, тоже в свое время не получил образования, а кроме того над ним потешались все, кто только мог? Вполне возможно.
Работая в полиграфии, родитель не оставил своей привычки гонять мяч. Верность спорту он хранил (как католический священник обет безбрачия) всю жизнь. Он играл в составе сборной своего цеха по футболу, потом и всей «Правды». Он даже умудрялся гонять на коньках в русский хоккей (тоже с мячом, только маленьким и твердым, который перекидывают друг другу при помощи странных клюшек-загогулин). Читал он только спортивную литературу и прессу. По телевизору смотрел исключительно спортивные программы (не считая новостей). По всему дому вечно были разбросаны таблицы очередных чемпионатов по футболу и хоккею, любовно вычерченные им на листах ватмана, куда он (с совершенно мне не понятной целью) вносил результаты только что сыгранных матчей. Периодически кто-нибудь их выкидывал, и через некоторое время разражался скандал, поскольку именно эта обдрипанная, замусоленная бумажка оказывалась, разумеется, самой нужной в доме вещью.
Надо сказать, увлечение спортом мне всегда, с самого раннего детства, казалось каким-то странным и даже таинственным делом. Я искренне никак не мог взять в толк – ну, выиграл кто-то у кого-то, загнав мяч или шайбу в сетку. Ну, подпрыгнул, пробежал, дунул, плюнул, пукнул – сильнее, дальше, выше, громче всех. И что? Какой от этого получается общественно-значимый результат? Какой, как говорится, выхлоп? И главное – зачем ради этого так усердствовать? Столько сил, пота, тренировок, поездок на сборы, на какие-то соревнования. Вот у древних инков, например, все было понятно. Игра в мяч носила сакральный, обрядово-религиозный характер. Каучуковый мяч символизировал солнце, а игра являлась актом противостояния силам хаоса и преисподней. Самым же примечательным являлось то, что в финале выигравшую команду приносили в жертву богам. То есть во всем был железный смысл. Уверен, что и сегодня, если бы в жертву начали приносить игроков пусть не выигравшей, а хотя бы проигравшей команды, качество игры, как и посещаемость матчей, наверняка бы многократно возросли.
Надо сказать, что несколько раз я честно пытался понять, что движет людьми, увлекающимися спортом. Если самих спортсменов еще как-то можно понять (мышечная активность, эндорфины, повышение обмена и кровотока и проч.), то болельщики всегда оставались для меня абсолютной terra incognita. В старшей школе в качестве эксперимента я даже несколько раз ходил на матчи футбольного чемпионата. Я сидел в самом эпицентре – на «фанатской» трибуне, где все орали, свистели, скандировали какие-то странные речевки, пили из-под полы горячительные напитки и параллельно договаривались, как после матча будут бить болельщиков другой команды. Я честно пытался настроиться на ту же волну, но тщетно. Я не мог отделаться от впечатления, что передо мной с непонятной целью разыгрывается какой-то дурно поставленный спектакль, что окружающие просто придуриваются и что на самом деле все обстоит совершенно по-иному.
Помню, однажды (я учился классе в четвертом или пятом) мы с отцом шли мимо стадиона «Динамо». Там, через дорогу, располагался сквер с небольшим пятачком, возле которого останавливался 42-ой троллейбус. На пятачке толклось человек пятьдесят. Создавалось впечатление, что они все скопом ругаются между собой: так они орали, пытаясь что-то доказать друг другу, размахивали руками и даже пихались. Увидев, куда я смотрю, отец остановился. «Трепаловка», – пояснил он. Я так и не понял, было ли это названием конкретного пятачка здесь, в парке, или же некоего специального сообщества людей в целом. Постояв на месте минуты две, отец посмотрел на часы и, сказав «а, ладно», перевел меня через дорогу. Оставив затем метрах в десяти от «трепаловки», ринулся в самую гущу толпы и тоже принялся кричать. Заинтригованный до самой последней степени, я прислушался, пытаясь во всеобщем хаосе уловить что-то членораздельное. Получилось примерно следующее:
– …да этот ваш Тютькин – полное фуфло!..
– …точно! Его давно пора перевести в дубль!..
– …а у вас кто? Во всей команде только Фенькин и Понькин играют! Остальных надо на помойку выкинуть…
– …в прошлом сезоне нормально и двух игр не сыграли…
– …не забить такой гол!..
– …во втором тайме пеналь ни за что назначили!.. Судья – говнюк конченный…
И так далее все в том же духе.
Минут через десять отец вылез из толпы. Ни слова не говоря, взял меня за руку и повел дальше. Весь его вид, казалось, говорил: «Ну как? То-то… Вот подрастешь, тоже на „трепаловку“ приходить будешь».
В школе быть спортсменом тоже считалось престижным. Но не любым, а футболистом или хоккеистом. Тогда как раз проходили знаменитые серии матчей между нашими и канадцами, и все словно с ума посходили. Какие-то одноклассники вырезали хоккейные картинки из журналов и газет и наклеивали в альбомы, все стремились достать клюшки с загнутыми крюками – такими, какие были у канадцев, а не прямыми, как у наших, и прочая, прочая.
Я тогда был как раз влюблен в девицу из параллельного класса. Страдал, как водится, ерундой, вел себя как полный дебил, хотел даже спереть ее фотографию со стенда «Наши отличники», как вдруг оказалось, что она благоволит к однокласснику, который занимается футболом в «Динамо». Внешне этот одноклассник походил на мальчика из пещеры Тешик-Таш, а кроме того имел длинные волосы, которые постоянно сваливались в толстые сосульки, и прыщавую физиономию. Подобные причуды женского сердца не вызвали во мне ни злости, ни отчаяния, только безмерное удивление. Некоторое время я пытался понять, чем же именно он ее привлек, но не найдя ни одного убедительного довода, плюнул на это бесполезное занятие. После чего с облегчением обнаружил, что любовь прошла, не оставив по себе и следа.
И все же на этом мои спортивные мучения не закончились. Отец, видимо, все еще лелея надежду увидеть собственную мечту воплощенной в отпрыске, отвел меня в ЦСКА, где проходил набор в секцию футбола. Даже не поленился потом сходить посмотреть списки. Сказал, что взяли. Передо мной встала сложная дилемма. Или пойти заниматься футболом и со временем начать походить на мальчика из пещеры Тешик-Таш, запрыщаветь и отпустить длинные сосульки вместо волос, или, соответственно, придумать что-то, чтобы, как говорится, соскочить с темы. Я выбрал второе. Хорошенько поразмыслив, я написал на отдельном листке бумаги причины, по которым не могу заниматься футболом (и которые, как я прикинул, могли подействовать на маман в качестве весомых аргументов). Там значилось: а) дорога длинная и опасная, б) на уроки (которые я уже тогда и так практически не делал) времени совсем не будет оставаться, в) в футболе бьют мячом по голове, и через некоторое время в результате этого обстоятельства я неизбежно превращусь в тупого дегенерата, г) прыщи, свалявшиеся волосы и неприятный запах из-за постоянного потения.
Мать, как и следовало ожидать, с этими доводами согласилась, и в итоге я был избавлен от замаячившей было на горизонте футбольной карьеры.
Последней попыткой отца ввести меня в мир большого спорта стали шахматы. Тогда как раз проходили знаменитые баталии между Карповым и Каспаровым за мировую шахматную корону, и я увлекся этой игрой. Увидев мой интерес, отец возликовал и тут же определил меня в секцию шахмат при местном Дворце пионеров. Проходил я туда где-то с полгода, после чего шахматы мне смертельно надоели, и я, с грехом пополам приобретя в процессе занятий 3 разряд, завершил свою шахматную карьеру. Правда, потом в летних лагерях я периодически выигрывал разные чемпионаты (незатейливо разыгрывая каждый раз «Староиндийскую защиту» – единственное, чему успел научиться) и даже привозил домой какие-то награды в виде грамот, медных, алюминиевых или пластмассовых медалей. Отец был рад этим маленьким победам, хотя и не показывал вида, поскольку к тому времени уже окончательно отчаялся сделать из меня великого спортсмена. Похоже, он на меня вообще махнул рукой, поскольку не понимал, что это вообще за карьера, если она не связана со спортом. Известных спортсменов (и только их) он всегда считал «великими» и говорил, что «они вошли в историю», хотя я так никогда и не взял в толк, в чем именно их величие и что именно за история, в которую они вошли. Похоже, у нас были какие-то разные истории.
В отличие от отца, у матери был существенно иной взгляд на мою будущность. Впрочем, она тоже в свое время занималась спортом. Зимой бегала на длинных, будто ножи, коньках, а летом (в пору своей учебы в институте) периодически прыгала в высоту и даже толкала ядро на каких-то соревнованиях, о чем наглядно свидетельствовали фотографии в семейном альбоме. Круг ее чтения определялся в основном «дамскими» романами, поэтому настольными книгами у нее были собрание сочинений Жорж Санд и многочисленные произведения Анн и Серж Голон о приключениях небезызвестной Анжелики. Исходя из вышеперечисленного, какая-никакая тяга к прекрасному у нее имелась, поэтому примерно классе во втором она определила меня на занятия танцами в клуб имени Чкалова, располагавшийся недалеко от моей тогдашней школы. Занятия там вела пожилая дородная дама, внешне одновременно походившая на Фаину Раневскую и на Фрекен Бок из известного мультфильма про Карлсона. Она была такой же суровой и невозмутимой. Обучение (правильнее было бы назвать это дрессировкой) происходило успешно, в результате чего мы постоянно где-то выступали, танцуя всевозможные «Топотушки», «Барвинки» и «Тарантеллы» на разного рода елках, праздниках, утренниках и встречах с ветеранами. Через год или полтора я категорически отказался туда ходить, гордо заявив, что это «девчачье занятие». После чего демонстративно записался в секцию классической борьбы в располагавшемся неподалеку круглом и оттого сильно смахивавшем на планетарий спорткомплексе «Крылья советов». Еще через два месяца я с борьбой завязал, поскольку едва не надорвал себе пупок, пытаясь перебросить через голову прогибом один из тяжеленных манекенов, на которых борцы упражнялись, отрабатывая всевозможные приемы.
Однако приобщение к прекрасному на этом не закончилось. У матери, помню, был портрет Есенина, сделанный с известной фотографии, где он сидит с трубкой, о чем-то задумавшись. Ей портрет очень нравился. И вот как-то раз, отправляя меня в парикмахерскую, она сказала: «Скажи, пусть постригут под Есенина». Зажав в кулаке полтинник, я помчался за угол, где располагалась парикмахерская. Усевшись в кресло, я, как учили, заявил: «Под Есенина!» и потом с удивлением смотрел на вытянувшееся лицо тетки-мастера, которой, похоже, такой фасон не был знаком. В результате я был тупо подстрижен под «Польку» и отпущен на все четыре стороны.
Примечательно, что при всей своей нелюбви к спорту я, тем не менее, с детства проявлял интерес к музыке. Это тем более удивительно, что родители с музыкой всегда были на «вы». От пения матери (если ей вдруг приходила такая фантазия) уши сворачивались в трубочку, а домашние животные начинали выть и проявлять признаки беспокойства, как перед землетрясением. Отец пел только тогда, когда начинал «дурачиться», например, выпив лишку, или затеяв игру с детьми. Видимо, потому, что само занятие это считал дурацким и в высшей степени несерьезным. В ноты, правда, в отличие от маман, он попадал, но сами песни не пел, а «орал», стараясь, чтобы получалось как можно громче. На музыкальных инструментах никто из них не играл и не чувствовал по этому поводу никакого душевного дискомфорта.
И тем не менее, вынужден признать, что мои музыкальные склонности не оставались без внимания. Как-то раз мы с родителями шли мимо музыкальной школы и увидели большую очередь. Оказалось – прослушивание претендентов на поступление. Вероятно, более по совковой привычке пристраиваться в хвост любой очереди в надежде, что там «что-то дают», чем из стремления действительно меня куда-то записать, родители встали и принялись ждать. Наконец меня позвали внутрь. Как и полагается, вначале заставили спеть, потом воспроизвести сыгранные ноты на пианино. Внимательно изучив мои кисти рук, поинтересовались, на чем именно я хочу заниматься. Я (в соответствии с предварительными наущениями матери), не задумываясь, ответил: «На фортепьяно». Экзаменаторы важно кивнули и отпустили меня с богом – еще битых полчаса ждать, пока какой-то мужик уговаривал родителей отдать меня не на фортепьяно, а на скрипку. Ни на скрипку, ни на фортепьяно меня водить никто не собирался (а уж тем более покупать для этих целей инструмент), но идея, похоже, родителям все же засела в голову. Всходы она дала пару-тройку месяцев спустя, когда меня все же записали в музыкальную школу, располагавшуюся неподалеку от дома. Причем по классу аккордеона. Дело в том, что у моей старшей двоюродной сестры был аккордеон (она когда-то училась на нем играть) и, таким образом, родители убивали сразу двух зайцев: с одной стороны, шли навстречу моим склонностям, а с другой, избавляли себя от необходимости покупать инструмент. Отходил я туда год. Занятия я ненавидел. Во-первых, старшая кузина постоянно вредничала и ни в какую не желала тратить свое время на занятия со мной, а подсказать, что-либо, скажем, по сольфеджио, никто из моей «музыкальной» семьи не мог. Второй причиной моей жгучей ненависти к занятиям был сам инструмент. То бишь аккордеон. Здоровенная дура, которая зверски отдавливала колени и из-за которой во время игры я ни черта не видел. Поэтому играть приходилось что называется «слепым методом», нажимая клавиши и басовые кнопки по наитию, на ощупь. Впрочем, после переезда на новую квартиру занятий музыкой я, к счастью, не возобновил и в музыкальном плане так и остался на довольно долгое время практически полным неучем. Ни Ван Клиберна, ни даже Рихтера из меня так и не получилось.
Позже, уже в старшей школе, когда я увлекся литературным творчеством и просиживал часы напролет над исписанными листками бумаги, отец периодически заглядывал ко мне в комнату, скептически осматривал меня с головы до ног и, произнеся что-то вроде «А, мемуары пишешь!.. Ну-ну, писатель… Лучше бы уроки учил», удалялся в гостиную смотреть по ящику очередной футбольно-хоккейный матч. Мать ничего не говорила и вроде бы даже не участвовала в разговоре, лишь изредка подхихикивала, тем самым выражая свое солидарное с ним отношение к моим глупым и совершенно бесполезным занятиям. «Без блата туда не пролезешь, – наставляла она меня. – Уж я-то знаю, о чем говорю». Отец молчал. Похоже, он был разочарован, что я так и не стал великим спортсменом, который бы «вошел в историю» и о котором бы писали газеты, разумеется, те, которые он читал. Фрак пианиста и лосины балеруна, к разочарованию матери, тоже пришлись мне не в пору. Было похоже, что «предки» поставили на мне крест и окончательно смирились с тем, что я полный тупица и бездарь.
Все же тяга к прекрасному иногда просыпалась во мне и неожиданным образом выплескивалась наружу. Так примерно классе в десятом я вдруг увлекся живописью. Намалевав на холсте масляными красками (купленными самостоятельно и на собственные деньги) пару картин, изображавших фантастические пейзажи других планет, и торжественно подарив их бабушке, я решил, что настала пора переходить к крупным формам. Набросав в карандаше предварительный эскиз, я прямо на двери в свою комнату, «написал» (как говорят художники) абстрактную картину. Представляла она собой следующее. Длинный коридор, уходящий вперед и сплошь выкрашенный в черно-белую клетку, как шахматная доска. Коридор оканчивался выходом в открытое космическое пространство (со всеми положенными атрибутами – звездами, кометами и туманностями). В коридор заглядывала большая полупрозрачная тень (видимо, так я представлял себе инопланетный разум). Прямо посреди коридора висела ломаная кривая зеленого цвета, похожая на кардиограмму (она, по всей вероятности, символизировала земную жизнь). Оглядев свое творение, я остался не совсем доволен. Чего-то не хватало. Я стал думать. Постепенно распалив себя полетом творческой фантазии, я вошел в раж и, схватив тюбик с коричневой краской, выдавил на картину длинную колбасу, прямо над «кардиограммой». Что это символизировало, я понятия не имел. Наверное, бактерию, или какую-то инфузорию. А может, все было гораздо проще – во мне пробудился неукротимый дух Ванюшки-бздунка, требующий постановки жирной точки после каждого крупного дела.