А меня так и кидает, так и подкидывает. Соколовский орет:
— Гей! За мной! Вперед! Не отставай!..
Сзади свистят, улюлюкают, плетки щелкают, копыта стучат.
Я глаза приоткрыла — вижу: мы уже лесом несемся.
Над головой только темные ветки мелькают.
Я думаю:
«Куда же мы едем? В город? Ведь там же красные. Ведь папина дивизия пришла. А может быть, — думаю, — и не пришла никакая? Может быть, я дурака сваляла? Может быть, я в безоружный город бандитов веду?»
Подумала об этом, и даже холодно стало, будто мне снегу за шиворот насыпали.
ВСТРЕЧА. Но до города мы так и не доехали. Не успели. Только, я помню, мы с бандитами из лесу выскочили, — у меня над головой что-то как засвистит.
И не успела я голову наклонить, а уж слышу — Соколовский кричит:
— Стой!..
Лошадь под ним на дыбы взвилась. Удилами зазвенела. Задние на него налегли. Все смешались.
А уж где-то впереди слышу:
— Ура-а! Ура-а! Ура-а!
Я лошадь за шею обхватила, высунулась и вижу: бегут нам навстречу люди. И хоть они и далеко еще, а уж вижу, что это не просто люди, а военные: в шинелях, с винтовками со штыками… И столько их там бежит, что и сосчитать нельзя. А впереди на коне командир скачет и наганом над головой размахивает…
Я его еще и разглядеть не успела, а уж у меня дух захватило и сердце в груди заколотилось.
Я, как угорь какой-нибудь, из седла выскользнула, на землю спрыгнула и — бегом, навстречу…
— Папа! — кричу. — Папочка! Папка!
А за спиной слышу:
— Стой! Гадина!
Оглянулась — несется ко мне атаман Соколовский. Весь изогнулся, чуть из седла не валится. Лицо у него злое. Глаза горят. Оскалился.
— Стой! — кричит.
И, вижу, саблю надо мной поднимает.
Я съежилась. Присела. Потом у меня что-то в ушах затрещало. Что-то грохнуло. Ноги у меня подкосились. И я память потеряла.
ЗОЛОТАЯ САБЛЯ. Очнулась — кто-то мне голову гладит. А голове больно. В голове шумит.
Где-то как будто стреляют. Где-то «ура» кричат.
А я даже и вспомнить не могу, что со мной, где я… Носом поглубже дыхнула: папоротником пахнет. Глаза приоткрыла — что такое? Кто это надо мной? Я даже головой замотала.
— Уйди! — говорю.
Страшно мне стало.
А потом посмотрела получше и узнала: Ноченька это, корова наша… Нагнулась ко мне, сопит и тепленьким своим языком плечо мне вылизывает.
Я у нее, помню, спрашиваю:
— Ноченька! Милая! Где это мы с тобой? А?
А потом голову повыше подняла и вижу: поляна или опушка лесная. Луна светит. Елочка растет. Около елочки конь какой-то гуляет, уздечкой звенит. А рядом со мной вижу: лежит человек. Лежит на спине, руки раскинул. На правой руке кровь. А в руке сабля с золотой рукояткой.
Я тут и вспомнила все. И Соколовского — атамана узнала.
Думаю: «Вот оно что. Значит, не убил ты меня? Значит, самого убили!..»
А голове больно-пребольно. Прямо трещит голова. Встать хотела — не могу. Все крутится, качается, будто я целый час на одной ножке вертелась.
Легла я и голову уронила.
Вдруг будто сквозь сон слышу — кричат:
— Вот она!
Я опять голову через силу подняла, вижу: люди бегут на полянку. Впереди Вася, братишка, бежит. За ним дядя Федор, охотник. А за ним с конем в поводу — папа!
Я только «папа, миленький» и успела сказать. А уж он меня на руки подхватил, обнимает, целует и в лоб, и в нос, и в глаза, и куда попало…
— Живая? — говорит.
— Живая, — говорю.
— Ну и молодец. Нам больше ничего не надо.
А что дальше было, я уж не помню. Потому, что опять память потеряла. И как меня в город везли — не знаю. Говорят, меня папа на своем коне довез. А Вася и дядя Федор будто бы сзади бежали…
ВЫРОСЛА. Ну, а дальше и рассказывать нечего.
Бандитов, конечно, всех переловили. В тюрьму посадили. Мост новый построили.
А я только три денька всего и повалялась в постели. У меня ведь ничего страшного не было. Ведь Соколовский меня зарубить не успел. Папа, когда увидел, что он на меня с саблей летит, выстрелил и пробил ему руку. Сабля только тупым концом и ударила меня по затылку. Зато у меня до сих пор лысинка на этом месте осталась на память.
А я лежала — не жаловалась. Чего мне жаловаться? Со мной ведь папа рядом сидел!
Правда, нам с папой даже и поговорить как следует не дали. Уж столько народу, столько людей меня навещать в эти дни приходило, что даже неловко было.
Все на меня глядели, удивлялись: вот, дескать, храбрая какая девочка — бандитов не испугалась!
А я хоть и молчала, а сама думаю:
«А вы почем знаете, что не испугалась? Еще как испугалась-то».
Папа у нас неделю только и погостил. А потом опять воевать уехал.
А через день или через два меня в комсомол приняли.
Как-то вечером возвращаюсь с Ночкой из стада — вижу: ребята идут. Комсомольцы. И с ними наш Вася. Увидели меня — честь отдают.
— Здорово, — говорят, — товарищ военный инвалид. Мы к вам.
Я говорю:
— Ну что ж, милости просим.
Привела, усадила, спрашиваю:
— В чем дело?
— Дело, — говорят, — такое. В комсомол хочешь?
А я хоть и обрадовалась до полусмерти, а сама и виду не подаю. Отвернулась даже. Говорю:
— Я же маленькая…
Тут Вася мой подскочил, кулаком по столу ударил и говорит:
— Ну, ну! Не фасонь! Ты! Матрена Ивановна! Маленькая, да удаленькая…
Ребята смеются.
— Правильно, — говорят. — Об чем разговор. Пиши заявление.
Тогда я подумала и говорю:
— Ну, хорошо, ладно. Вот с коровой управлюсь и сяду писать…
А сама думаю:
«Чего мне писать? У меня уж все написано и переписано».
У меня заявление-то месяца три уж под подушкой лежало. Уж и пожелтело небось… Все дожидалось, пока я вырасту.
Андрей Головко
КРАСНЫЙ ПЛАТОК
Рассказ
У Оксаны радость: мать отрезала полотна на платок и порошком, выменянным у торговки, окрасила в красный цвет. Вышел — красный платок.
Когда девушка пригнала на обед скотину, он на тыне висел: сох. А за тыном красными цветами буйно цвели мальвы. Казалось, сорвался лепесток мальвы и упал на тын. Вот какой был платок!
Девочка даже улыбнулась, заприметив его. Быстренько загнала скотину в хлев — и бегом к платку. Тронула, а он волглый еще. Ну, ничего — и на голове просохнет. Вот только она скатает его. Радостная, сняла она платок с тына. Сегодня праздник. После обеда корову погонит дед, а она с девушками пойдет на господский пруд купаться.
— Ой, красный-то какой! Взглянуть даже больно. Вприпрыжку побежала в хату. А там тоже праздник. Прибрано. Мать вынула из печи горшок и налила в миску борщ. У порога дед докуривал трубку, а на лавке хмурый сидел отец в белой сорочке: только из церкви пришел. Тишина.
И в этой тишине было слышно, как в маленьком окошечке солнце ткало свои лучи: ж… жж… (А может, это мухи на стеклах?) Ишь какой ткач, и пар с борща, и сизый дым дедовой трубки — все в свою основу воткал. Чудно!
Дед выбил пепел о порог и поднял глаза на внучку:
— О, гулять уже? Где уж там скотину пасти! Верно, гречиху всю как есть вытоптали?
— Что я, дура — в гречиху их пускать? — ответила Оксана. — И на жнивье корма хватает.
— Вот погоню после обеда, посмотрю.
Это, собственно, он и хотел сказать. Погоню, мол, а ты уж погуляй, повеселись с подругами. Такой уж у него характер — вечно накричит в шутку.
Зато отец не в шутку еще больше нахмурился и впился глазами в девушку:
— А, копны травишь? Смотри, чтоб я тебе подол не отбил.
Оксана потупилась, а отец продолжал:
— Ты мне брось эту чепуху плести, — он кивнул головой на веночек из васильков, висевший на стене вокруг зеркальца. — Пасешь, так паси… Гляди в оба.
Дед перебил:
— Ты, сынок, про копны. А много ль их по милости господской останется? Деникин-то, чай, приказ издал, чтоб и господам накидывать.
— Это для людей приказ. А мы тихонечко раз-раз, может, и все помолотим. Барин знает, у кого взять, а кому и дать.
Он нагнулся под лавку за скамеечкой, потому что мать уже поставила миску с борщом на стол, и никто не видел, как в его рыжих усах змейкой скользнула и притаилась усмешка.
Обедали в сенях. Молча хлебали из миски, и каждый думал о своем. Отец — о копнах, дед — тоже, а может, и мать. А Оксана — скорей бы обед кончился — да на волю, с девушками на левады. В открытую дверь видно было: на огороде желтые подсолнечники на плетень склонились, воробушки порхают меж ними, щебечут. Дальше коврик маков, а за ним зеленая завеса сада. Она знала: там, за этой завесой, левада; на траве меж белых осин крест-накрест переплетаются тропки.
Пойди по одной — выйдешь прямо к господскому пруду, где склонились вербы и лозы кудрями нависли над водою…
Снаружи донесся топот. Кто-то с гиком промчался по улице. Видно было только, как облако пыли разостлалось по двору.
— Казаки, верно, — сказала мать.
А дед:
— И куда это они все ездят?
Отец:
— На то и кони, чтобы ездить.
И нахмурил брови. На лбу морщины зашевелились. Оксана смотрела во двор. Вот через плетень видно — у Мусиев из хаты вышла Марийка и побежала на луг. Оксана высунулась из сеней и крикнула ей вслед:
— Марийка! И я сейчас…
Отец цыкнул, а дед улыбнулся в седые усы. Девушка встала, покрылась красным платком.
— Ну, мама, я пойду.
— Иди, — это мать.
А отец:
— Да смотри в господский сад не суйся. Чтоб там и ноги твоей не было!
Оксана стояла, опустив голову, а как только отец замолчал, повернулась и бросилась через огород на леваду.
По тропке, меж осин, пониже огородов, шли — впереди Марийка, а позади еще несколько девушек. Оксана окликнула их, они остановились, подождали. Когда подбежала, все с любопытством уставились на платок:
— Ой, до чего ж хорош! Это порошком?
А идут они к пруду. И она ведь с ними? Вон еще Федорка на огороде огурцы собирает, надо и ее позвать.
Марийка, проходя мимо огорода, остановилась и позвала подругу.
— Сюда-а!
Федорка выпрямилась и стояла молча. Потом высыпала огурцы из подола и, осторожно ступая по ботве, подошла к девушкам.
— Идем купаться! — позвала ее Марийка.
Федорка покачала головой.
— Не хочу.
— Что же?
— Так.
Девушка грустными глазами задумчиво смотрела вдаль. Может, думала об отце, который ушел из дому прятаться от казаков. А может, о господах, приехавших вчера из города. Ничего не говорила. А подружки звали. Оксана, та даже за руку тащила.
— Пойдем же.
Федорка бледно улыбнулась одними губами и пошла с ними.
До пруда было недалеко. Немного прошли левадой, затем через ров, — ограды давно уже не было, — и очутились у пруда, под высокими вербами. Отсюда сразу же начинался сад, и в просветах между деревьями краснели кирпичные строения усадьбы.
Марийка первая разделась и прыгнула в воду. Остальные тоже начали раздеваться, как вдруг из сада выбежала маленькая кривоногая собачонка и с лаем бросилась к ним. Вслед за ней показались две барыни, а позади длинноногий в коротеньких до колен штанишках мальчик-барчук.
Девушки оторопели. Господа были близко, всего в нескольких шагах. Подруги увидали, как исказилось желтое лицо старой барыни и сквозь зубы вырвался тоненький голосок:
— Ах, спасенья нет от них! Ступайте вон отсюда, гадкие девчонки, и так пруд запакостили. Ступайте, ступайте!..
Собачонка, визжа, вертелась у ее ног. А девушки — за одежду, и как ветром сдуло их, только лозы затрещали. Запыхавшись, остановились за рвом в подсолнечниках, и Марийка только здесь надела юбку. А потом, высунув голову из подсолнечников и скривившись, передразнивая барыню, запищала:
— Пошли отсюдова, гадкие девчонки! У-у! Паны — на троих одни штаны! — прибавила потом так грубо, как только могла.
Девочки подхватили: высунув из бурьяна головы, пищали, дразнили барыню. А та злилась и угрожающе махала зонтиком. А барчук, рассердившись, схватил палку и швырнул в девчат.
Недокинул.
— Отцу в лоб! — крикнула одна из девушек и в ответ, схватив камешек, бросила в мальчишку.
Другие тоже стали кидаться. Федорка первая опомнилась:
— Ну их! Пойдем, девушки, теперь их право, еще нагорит. Пойдем!
Бурьяном, затем огородами, мимо подсолнухов, побежали вверх к улице. Уже были возле плетня, как вдруг Оксана, бежавшая впереди, остановилась и расширенными глазами поглядела на подруг:
— Смотрите, вон казаки кого-то ведут! Глядите-ка! Прижавшись к плетню, они испуганными глазами смотрели на улицу.
Проехал всадник. Из-под копыт поднялась пыль и окутала все серой кисеей. Сквозь нее было видно, как по улице двигалась толпа. По бокам ехали казаки на конях с обнаженными саблями, а в их кольце человек пять-шесть крестьян. Мужики без шапок, некоторые в одних сорочках, шли потупясь, тяжело передвигая ноги. Молчали. Слышно было только, как кони стучали копытами.
Девчата и дух затаили. Кто-то вздохнул. А Федорка разом перегнулась через плетень и зорко всматривалась в идущих. Вдруг она всхлипнула, словно ей не хватило дыхания, и прутик от плетня хрустнул под ее рукой.
— Отца повели!..
Побледнела сразу и все смотрела вслед. Вот и не видно уже, все пыль закрыла. Только слышно — заскрипели ворота в имении, проглотили толпу и снова заскрипели. А встревоженная пыль пронеслась по улице и там, за селом, шмыгнула в бурьян.
Федорка, плача, побежала домой. И все девушки загрустили. Начали расходиться.
Марийка и Оксана пошли по той же тропке, между осин, пониже огородов. Шли молча. Впереди — Марийка, Оксана за ней. И Марийка вдруг спросила:
— А правда, Оксана, барин говорил, что у твоего отца копен не возьмет?
— Не знаю, — ответила Оксана.
А сама вспомнила, что отец говорил об этом в обед и подумала: может, и не возьмет. Почему бы это? У всех берет.
— Может, нет, — сказала она, — не знаю.
Здесь ей надо было сворачивать. Марийка пошла дальше, а она повернула через картофельное поле к хате. Шла медленно, и что-то все вспоминалось ей помимо воли: сердитая барыня с зонтиком, толпа в пыли на улице. И Федорка вспомнилась — бледная вся, а глаза такие испуганные-испуганные…
Было тяжело…
Дед уже погнал скотину в степь: калитка в плетне была отворена. А в сенях на пороге — против солнца — мать с соседкой.
Оксана подбежала и первым делом рассказала, что видела арестованных — погнали по улице. Видели и они. Это все кацаевские, один только Семен (отец Федорки) здешний, а в Кацаевке скрывался. Ну, и поймали.
— Теперь всё так, — сказала мать медленно, — эти тех ловят да бьют, а те — этих. А лучше всего — сиди и не рыпайся. Пришли большевики, землю дают — слава богу: за земельку эту век бьемся. А кадет пришел, отбирает — на, твое право, будь по-твоему. Ведь недаром говорится: послушное теля двух маток сосет, — закончила она.
А Оксану уже не радовал платок, что лежал на коленях, словно полинял сразу. Вспомнилось (почему?) — давно, еще когда не было казаков, дед как-то после сходки на бревнах при всех сказал Семену:
— Молодец, Сема! Бедняк, за бедняков и хлопочет! Молодец, сыночек!
И похлопал по плечу. А дед у нее седой, умный. Знает ли он, что тут стряслось?
И было грустно. И больно.
Побежала девушка в садок, полила свои петушки. Нет, тоска.
А соседка домой ушла, и мать спать улеглась. Такая тоска!
Тогда Оксана по жнивью побежала к деду, который пас за курганом, возле гречихи.
Там и пробыла до самого вечера. А как садилось солнце, вернулась вместе с дедом. Немножко развеселилась. И спать легла с надеждой: может, еще и выпустят, — вот ведь дед говорит…
На следующий день Оксана, как всегда, встала рано, еще до солнца, и сразу догадалась по лицу деда, что произошло что-то необычное: он шутливо подмигнул ей и весело улыбнулся.