Едва показалось это шествие, как в царском стане произошло замешательство. Заколебались в воздухе кресты, завеяли хоругви, и длинным рядом установилось духовенство по чину. Царь без шапки, с радостным, ликующим лицом пошёл быстро, как юноша (ему было в то время двадцать три года), забыв о царском сане.
Шествие остановилось. Из колымаги вышел высокого роста человек в монашеской рясе и в клобуке и двинулся к своему царственному сыну.
После тяжкой разлуки и треволнений сын увидел своего отца, пред которым в робости привык всегда покорно смиряться. После гонений и плена отец увидел наконец своего сына, возмужавшего, окрепшего, волею народа вознесённого на необычайную высоту. И этот взволнованный отец, почитая высокий сан своего сына, упал на землю и распростёрся пред ним. Сын с воплем изумления и радости упал тоже. «И оба лежали на земле, из очей, яко реки, радостные слёзы проливая», — повествует летописец.
Всё поле огласилось плачем, но это были радостные слёзы. С просветлёнными лицами поднялись разом отец и сын и бросились в объятия друг друга. Народ обнажил головы и упал на колени.
Даже Эхе сдёрнул свою прилбицу и стал на колени.
— Да, да, — бормотал он, — они должны быть очень рады!
— Очень, очень, — передразнил его дьяк, — «и ангелы ликуют на небесех» вот; а ты, латинец, — «очень»! — И дьяк поднял вверх палец.
Шествия сомкнулись. Отец-инок с сыном-Царём, держась за руки, вошли в колымагу, и поезд тронулся к Кремлю. Народ побежал рядом, сдавливая участников торжества. Все уже знали, что на Красную площадь выкатили бочки вина, и все спешили на даровое пиршество.
Гул от звона и весёлых кликов стоял в воздухе. Митрополит Филарет сидел, держа за руку своего сына, а другою благословляя народ, и слёзы умиления катились по его суровому, измождённому лицу.
— Словно вновь рождаюсь! — говорил он, а его сын заливался слезами и целовал отцовскую руку.
У Кремля их снова встретило духовенство. Филарет вышел из колымаги и приложился к вынесенным иконам. В соборе его встретил находившийся в то время в Москве Феофан, патриарх иерусалимский. Отстояв благодарственный молебен, Филарет вошёл наконец во Дворец и час спустя остался с глазу на глаз со своим венчанным сыном.
А в Москве шёл пир. Выпущенные из тюрем колодники, пропойцы, ярыжки, скоморохи метались по улицам, наполняя их криками, песнями и бесчинствуя среди общего ликования.
Великий отец венчанного сына твёрдым шагом вошёл в царские палаты и сказал сыну:
— В молельню!
Сын повёл отца через приёмные покои, через тронную палату, через свои горницы и ввёл его в угловой покой, весь завешанный образами, пред которыми в драгоценных паникадилах тускло мигали неугасимые лампады. Дневной свет, врываясь через разноцветные стёкла окон, побеждал таинственный сумрак углов, и свет лампадок тенями скользил по строгим ликам угодников.
В углу перед киотом стоял аналой, а пред ним был разостлан коврик.
Филарет вошёл, осенил себя широким крестным знамением и, став на колени, припал головою к полу. Сын опустился с ним рядом в своём великолепном царском уборе, и трогательную картину являли они собою в этот торжественный момент.
С почтением, близким к благоговению, смотрел сын на своего отца, а тот в тёмной рясе, с серебристыми волосами, со строгими чертами подвижнического лица подымал свой стан, благоговейно крестился и снова с умилением бился головою пред иконами. А сын не мог молиться, тронутый молитвами своего отца. Он смотрел и думал, как он мал и скуден пред своим великим отцом, так много послужившим родине, так пострадавшим за неё и от своих, и от недругов. Чувствовал он, что близок миг, когда отец призовёт его к ответу, и собирался с думами, и трепетал, и боялся, забыв свой трон и венец, и видел себя только покорливым сыном.
А Филарет продолжал молиться; и слёзы оросили его лицо, и благодарностью смягчились его суровые и энергичные черты.
О чём он молился?
Неисповедимыми путями ведёт Господь жизнь человека, умаляя великого, возвеличивая малого. Может быть, пред умственным оком Филарета (Фёдора Никитича Романова) промелькнула вся его жизнь. С молодости судьба взыскала его, наградив умом, доблестью и красотою. В ранних годах, водя войска на окраины, он покрыл себя славою победителя и пленял всех обаянием своей личности. Было время царствования слабого Фёдора Ивановича и потом Бориса Годунова, когда он считался первым щёголем при дворе, и много женских сердец завидовали счастью Ксении Шестовой, ставшей его супругой. Но сильнее их завидовал своему боярину пугливый Борис Годунов, и наконец его зависть разразилась опалою. Силою постригли Фёдора Романова в монахи и заключили в Антониево-Сийскую пустынь, где он промучился шесть лет, разлучённый с женою (тоже постриженной) и дорогими детьми. Дмитрий Самозванец возвратил его, возвёл в сан митрополита ростовского и ярославского и дал ему душевный покой. Но недолго наслаждался им Филарет Никитич. Наступило Смутное время. Тут он показал всю свою доблесть, величие духа своего. Он был послан для переговоров с поляками к польскому королю Сигизмунду, но его посольство превратилось в тяжкий плен, длившийся целых шесть лет.
И вот его сын Михаил венчан на царство, сам он снова на родине, и народ русский смотрит на него с упованием. Не его ли заслугами отличен и возвеличен Михаил — этот нежный, слабый умом юноша, подчинённый власти своей матери? Не на его ли плечи ляжет теперь крест, возложенный на слабую выю сына? И то смиренный он благодарил Господа за милость, посланную ему, и за величие сына, то полный честолюбивых мыслей просил у Господа благословения на трудный подвиг правления.
Наконец Филарет встал, освежённый молитвою, и нежно помог подняться сыну, царское одеяние которого по своей тяжести требовало немалой силы от носившего его.
— Благослови! — припал к его руке Михаил.
— Благословен будь! — ответил отец, налагая на него знамение, и помолчав сказал: — Господь Бог, правя волею народа, наложил на слабые плечи твои великое бремя. Поведай же мне, что делал, что думаешь делать, кого отличил и кого карал за это время!
Сын покорно опустил голову.
— Где государевы дела правишь? — спросил отец.
— Тут, батюшка!
Михаил ввёл отца в соседний просторный покой, уставленный табуретами и креслами без спинок, посреди него стоял стол, покрытый сукном, на столе — чернильница с песочницей в виде ковчега, и подле них лежали грудой наваленные белоснежные лебединые перья. Подле чернильницы на цепочке был привешен серебряный свисток, заменявший в то время колокольчик, тут же лежали уховёртки и зубочистки, а посреди стола — длинными полосами нарезанная бумага. Исписанные полосы потом склеивались и свёртывались в трубку, образуя свиток. Невдалеке, сбоку, лежала грифельная доска с грифелем в серебряной оправе. По стенам покоя стояло ещё несколько столов. На одних лежали грубо начерченные географические карты и астрономические таблицы с символическими изображениями созвездий, на других стояли часы, до которых Михаил Фёдорович был большой любитель.
Филарет строгим взглядом окинул покой, опустился в кресло и положил руки на его налокотники. Царь сел напротив, и некоторое мгновение длилось тяжкое молчание.
— Слышал я, — начал Филарет, — что в великом разорении царство твоё.
— В великом! — прошептал царь Михаил.
— Что от врагов теснение великое, казны оскудение, людишкам глад и бедствия всякие.
Царь опустил голову, но потом поднял её и заговорил:
— Как пришли послы от земли ко мне с матушкой на царство звать меня, мы тотчас отказались. Замирения нет, раздор везде, вражда и ковы[28]. Со слезами просить стали. Что делать?
Филарет задумчиво покачал головой.
— Млад был, — сказал он, — скудоумен, кроме кельи матери, что видел?
Царь покраснел.
— Оттого и отнекивался, и трепетал венец приять. Но умолила и благословила матушка. — Он перевёл дух и, отстегнув запонки у ворота своего кафтана, продолжал: — Как на Москву шли, поляки меня извести хотели. Крестьянин села Домнина Иван Сусанин, спасибо, злодеев с дороги сбил. На Москву пришли — разорение. Двора нет. Всё огнём спалено, и народ в плаче и бедствии. Молился я Господу: «Вразуми!»; не было тебя, государь-батюшка, кому ввериться.
Филарет кивнул.
— И пошли бедствия на нас отовсюду. Поначалу Заруцкий с Маринкой смуту чинили. Князя Одоевского послал я. Избили их; Ивашку, нового самозванца, повесили, Маринка в Коломне померла[29]. А тут шведы Псков разбивали. Князя Трубецкого послал я, да его войско рассеяли шведы, тогда же Новгород грабили. Ну, стал я замирения просить. А там Лисовский, лях, как волк, по матушке-Руси рыскал. Воеводу Пожарского его изымать послал я, да увёртлив пёс этот Лисовский. Разбойники на Волге собрались. Ляхи обижали. А тут и все разом: Сагайдачный с казаками приспел, ляхи с Владиславом; под самую Москву о Покров подошли[30]. Не помоги Пресвятая Богородица, взяли бы Москву и меня полонили бы. Помогла Заступница, и отбились мы; а теперь сделали договор, чтобы мир на четырнадцать лет и шесть месяцев.
— Знаю! — остановил его Филарет и, встав, начал тихо ходить по горнице, причём его лицо сурово нахмурилось.
— Казны не хватило, — продолжал царь, — спасибо, людишки помогли: весь скарб несли. Опять земские посошные брали, с каждого быка.
— Слышь, подле себя дрянных людишек держишь, — заговорил вдруг Филарет, — Михалка да Бориска Салтыковы что за люди? Скоморохи, приспешники! А Морозов в загоне, Пожарский в вотчине!..
Царь покраснел.
— Любы мне Салтыковы, — тихо ответил он, — скука берёт подчас, а они такие весёлые. Опять матушка им быть при мне приказала.
Лицо Филарета вдруг вспыхнуло, и он резко произнёс:
— Не бабьего ума дело в государское дело вмешиваться. Ей грехи замаливать, а не царя учить!
Михаил затрепетал. Он уже чувствовал над собой могучую волю отца.
Филарет подошёл к нему и заговорил:
— Господь избрал тебя священным сосудом милости Своей и величия. Тяжкое бремя возложил на тебя народ твой, так будь царём. Дай мир уставшим воевать, хлеба голодным, будь покровом и защитой. Велик подвиг твой, так не скучать и от скуки скоморохов держать надо, а трудиться неустанно, пещись о благе народа своего. Окружить себя надо людьми ума государственного, а не бабьи наговоры слушать. Возвеличить имя своё надо и уготовить наследникам царство обильное, миром упокоенное!
Царь опустился на колени и проговорил потрясённый:
— Батюшка, помоги!
Лицо Филарета просияло, он поднял сына и поцеловал его в лоб.
— Не оставлю тебя своим разумом! — сказал он. — Ну а теперь, пожалуй, и опять на народ надобно. Заждались, чай, тебя бояре, пирования ждут.
V
Твёрдая рука
вонили в этот день и в женском Вознесенском монастыре, и каждый удар колокола острой болью отзывался в сердце царственной монахини Марфы.Дочь дворянина Ивана Васильевича Шестова, Ксения Ивановна вышла замуж без особой любви, по теремному обычаю, за Фёдора Никитича Романова и мало видела с ним радости. Может быть, оба молодые, оба красивые, они и нашли бы счастье, если бы не их властные характеры, которые, сталкиваясь, были подобны кремню и огниву, высекая искры раздора. Мало было свободы у женщины того времени, семейный быт которого сложился по «Домострою», и гордая Ксения таила в своём сердце мятеж и бурю.
Грозная опала коварного Годунова разразилась и над нею, и стала она в пострижении Марфою. Но не смутила и не огорчила её эта опала. Не жалко ей было светской жизни, которая мало чем отличалась для женщин от монастырской, не жалко было и разлуки с властным мужем, а окружавшие её дети доставили ей великую радость, дав волю её своевластию и удовлетворяя её материнское честолюбие. В страхе перед ней и покорности взрастила она их.
И как возликовало честолюбивое сердце инокини Марфы, когда в Кострому пришли звать на царство её кроткого сына Михаила. Знала она, что смиренный сын весь в её воле, знала, что пока она будет жива, не выйдет он у неё из повиновения, и её сердце наполнялось и ширилось от гордости, когда, долго отнекиваясь и видя печаль послов, она наконец благословила сына на царство и, как малого ребёнка, повезла его на Москву.
Там, в смирении, она оставила его у порога царских палат, а сама отъехала в Вознесенский монастырь, но и находясь в монашеской келье, она правила государством Российским.
Ни одной мысли не скрывал от неё юный царь, ни одного дела не начинал без её благословения. Возила она его на богомолья и к Троице, и к Николаю на Угреше, окружила его обрядами, окурила его ладаном, зачитала молитвами — и сладок был Михаилу такой образ полумистической жизни, погружавшей его душу в смутный сон.
И в то же время Марфа окружила его своими клевретами из своей многочисленной родни, внушавшими ему мысли и поступки; во главе их стояли грубые Салтыковы.
Мирно в безграничной власти проживала Марфа, забыв о своём бывшем муже, как вдруг вспомнился он всем, взволновал своим именем государство и теперь вернулся в Москву, окружённый ореолом страдания, возвеличенный неподкупной верностью отечеству, любимый народом, чтимый даже иноземцами, умный, гордый, непреклонный, великий отец русского царя.
«Бим-бом! Бим-бом!» — весело гудели колокола, приветствуя царскую радость, а Марфе этот звон казался погребальным, потому что она ясно сознавала, что теперь уже не в силах удержать за собою власть над сыном. Только благословение и проклятие в её власти, а государевы дела не вершить ей из кельи. И раньше она для видимости сторонилась их, действуя через клевретов, а теперь разве им, грубым и глупым, устоять пред великим умом Филарета и его помощниками?
Призрак власти исчез, как исчезает туман при солнце, и гордая Марфа никла своей головою, украшенной чёрным клобуком.
Мрачно и уныло было в её покоях. Служащие при ней чувствовали её обиду и тихо шептались, осторожно ходя по узким переходам и лесенкам. Монахини строго поджимали губы и молча и сокрушённо взглядывали друг на друга, словно говоря: «Конец нашей власти». А среди тишины звуки колоколов радостно и весело разливались по воздуху.
Не меньше Марфы сокрушалась и упала духом старица Евникия, мать Салтыковых, близкий друг царской матери. Знала она, что в своей заносчивости не видели предела её сыновья, и чувствовала, что близится теперь час возмездия.
В полутёмной горнице-келье, угол которой весь был завешан драгоценными образками, сосредоточенно думая свою думу, в кресле с высокою спинкою сидела Марфа, а вокруг неё суетливо сновала старица Евникия. Кипело её сердце, и хотелось ей отвести свою душу, но мать-царица хранила строгое молчание, и Евникия боялась нарушить его. Наконец она не выдержала и заговорила:
— Великая теперь радость по Москве идёт. Слышь, бочки вина выкатили, тюрьмы открыли, всех с правежа[31] свели.
— Радость и есть, — сухо ответила Марфа, — сын мой своего отца встречает. Кто отцу не рад!
— Вестимо, вестимо! Про что же и я? Великая радость! — заторопилась согласиться старица, а сама подумала: «Не вижу я что ли, чего отвод делать?». И досада пуще разгорелась в её сердце. — Тому и все люди радуются, — продолжала она, — говорят, слышь, царь наш батюшка дал слово ему во всём своём послушании. Все бают, по-новому будет, Филарет Никитич всё в руку властную возьмёт.
— Кто говорит? — быстро спросила Марфа.
Старица Евникия только этого и ждала. Она приблизилась к креслу и заговорила:
— Бориска был у меня… прямо от палат царских прискакал. Слышь, Филарет Никитич всех в покоях оставил и царя вовнутрь увёл. Часа с два сидел и всё не уходил. Бориска прискакал, а Михалка ждать остался. Бают, Филарет Никитич словно допрос царю-батюшке чинил.
Марфа судорожно сжала налокотники кресла и сдвинула брови.
— Ещё что говорят?
— А ещё, что всё по-иному будет, — уже слезливым голосом заголосила старица, — что всех верных слуг царских прочь отметут, а на место их у преосвященства уже ставленники заготовлены. Слышь, воевода князь Пожарский уже жалился, что его с головой моему Бориске выдали[32]. Боярин Шеин, слышь, много силы заберёт. Мало ли что бают!