Князь, предавшийся мечтам, не видел, какая дьявольская улыбка промелькнула на лице иезуита, слышавшего эти вслух произносимые мечты влюблённого юноши.
XXXII
ВСТРЕЧА ПОСЛЕ РАЗЛУКИ
рав был иезуит Кунцевич, когда на полный любовной тревоги вопрос князя Василия ответил философской глубины вопросом: "Кто может знать сердце женское?". Да, кто действительно может знать его, кто проникнет в его бесчисленные тайны, угадает, каким законам оно повинуется, под каким ветром, в какую сторону клонится; сердце женское, да особенно девичье — что тростник прибрежный, что морская гладь над бездонной пучиной. Тихо стоят воды, не шелохнутся и вдруг заколышутся, словно буря налетит нежданная-негаданная и обратит недавнюю тишь в кипучий ад.Вряд ли и сама Ганночка могла бы ответить на такой вопрос, если бы он был предложен ей. Она была ещё так молода, столь многое в жизни было не изведано ею, что ей было не по силам разбираться во внезапно нахлынувших чувствах и решать вопросы, которые даже искушённой жизнью женщине не всегда разрешить по силам.
Без всяких приключений добрался поезд до границ Чернавска, где воеводствовал Грушецкий. Тут была уже ровная дорога, оживлённая, людная; сторона была промышленная, здесь часто ходили караваны с различными товарами, воеводу Фёдора Семёновича знали хорошо, а потому и его дочку всюду встречали нижайший поклон и доброе уважение.
Впрочем, последнее, пожалуй, далеко не было следствием того, что Ганночка приходилась местному воеводе дочерью.
— Раскрасавица боярышня-то, — говорили многие встречные, без всякой церемонии заглядывая в возок, где были Ганночка, Зюлейка и старая мамка. — Недаром по всей округе слух идёт, что умница-разумница она: на рубеже взрощена и там она всему научилась. Не то, что наши Чернявские кувалды, ничего не боится. Ишь, как она за земляка-то вступилась пред польскими нахвальщиками! — вспоминали дорожное приключение Ганночки, о котором и сюда уже успела донестись быстролётная весть.
Эти толки долетали до слуха молодой девушки и подчас заставляли её сильно краснеть. О безумно смелой выходке молодой боярышни к её приезду говорили уже повсюду в городе. Было много фантастических подробностей, совершенно не соответствовавших действительности; но все толки и пересуды были в пользу Ганночки, а между тем она и сама не понимала, что же геройского в её поступке, за что следует хвалить её. Ей её поступок казался совершенно уместным, хотя и противоречащим многим тогдашним обычаям. Но Ганночка думала, что иначе она и поступить не могла. Ведь на её глазах совершалось убийство беззащитного, за которого и заступиться было некому, так как же ей было не сделать попытки вызволить князя Агадар-Ковранского из-под польских сабель?
Тем не менее она сильно побаивалась предстоящей встречи с отцом. Воевода Семён Фёдорович был человек простодушный, незлобивый, но всё-таки и он жил, как жили все его современники, а по их понятиям женщины не должны были слишком выставляться там, где сверкали обнажённые сабли. С замирающим сердцем подъезжала Ганночка к Чернавску. Это был небольшой городок, окружённый деревянными стенами, защищавшими от всяких возможных нападений главный собор и присутственные места, дом воеводы, торговую площадь и склады товаров. В стенах жили немногие особенно именитые и зажиточные чернавские люди. Зато вдоль стен, спускаясь к реке, лепились домики чернавской бедноты. И тогда много было полуголодных, куда больше, чем счастливых богачей!
Когда воеводский поезд подъезжал к Чернавску, было утро праздничного дня. Ещё издали слышен был звон немногих колоколов, к которому присоединялись глухие, нестройные, похожие на хаотический шум звуки церковно-набатных бил.
Как-то у всех поезжан неловко на душе стало, когда пред их глазами, словно вынырнув из прибрежных холмов, вдруг показался давно желанный Чернавск. Старшой Серёга даже шапку бросил оземь, и, поскрёбши в затылке, вполголоса сказал вертевшемуся поблизости от него Фёдору:
— Ах, мать честная, Федюнька!.. Вишь, приехали.
— Приехали, дядя Серёга, приехали, — уныло ответил недавний отчаянный герой. — Что-то теперь будет? Грозен, поди, боярин Семён Фёдорович, страшна мне его расправа.
— Никто, как Бог! — столь же уныло ответил старик. — Уж как-никак, а мы своё дело сделали, боярышню уберегли, не щадя живота. Что там ни будет, а ехать надобно.
Столь же приуныла и старая мамка. Ведь Сергей и Фёдор свой долг до конца исполнили, по крайней мере, опасного часа не проспали, а она, старая, примостилась на тёплую лежанку да чуть было боярышню и не проворонила.
— Ахти, будет беда! Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! — то и дело вздыхая, лепетала старуха. — Ежели у боярина про меня батогов мало, так уж я не виновата. Целую бы рощу о мою старую спину обломать следовало бы. Как и докладать буду Семёну-то Фёдоровичу — не знаю, а докладать нужно.
С ненавистью взглядывала она на весело щебетавшую Зюлейку, но это нисколько не успокаивало её страха.
Веселее всех в поезде была молодая персиянка. Она беззаботно отдавалась счастью внезапно вернувшейся к ней свободы. Будущее нимало не пугало её: хуже того, что было, вряд ли и быть для неё могло. Зюлейка верила, что воевода Грушецкий отнюдь не отошлёт её назад к князю Агадару; у неё создалась уверенность, что Ганночка заступится за неё. И в самом деле, молодая девушка относилась к ней с редкой сердечностью и уже решила упросить отца оставить эту несчастную женщину при ней, в Чернавске.
Подъезжая к городу, Ганночка от нетерпения высунулась из оконца возка и не спускала взора с вившейся среди талого снега дороги. Вот она приметила, что впереди показались вооружённые вершники, окружавшие большую зимнюю колымагу, и угадала, что это — отец.
— Батюшка, батюшка! — вскричала она. — Родимый батюшка обеспокоился, навстречу мне выбрался. Серёга, кучера, поезжайте живее! Вон там государь-родитель встречает.
Лошади сильно рванули, и Ганночка едва не выпала из возка. Встречные тоже прибавили ходу, и скоро обе партии встретились. Легче птички выпорхнула Ганночка из возка и кинулась на шею красивому старику, простёршему к ней свои объятия.
Отец и дочь встретились. Молодая девушка непритворно рыдала, приникнув к груди родителя; проступили слёзы и на глазах Семёна Фёдоровича. Кругом моментально собрался досужий народ Чернявский, проведавший о том, что воевода Грушецкий выехал встречать приехавшую с рубежа дочку. Видя эту нежную встречу, многие прослезились, кое-кто стал всхлипывать, а незаметно подобравшаяся мамка со счастья и страха за будущее даже навзрыд плакала.
— Соколик ты наш, — выкрикивала она сквозь слёзы, — Сподобил меня Господь снова увидать тебя, милостивца! Уж не вели казнить, ежели в чём провинились мы, а коли что заслужили при твоей милости, так не откажи, пожалей бедноту нашу.
Она, обливаясь слезами, целовала руки боярина и, наконец, от избытка чувств повалилась ему в ноги прямо на снег.
— Ну, полно, полно, старая! — сказал ей Грушецкий, несколько смущённый её пылом. — Подожди, дай время разобраться, ужо посмотрю — казнить тебя, старую, надобно иди жаловать. Эге, да вон и Серёга. Невесел что-то старик. Али и ты нашкодил что?
Грушецкий бросил это замечание своему холопу лишь вскользь, только для того, чтобы не обидеть его своим невниманием; но, мимолётно взглянув на своего старшого, он заметил, как лицо у того побледнело. И невольно в голове Семёна Фёдоровича промелькнула тревожная мысль:
"А ведь у них какое-то неблагополучие случилось в пути".
Однако эта мысль только промелькнула и исчезла, будучи поглощена радостью долгожданной встречи с дочерью.
— Государь-батюшка, — воскликнула Ганночка, ласкаясь к отцу, — сколь же долго я не видала тебя!.. И какой же ты ладный стал! Вот матушка покойная на тебя взглянула бы, то-то обрадовалось бы её сердечушко! Видно, и её молитва за тебя, батюшка-родитель, до Господа дошла…
— Ну, ладно, ладно, дочурка милая! — ласково произнёс боярин, подводя Ганночку к своему возку. — Царство небесное покойнице нашей! Жалею я, что нет её с нами, а то полюбовалась бы она на тебя. Экая ты у меня красавица! Видно, вся в польскую роденьку пошла. Совсем хоть царской невестой быть…
— Что ты, батюшка, что ты! — смущённо проговорила она, потупляя взор. — Ни за кого я не хочу идти, век с тобой провекую.
— Даже за царя-государя не пойдёшь? — ласково засмеялся Семён Фёдорович. — Ой, девка, не лукавь!
— А на что мне царь-то? — оправившись от смущения, защебетала девушка. — Не хочу я его, да и он меня не возьмёт. У него на Москве красавиц много. На что ему я, прирубежная полесовка? Да и старый он. Взаправду, батюшка, царь наш помирать собрался?
На лицо Семёна Фёдоровича набежала лёгкая тень грусти.
— Ладно, дочка, — несколько сумрачно проговорил он, — обо всём том мы с тобой поговорим, как ты после дороги отдохнёшь. А теперь садись-ка в мою колымагу; в моих хоромах протопоп с молебном ждёт. Ну, трогай, ребята! — крикнул он, сам забираясь вслед за дочерью в тяжёлый экипаж.
XXXIII
ПОД РОДИТЕЛЬСКИМ КРОВОМ
овсем незаметно промелькнули для Ганночки первые дни её пребывания под родительским кровом. Уж очень ласков был к ней Семён Фёдорович. Он не спускал взора с приехавшей дочки и не задавал никаких вопросов о том, как она свершила далёкий путь от рубежа до Чернавска,Воевода Семён Фёдорович Грушецкий был на редкость добряк по свойствам своего характера. Московская кровь как будто утихомирила в нём ту пылкость, которая передана была ему его польскими предками. В его внешности не было ничего такого, что хотя несколько напоминало бы поляка. Он был широк лицом, голубоглаз, рус, румян, не особенно склонен к позированию, а больше любил простоту и отличался простодушием и незлобием.
В Чернавске все любили Грушецкого. Он не был ни мздоимщиком, ни лихоимщиком, не грабил подвластного ему народа, правил суд справедливо, и хотя были у него враги, обиженные более всего на то, что новый воевода не потакал их часто нечистым домогательствам, но и те отзывались о нём, как о человеке неподкупном и о такок воеводе, какого уже давно не было в Чернавске.
Вместе с тем Семён Фёдорович отнюдь не был честолюбив. Если он добивался царёвой службы, то лишь потому, что ему казалось стыдным сидеть как опальному без всякого государева дела у себя в вотчине, и хотя чернавское воеводство было незначительно, но тем не менее он был доволен и этим.
Однако и у Грушецкого, как почти у всех русских дворян того времени, была затаённая мысль. Он знал, что его дочь очень красива, знал также, что старший сын царя Алексея Михайловича, наследник престола, царевич Фёдор Алексеевич, ещё не принял брачного венца; стало быть, впереди был неизбежен сбор по всей России невест на царский смотр, и — кто знает? — быть может, и ему, сравнительно мелкому служивому дворянину, улыбнётся слепое счастье, и его ненаглядная дочка увидит у своих малюток-ножек платок юного царевича, а, быть может, к тому времени уже царя.
Печальный пример Евфимии Всеволожской[1] как-то был позабыт. Вспоминали только счастливые дни её отца — Рафа, а о падении его и не думали. У всех пред глазами были нежданно-негаданно выбравшиеся на большую высоту сперва Милославские, а потом Нарышкины, и каждый, у кого была красивая дочь, думал, что и для него возможен такой же шаг на головокружительную высоту, какую занимали царские тести и шурья и прочая родня царицы.
Семён Фёдорович никогда никому не говорил о своих тайных мечтах; мало того, он даже не считал возможным, чтобы до большого дворца Московского Кремля достигли слухи о красоте его дочери. Ещё более того он боялся, что такое возвышение не сделает его ненаглядную Ганночку счастливою; но всё-таки нет-нет да и сверлила его мозг мысль о том, что и он может стать тестем московского царя.
Старик, от природы рассудительный, незаметно наблюдал за дочерью после её приезда. Он очень скоро согласился на её просьбы оставить Зюлейку и с виду совершенно равнодушно выслушал рассказ Ганночки и о ночлеге в прилесном жилье князя Василия Агадар-Ковранского, и о приключении в попутном селе. Однако он всё-таки не отнёсся равнодушно к этому рассказу и своим родительским сердцем почувствовал тут что-то недоброе.
Ганночка, конечно, промолчала ему о гаданье в подвале, но когда она упомянула о князе Василии, то Семён Фёдорович сейчас же припомнил дедовскую ссору. Сам он был совершенно равнодушен к той обиде, какую нанёс его предок предку Агадар-Ковранского; кстати, он никогда в жизни не видал князя Василия и даже не слыхал ничего о нём. Но он всё-таки полагал необходимым считаться с русскими обычаями, и встреча дочери — внучки обидчика — с внуком обиженного невольно нагнала на него тревогу.
Он часто вглядывался в лицо Ганночки, стараясь прочитать на нём какие-либо затаённые её мысли, но Ганночка всегда была весела и спокойно, без малейших признаков смущения, выдерживала пристальные взгляды отца. Ведь ей и в самом деле нечего было смущаться; она-то знала, что ничего дурного с нею не произошло и что она ни в чём не провинилась пред родителем.
Именно это и прочёл Семён Фёдорович на лице дочери, но всё-таки тревога не оставила его. Его немало смущало то обстоятельство, что старый Сергей всегда потуплялся, когда ему приходилось говорить со своим господином. Иногда он даже бледнел. Старая мамка тоже выдавала своё смущение. И всё это убеждало старого Грушецкого, что с его дочерью в пути произошло нечто такое, что эти люди хотели скрыть от него. В конце концов он решил произвести опрос и, начав с Сергея, узнал, что произошло в доме Агадар-Ковранского.
Сергей ни в чём не потаился, сказал и о том, как ходила к ворожее боярышня, и как он с Федюнькой, опасаясь, чтобы не случилось какой-либо беды, пробирался по разным переходам в подземный погреб, дабы оберечь боярышню. Он сообщил Семёну Фёдоровичу и о том, что старая мамка заснула непробудным сном и, конечно, указал, что такой сон старушки явился следствием подсыпанного ей в питьё или еду снотворного зелья. После с подробностями, но совершенно правдиво, рассказал он и то, что случилось в проезжем селе.
Чистосердечный рассказ преданного холопа успокоил Грушецкого.
"Ну, что ж, — подумал он, — ежели Ганночка гадать ходила, так это пустое, на то и молодость… Ну, слава Богу, вижу теперь, что зла не вышло; Господь отнёс. Кто знает, что случилось бы, если бы этот князь дома оставался? Нужно бы Серёгу батогами наказать за то, что он завёз дочку в такую трущобу… Ну, да Бог с ним! Ежели худа не вышло, так чего с него и спрашивать?".
Он успокоился, но всё-таки продолжал наблюдать за дочерью.
После того как прошло порядочно времени, и девушка окончательно пообжилась в новом доме родителя, с нею, как заметил Грушецкий, действительно стало твориться нечто особенное. То она вдруг становилась возбуждённо весела, то вдруг на неё словно грусть беспричинная ложилась, и не раз Семён Фёдорович замечал на её глазах слезинки.
— Что, Агашенька, — спросил он её однажды, стараясь быть шутливым, — скажи-ка, милая, какая грусть у тебя на сердце лежит? Примечаю я, будто сама ты не своя.
— Ой, государь-батюшка, — ответила дочь, — да с чего это ты на меня напраслину взводишь? Никакой у меня думы на сердце не лежит, кроме одной — чтобы тебе во всём угодной быть.
— Да, говори! — пошутил Семён Фёдорович. — Ваше девичье дело отлётное: у отца живете, а сами так на сторону и смотрите.
— И с чего это ты, батюшка, взял? — попробовала протестовать Ганночка. — Кажись, никто за мной ничего не заметил.
— Знаю я вас, девок, видал на своём веку-то! Приглянется вам сатана пуще ясного сокола, вот и томитесь, и не знаете, что с собой делать. Ну, да что ж, так уж вам Богом положено. Ежели люб кто — говори прямо; посмотрю, кто такой, и, коли мало-мальски подходит, перечить не буду, с Богом — честным пирком да и за свадебку. Пора и мне, старику, внученков понянчить…