Иезуит оборвал свои мысли и несколько времени смотрел в окно. Однако прелесть и тишина дивной ночи, казалось, вовсе не действовали на этого человека: его душа ярилась, мозг по-прежнему был погружен в бездны всевозможных хитросплетений.
"Что же я должен делать там, на Москве? — задумался он. — Прежде всего я, конечно, должен пробраться в покои московского царя. Он умирает, это мне известно доподлинно, однако смерть можно приблизить или отдалить, и я посмотрю что будет выгоднее. Но старый царь Москвы ни на что не нужен мне, мои ходы должны быть направлены на его сына-наследника. Я знаю, что этот юноша — воск мягкий, и из него можно делать всё что угодно. Его можно направлять в любую сторону, и он должен послушно идти туда, куда я пошлю его. Вот для того-то, чтобы управлять им, как мне нужно, я и приобретаю средство. Оно уже в моих руках, и в них же скоро будет и наследник московского царства. Но что там? Кто там?" — вдруг оборвал себя он.
Не сужден был отцу Кунцевичу желанный отдых. До его слуха ясно доносились стук копыт и фырканье лошадей. Скоро на поле замелькали фигуры всадников. Иезуит понял, что это спешил к нему возвращавшийся из Чернавска после своей неудачи князь Василий.
Да, он не ошибался. Агадар-Ковранский с малыми передышками промчался весь немалый путь. Усталость хотя несколько умерила его гнев, но зато ещё сильнее чувствовалась обида. Он спешил к человеку, которому одному на всём свете верил, от которого одного ждал совета, способного успокоить его. Личина уже снова была на отце Кунцевиче, так как этот фанатик идеи никогда не давал себя застать врасплох и не терялся даже тогда, когда ему приходилось действовать экспромтом. Князь Василий ещё не успел подскакать к избе, как отец Кунцевич уже очутился на её крылечке и приветливо замахал рукой навстречу ему.
— Что случилось? — торопливо спросил иезуит, когда князь соскочил с коня. — Или неудача, или ты, милый сын, не застал в Чернавске воеводы?
— О-о-о!.. — почти застонал князь. — Будь они все прокляты там. Пусть этот негодный старик попадёт в ваше католическое пекло, и там его разорвут на клочки ваши дьяволы.
Отец Кунцевич принуждённо засмеялся:
— Ого-го, я вижу, что случилось нечто особенное, и теперь жалею, что не поехал с тобою. Но оставим пока это! Иди в мой приют, дорогой князь. На столе осталось кое-что от моей скромной трапезы. Подкрепи сперва свои силы телесные, а потом расскажешь мне всё, что так огорчило тебя. Иди же, иди скорей! Видишь, эти простые люди проснулись, разбуженные тобой. Пусть они идут себе с Богом, а ты успокойся.
Действительно, шум от появления нескольких всадников разбудил почти всё население маленького посёлка. Но князя Василия здесь знали, и стоило ему только прикрикнуть погромче, как все поспешили разбежаться под свои кровли.
Глядя на спокойное лицо иезуита, князь почувствовал облегчение; но, когда он, отказавшись от еды, осушил несколько стаканов вина, кровь ударила ему голову, и он бурно рассказал отцу Кунцевичу всё, что произошло в Чернавске. Тот довольно спокойно выслушал его рассказ.
— Ну, что ты мне скажешь, поп? — быстро спросил князь. — Что делать мне теперь? Подскажи мне, как я должен мстить за новую обиду?
— Прежде всего скажу тебе, сын мой, — проговорил иезуит, после некоторого раздумья, — что для тебя ничего не потеряно. Ты сам виноват, сам себе всё испортил. Грушецкий — старик, про тебя же далеко не хорошая слава идёт. Как мог он пустить тебя к себе, не зная, зачем ты заявился? А ты ещё прилетел, как вихрь, нашумел, набуянил. Да разве гости делают так?
— Я не мог стерпеть, — отозвался князь Василий, тем не менее понурясь, так как чувствовал всю справедливость замечания отца Кунцевича.
— Ага, — воскликнул тот, — вот теперь ты и сам сознаешь это! А теперь подумай-ка: ведь воевода не гнал тебя; сам же ты рассказываешь, что он звал тебя к себе хлеба-соли откушать. Я ваши обычаи хорошо знаю; этим Грушецкий как бы показывал, что никакого зла на тебя не держит. А ты?
— Да как же; звать-то он меня звал, а вперёд шага не сделал. Заставил меня внизу под собой стоять. Это не обида, что ли?
— Ну, какая же это обида? — наставительно заметил иезуит. — Грушецкий — старик, а ты молодой. Так не воеводе же было к тебе идти, а ты к нему должен был пойти на зов.
На этот раз князь ни слова не сказал — ему опять пришлось согласиться с доводами отца Кунцевича.
— Так вот и пеняй, милый мой друг, на самого себя и старайся поправить дело своего сердца! — произнёс иезуит,
— Да как, как? — пылко вскрикнул князь.
— Да так! Вот ляжем-ка мы теперь спать; ведь утро вечера мудренее, а завтра с тобой проснёмся и поедем на Москву. По дороге обдумаем, как твоё дело поправить, а на Москве, что надумаем, то и исполним.
Проговорив это, отец Кунцевич зевнул и побрёл к своему ложу.
XXXVI
ДУМЫ ЦАРЯ-ПРОФЕССИОНАЛА
изенькие покои царских палат в Московском Кремле были пропитаны удушливым смрадом перегорелого лампадного масла да терпким запахом всяких лекарственных трав. Сильно был недужен "горазд тихий" великий царь-государь московский и всея Руси Алексей Михайлович. Совсем ещё не стар он был — ему шёл только сорок седьмой год, а "сырая натура" давала себя знать. Да и далеко не спокойна была жизнь "горазд тихого" царя. Он любил покой и порядок, свято верил в своё великое назначение на земле, всегда старался быть справедливым, был прекрасным семьянином, но словно злой рок тяготел над ним.Страдая душой, видел Тишайший, как вокруг него грызлись жадные до власти бояре. Милославские, царская роденька по его первой жене, Марье Ильинишне, грабили народ, спускали с нищих шкуры, отняв у них сумы. Тиха и кротка была покойная царица, не в роденьку алчную вышла и совсем под пару Тишайшему оказалась, да вот взял её, праведницу, Господь — видно Ему там, в горних селениях, такие-то нужны!
Не раз вздыхал больной царь, вспоминая свою свет-Машеньку покойную и сравнивая её с такой "бой-бабой" какою была его вторая жена, Наталья Кирилловна.
Совсем не московского уклада была эта женщина. Прирубежная вольная жизнь сказалась в ней. Такой царицы никогда в Москве не было! Разве безбожница Маришка у Самозванца такая-то была. Во все-то дела государевы она свой бабий нос совала, великого царя-государя учить пыталась, порядки такие развела, что не приведи Господи… Это царский сват Артамон Матвеев её науськивал да на всякие новшества попускал…. Вон что пошло: Васенька Голицын во дворец в куцем немецком платье осмелился прийти да ещё проклятым табачным зельем надымил… Ох, совсем последние времена наступили!
Ну, да табачное зелье и куцее платье пустое! Вон в Кукуе никто иного платья и не носит да табачным зельем чуть не мальчишки дымят, а худа от этого нет, и гром небесный никого не разражает. Господь словно ещё посылает кукуевцам Свои неисчерпаемые милости! Каждый простец там не хуже столбового московского дворянина живёт, а бояре дворцовые на Кукуй-Слободу то за тем, то за другим частенько из своих палат посылают; добра-то там, видно, куда как много. Стало быть, не противны Господу Вседержителю ни камзолы с короткими полами, ни трубки с дымящим зельем, ни всякие иноземные новшества. Видно, всё, что у человека, всё — от Бога.
А вот боярская грызня хуже всего; уж она-то от дьявола!
Прежде Стрешневы (матушкина роденька) с Милославскими (жениной роденькой) грызлись да гили разжигали, а теперь Нарышкины ввязались. Милославские да Стрешневы сыты, вдосталь напились крови народной, Нарышкины же ещё недавно беднотой были, а потому с голодухи-то так на народ накинулись, что сколько ни кровопийству ют, а всё им мало.
И ненавистны же эти кровопийцы народные Москве! Не дай Бог гиль — по клочкам их народ разорвёт! И что только будет с государством, когда преставится он, царь-государь?
Тяжело вздыхал больной Тишайший; мрачные думы угнетали его утомлённый мозг. С ним-то, законным царём, все эти Стрешневы, Милославские, Нарышкины, Черкасские, Хованские, Морозовы, Ордын-Нащокины, Трубецкие, Пушкины считаются, а всё же ему, законному государю, куда как трудно управляться с ними! Круто их не повернёшь — недавно ещё Романовы на престол московский сели, Тишайший всего только второй царь из их семьи. У бояр-то много и друзей, и приспешников прикормлено; ежели будет смута — Бог знает, кто верх возьмёт. Ему, царю, престол оберегать надобно, и всё он для него делает. Как он своего собинного друга, патриарха Никона, боярам головой выдал, на худую жизнь, сам, плача, обрёк, а разве бояре-то — псы, из-за кости грызущиеся, — поняли это, уразумели, какую великую жертву им государь принёс? Какое там! Только и притихли они, когда окаянный Стенька Разин государство на Волге потряс. За свои мерзкие шкуры они испугались и за царя попрятались, а как гроза прошла — опять за свою грызню принялись… Эх, Грозного бы поднять из могилы на эту грызущуюся сволочь[2]!.. Уж, он-то показал бы им, что такое есть на Руси царь-государь венчаный!
И, чем больше думал об этом больной царь, тем всё сильнее захватывал его ярый гнев — тайный гнев! Что бы ни было на сердце, а как придут людишки, показывай им радостное лицо, глубоко таи, что думаешь. Эх, тяжелы вы, шапка и бармы Мономаха!
А на смену гневу всегда приходили сознание своего собственного бессилия и тоска, жестокая, гнетущая тоска. Но не о себе тосковал Тишайший, этот пассивный созерцатель, из которого в других условиях жизни по всей вероятности выработался бы могучий философ. Он, великий государь, повелитель жизни и смерти миллионов людей, властитель судеб огромнейшего государства, был венценосцем-профессионалом и честно выполнял свои обязанности, как тяжелы они ни были ему. Именно в силу этих профессиональных обязанностей он, могущественный, обладавший всею полнотою власти, был в то же время рабом каждого ничтожного выскочки, пробравшегося к престолу хотя бы окольными путями. Царь Алексей знал, что такое власть, и скорбел за того, кому должен был оставить её после своей смерти.
— Эх, Лёшенька, Лёшенька! — с тоскою и сокрушением вспоминал он своего второго сына, царевича Алексея Алексеевича, умершего на семнадцатом году своей жизни, — рано тебя Господь прибрал… Спокойно оставил бы я тебе царство своё! Уж ты-то унял бы боярские свары злые, ты прикончил бы их грызню! Вот Софьюшка, доченька милая, такая же, да — жаль! — девкой родилась. Для государева дела в девке какой прок? Много их, девок-то, у меня напложено: Авдотьюшка, Марфинька, Софьюшка, Катенька, Марьюшка, Фёдорушка первая покойной Машеньки, касатушки моей, да Фёдорушка вторая от Натальюшки, да Федосьюшка ещё, да свет-Наташенька предпоследняя, — считал по пальцам государь своих дочерей, даже не вспоминая об умершей в младенчестве "второй Авдотьюшке", последнем его ребёнке от царицы Марьи Ильинишны, о малолетках-сыновьях Дмитрии, его первом ребёнке, и Симеоне.
О царевиче Алексее Алексеевиче Тишайший вспоминал всегда с особенной тоской. Это был юноша, казалось, самой судьбой предназначенный властвовать. Представительный с твёрдым, как кремень, характером, он и подростком наводил на бояр такой страх, какой никогда не заставлял их испытывать его кроткий отец.
В московском народе, неведомо какими путями — может быть, именно тем, что умел пристрастить кровопийц-бояр, — царевич Алексей приобрёл большую популярность. Последняя быстро распространилась по всем уголкам царства, и Стенька Разин был обязан своими успехами тому, что распространил на Волге слух, что царевич Алексей вовсе не умер, а был вынужден бежать из Москвы от боярских злоумышлений и он де, вор Стенька, сбивает народ только на защиту гонимого боярами царевича.
Раз вспомнив о покойном сыне, царь вспомнил и о живых сыновьях.
— О-ох! — вздохнул он. — Всем хорош Феденька-то мой: и разумен, и добр, и всякой премудрости обучен, вот ежели, Бог даст, выживу, пошлю его будто в посольстве за рубеж, пусть посмотрит да поучится, как там добрые люди живут! И хороший из него царь выйдет: на своём он поставить сумеет, когда же нужно, то и поклониться народу православному не затруднится, а вот поди ты — здоровьем слаб: хилый он да сырой, как и я. Не многие лета протянет и Иванушка, дурачок блаженненький. Уж где на этого царство оставить? Ведь его самого без надёжного глаза ни на малую минуточку оставить нельзя. Вот разве последыш мой? — И при воспоминании о "последыше", царевиче Петре Алексеевиче, хорошая улыбка так и расплылась по широкому лицу царя. — Вот бы кому на царстве сидеть! Ничего, что ему только четвёртый годок идёт, а видно сокола по полёту. У-у, буян милый! Не дойдёт только до него царская чреда! Фёдора женить нужно, дети-наследники пойдут, а Петруша, огонь-царевич, в стороне останется… Поздно родился он… последышек милый! А уж кабы он только сел на царство, лихо пришлось бы и Стрешневым, Милославским, и всей остальной боярской сволочи! Грозный царь из него вышел бы! Вон и девки тоже выходят ой-ой какие бунтарки ядрёные! Сонюшка им всем на покрышку, да и Марфинька с Марьюшкой ей не уступят. А Сонюшка-то милая — совсем царь-девка; в пору входит, на Ваську Голицына заглядываться начала. Ох, доченьки, доченьки! И зачем вы у меня народились, себе не на радость? Сколь бы вы красивы ни были, сколь бы вам Господь ума ни дал, а придётся вас всех по монастырям распихать. И умрёте вы, женского счастья не ведая!
XXXVII
ИНТРИГАНЫ СТАРЫЕ И МОЛОДЫЕ
е раз и не два, а постоянно, терзали и угнетали Тишайшего такие думы. А кругом него бурлило море боярских интриг.Не умер ещё царь, просто недужил, а окружавшее его алчное воронье дралось из-за будущей добычи. Чуяли эти стервятники в близком будущем труп, и не было на них никакой управы. Все их помыслы вились около юного наследника.
В особенности волновались Милославские, эти дворцовые выскочки, сознававшие, что всё их призрачное могущество висит на волоске. Илье Милославскому юный наследник приходился внуком, и этот боярин-выскочка считал, что у него лично все права на наибольшие почёт и власть.
— Совсем несмыслёнок царевич-то, — не раз говорил Илья Данилович, — дитя малое! Нельзя ему без опоры оставаться, а кому же при нём и опорою быть, как не нам, родному его деду! — И, цепляясь за могущество, плёл паутину интриг этот старик, стоявший у самой могилы. — Да, да, — шамкал он беззубым ртом на своём смертном одре, — наше пусть при нас и остаётся. Не выпускайте царевича!
Умер старый интриган и во главе его рода стал боярин Иван Михайлович Милославский, более молодой, более энергичный, предприимчивый и с ещё большей жадностью добивавшийся власти. Он ясно сознавал, что вовсе не так близок к царской семье, как Илья Данилович, и старался держаться в тени, выжидая того времени, когда замутится вода в московском государстве и можно будет половить в ней для себя всякой жирной рыбки.
Укрепляясь в своём положении, хитрый Иван Милославский оставил в покое недужного царя и ткал свою паутину около юного царевича, стараясь только пока ослаблять влияние Нарышкиных да создавать себе популярность в московском народе и главное — среди его чёрных сотен, в которых всегда были наиотчаянные гилевщики, не считавшиеся ни с какой властью.
Этих буянов и Иван Михайлович, и сплотившиеся вокруг него родственники, и вообще все приспешники и "жильцы", прихлебатели этого рода, старались всеми силами натравливать на новую царскую роденьку — Нарышкиных.
Это натравливание ни для кого в Москве не было секретом.
— О-ох, — говорили на площадях, — умри великий государь, остыть ещё не успеет, а литовчане мёртвой хваткой возьмут окаянных татарчат!