К ней-то и помчался из своего дома князь Василий, чтобы поделиться с нею тою радостью, какую доставила его душе мысль об отмщении за дедовскую обиду.
Неукротимый нрав молодого князя был хорошо известен его дворне и челяди. Известна была его жестокость в расправах, и это заставляло всех постоянно быть начеку. Едва только конь вынес Василия на поляну, как в хоромах уже заметили его и навстречу кинулись десятки людей. Одни спешили принять коня, другие просто суетились вокруг, третьи рвались, чтобы приложиться к княжеской ручке.
— Государыня-тётушка не легла ещё опочивать? — не глядя ни на кого, громко спросил князь, быстро взбегая на крыльцо, и, когда услышал, что Марья Ильинишна только что ещё повечерять изволила, отдал новое приказание: — Пусть к ней кто-нибудь бежит и доложит, что, дескать, опять Василий прибыл и позволения просит к ней пойти…
Он остался на крыльце, глядя, как усердные конюхи вываживали пред ним коня.
— Чтобы через час он у меня в порядке был! — крикнул князь. — Я назад поеду.
В это время бегом возвратившийся холоп доложил ему, что государыня-тётушка Марья Ильинишна рада видеть своего племянника и ожидает его.
VIII
РАЗБУШЕВАВШАЯСЯ БУРЯ
есколько робея, вошёл неукротимый Агадар-Ковранский в покой своей престарелой тётки.Пред ним, пока он шёл по дому, везде распахивались двери, многочисленная челядь и приживальцы — последних у щедрых князей Агадар-Ковранских всегда было множество — отвешивали ему низкие, подобострастные поклоны. Князь Василий не замечал этого.
У дверей тётушкина покоя сидел низенький, дряхлый, седой как лунь, со сморщенным в кулачок, похожим на печёное яблоко лицом, старикашка, единственный, собственно, холоп Марьи Ильинишны. Его звали Дротом; хотя крестовое имя у него было совсем другое, но вряд ли он и сам его помнил и откликался только на свою привычную кличку. В качестве не принадлежащего ни к дворне, ни к челяди князей человека, он держал себя самостоятельно и, бывало, не спускал даже князю Василию, и не только перечил ему, но иногда и дерзил, что, впрочем, всегда благополучно сходило ему: так сумело поставить себя в этом логове "диких князей" это беспомощное, бесправное, дряхлое и хилое существо.
И теперь Дрот, хотя и видел подходящего князя, сделал вид, что даже не замечает его. Он не встал с низенькой скамеечки, на которой сидел у дверей, даже головы не поднял, а остался сидеть, как сидел, и вдобавок ко всему замурлыкал себе что-то под нос.
Князь Василий, подойдя почти к порогу, остановился, нерешительно поглядел на Дрота и несколько заискивающим тоном вполголоса выговорил:
— Ну, здравствуй, что ли, старый пёс!
Только услышав эти слова, Дрот поднял голову и прошамкал:
— А, это — ты, забубённая твоя голова? Каким ветром занесло? Небось носился все эти дни, ветер погоняя, или у своей персидской прелестницы торчал, на некрещёную красу глаза пяля?
Князь Василий промолчал. На него, обыкновенно вспыльчивого, эти грубые слова как будто не произвели впечатления.
— Тётушка-то не легла в постель? — спросил он. — Молитвы на сон грядущий не прочитала?
— Тебя ждёт, — опять шамкнул старик. — Ты смотри, не гневи тётушку… Ишь, к погоде, надо полагать, что-то занедужилась она.
— Что с ней? — тревожно спросил князь, чувствуя, что его мгновенно охватила боязнь потерять единственное дорогое для него существо. — Дюже немощна?
— Говорю, погоду чует, может статься, оттепель начнётся, так и ноют старые кости… Да ты иди, иди, чего растабарываешь попусту? Ведь, поди, ждёт она тебя…
— Ну, ин быть так, — даже вздохнул князь Василий, — пойду! — и с этими словами он робко, осторожно отворил дверь в тётушкин покой и перешагнул через порог.
Прямо на него так и пахнуло теплом, лампадной гарью и запахом различных травяных настоек. В покое была полутьма; единственным освещением здесь были огоньки многочисленных лампадок у образов, ещё не завешенных на ночь убрусами. Неподалёку от переднего угла в глубоком кресле с высокой резной спинкой сидела сама тётушка Марья Ильинишна. В сумраке почти не видно было её, к тому же она совсем глубоко ушла в кресло, что при малом росте и совершенно тщедушной фигурке делало её совсем незаметной. Но князю Василию незачем было разглядывать её. Дорогое сморщенное старушечье лицо всегда было пред его глазами и теперь он, едва перешагнул порог, радостно крикнул и с распростёртыми объятиями кинулся к креслу.
— Тётушка милая, матушка богоданная, — лепетал он, опускаясь на колена и покрывая поцелуями маленькие морщинистые, сухие руки тётки, — прости ты меня, путаника, за то, что я давно у тебя не бывал…
— То-то, — проговорила с лаской в голосе старушка, — забывать ты меня начал, Васенька! Видно, молодое-то к старому не может липнуть…
— Ой, тётенька родимая, — совсем по-детски говорил князь Василий, — да и как же я могу забыть тебя? Ведь один я одинёшенек на белом свете и одна ты у меня кровиночка родимая. Те, что на Москве у нас есть, — только по имени родные, а истинная-то родная у меня только ты одна…
Он продолжал целовать руки Марьи Ильинишны и теперь — обычно неукротимый сорванец, не знавший удержу в своих порывах, — был совсем другим человеком. И в голосе, и в движениях у него было что-то детское, искренне покорное, отражающее неподдельную любовь, душевную ласку.
Старушку тронуло это обращение племянника. Она ласково положила на его голову руку и сказала:
— Ну, так быть по-твоему: прощаю тебя, ежели ты в чём-либо провинился… Господь да пребудет с тобою вовеки, как моё благословение пребывает с тобою… Говори теперь, что приключилось, зачем в такую позднюю пору летел?
Услыхав этот вопрос, князь Василий вскочил с колен и выпрямился во весь свой рост. Он как бы весь преобразился. На его лице уже не видно было недавнего детски-доброго выражения, оно сделалось прежним мрачно-хищным; его глаза сверкали, он дышал так тяжело, что грудь высоко вздымалась.
Старуха зорко следила за своим племянником.
— Ох, Василий, — промолвила она, — не люблю я тебя таким-то!
— Не любишь? — воскликнул тот со страстной пылкостью. — Не любишь, когда я счастлив? Ха-ха-ха! Такое, тётушка, дело мне судьба послала, что, как сделаю его, хоть и умереть не жалко…
— Что? Какое такое дело? Что у тебя, Василий, случилось? — заволновалась Марья Ильинишна.
— Доброе дело, тётушка. Такая птичка в мою берлогу залетела, что не знаю, какого бога и благодарить за это! — и он, прерываясь и путаясь в словах и выражениях, рассказал о появлении в его доме боярышни Грушецкой.
Марья Ильинишна слушала его с большим вниманием.
— Ну что же, — тихо сказала она, когда князь Василий кончил свой рассказ, — чем худо-то? Гость в дому — дар Божий.
Агадар-Ковранский злобно расхохотался.
— Слыхал я это! — проговорил он сквозь смех.
— И хорошо, ежели слыхал, — прервала его старуха, — ежели так, то чего же гогочешь, как жеребец невыезжанный? Поди, боярышня-то и годами молода и собой куда как пригожа?
— Ой-ли, тётушка, как пригожа! — пылко воскликнул князь Василий. — Что ангел небесный!
— Уж и ангел! — усмехнулась старушка. — Вот всё-то у вас так! Чуть пригожую девку где увидите, сейчас же и ангел… Видно, защемило сердце-то?
Князь Василий усмехнулся, усмехнулся зло, нехорошо; его красивое лицо так и исказила эта дьявольская усмешка.
— А ты помнишь, тётушка, кто такие Грушецкие? А? Не помнишь? Так я тебе скажу, что мой дедушка, царство ему небесное, вора-деда этой самой Агашоньки Грушецкой за бороду таскал…
— Ну, так что же из того? — спросила Марья Ильинишна, и в её голосе послышалась тревога.
— А то, что потом мой дед вору-Грушецкому царём головой был выдан, и тот его срамил и позорил, как хотел…
— Давно то было, Васенька, — печально проговорила старушка, — больно давно!
— Верно, тётушка, давно! Старики-то в земле, поди, сгнили, а вот в моём сердце дедовская обида жива. Мутит она меня, жить мне мешает… Как бываю я на Москве да войду во дворец, так и кажется мне, что все-то там старики на меня с укором смотрят, а молодые прямо так и смеются: ведь дедовская обида неотплаченной осталась, честь не восстановлена, память деда от позора не очищена… Как прослышал я, что Сенька Грушецкий в Чернавске, так с тех пор и покоя мне совсем не стало. Дал я зарок великий при первом же случае со злым ворогом рассчитаться, и вот судьба так-таки прямо на меня его дочку нанесла. Раньше, чем я думал, рок мне счастье послал… У-ух! — дико взвизгнул князь Василий. — Уже я не я буду, ежели теперь своего сердца не утолю… С тем и пришёл я к тебе, тётушка родимая, чтобы счастьем своим поделиться. Что скажете мне, мама богоданная?
Ответ последовал не сразу.
Князь Василий стоял пред тёткой, меча на неё огненные взгляды. Он тяжело дышал, страсти так и кипели в его неукротимом сердце.
— Что я тебе скажу, Васенька? — тихо заговорила наконец Марья Ильинишна. — А то скажу, что вижу я, будто негожее ты задумал. Оставь старые обиды! Ссорились старики, меж них потасовка вышла, они в грехе, они и в ответе; что меж них было, то прошло и быльём поросло; отец твой об этом не вспоминал, с чего же ты-то старые дела поднимать из могилы вздумал? Оставь, укротись! В чём повинна пред тобой, а тем паче пред твоим дедом Грушецкая? Ты это мне скажи!
— Ни в чём! — глухо ответил князь Василий.
— Ну, вот видишь, а ты ей зло — какое, не ведаю, а догадываться догадываюсь, — причинить желаешь! Подумай сам, что ты замыслил! Деды дрались, а внуки рассчитывайся…
— Пусть, пусть! — закричал князь Василий. — Что мне она? Мало ли таких-то у меня перебывало? Одной больше, одной меньше, — счёта не испортишь… А через неё я Сеньку Грушецкого помучиться да пострадать заставлю, его седую голову навеки позором покрою… Любо мне будет, когда он ужом от муки душевной извиваться будет, узнав, что его дочка единственная к нему покрыткой вернулась… Хороша она, тётушка! Как ангел, говорю, хороша, и Сенька-то поди гадает, что она царицей стать может: ведь, царевичу Фёдору Алексеевичу жениться время приспело, а царь Алексей Михайлович недужится и на ладан дышит; невест собирать будут со всей земли и Агашку Грушецкую на смотр возьмут. То-то позора будет, когда дознаются, что Агашка — покрытка!.. Грязной метлой погонят тогда всех Грушецких с царского двора и любо будет это моему сердцу: вот когда долг платежом станет красен… Не отговаривай, тётушка, не послушаюсь…
Он оборвался. Старушка вдруг, повинуясь порыву, поднялась с кресла.
— Не смеешь ты худо сделать боярышне Грушецкой, — заговорила она задыхающимся голосом, — твоей чести княжеской доверилась она, войдя в дом твой…
— Судьба её нанесла! — прервал тётку Василий.
— Молчи, — собрав весь свой голос, выкрикнула та, — молчи и слушай! Вот тебе мой сказ: ежели ты только посягнёшь на боярышню, то и не подходи ко мне… Прокляну тебя тогда, окаянного, а сама на старости лет возьму Дрота и уйду, куда глаза глядят, из твоего дома… Пусть я замёрзну, пусть меня звери лесные разорвут, это тоже твоё дело будет. Я ни малой минуточки не останусь… Прокляну, анафемой будешь!
— Пусть, пусть! — хватаясь руками за голову, не своим голосом закричал князь Василий. — Не могу я жить, пока дедовская обида не отмщена… Как знаешь делай, государыня-тётушка, убей меня завтра, а эта ночь моя… Завтра я, может быть, сам с собою покончу, ну, а теперь… Прощай, прощай!.. Подойти бы к тебе по-прежнему хотел, да не могу: злой дух во мне, он меня не пускает… Родная, прощай!
Князь горько и бурно зарыдал и выбежал из покоя, оттолкнув подвернувшегося ему под ноги Дрота так, что тот далеко отлетел в угол.
Марья Ильинишна бросилась к окну. Внизу у крыльца она увидела при свете смоляных факелов, как князь Василий, выбежав, словно безумный, из хором, вскочил на коня, дико взвизгнул и, нахлёстывая своего скакуна нагайкой, исчез, словно злой призрак, в чаще леса.
— Бедная, злосчастная! — едва проговорила старушка и, не будучи в силах справиться с волнением при одной только мысли о том, какая участь ожидает несчастную Ганночку Грушецкую, опустилась без чувств на пол у окна.
IX
ТЁМНЫЙ УМЫСЕЛ
огда Агадар-Ковранский так бешено умчался из своего лесного домика, там все вдруг повеселели. Люди переменились, разговоры пошли громче, в людской даже кто-то песню затянул… Ещё немного — и там, как говорится, "дым коромыслом пошёл".Старый холоп Серёга выпил порядочно, но его голова всё ещё была свежа. Крепок был старик на питьё! Старые литовские мёда приучили его голову не поддаваться хмелю, да и душа у него в эти часы была всё ещё настолько неспокойна, что нервное волнение превозмогало опьянение. Серёга, как на каменку, лил внутрь себя всё, что ему предлагали Гассан и Мегмет, но оставался трезвым.
"И с чего это мне всё не по себе? — думалось ему. — Кажись, всё благополучно: ишь какое угощение, словно всамделишные гости, а сердце-то так вот тук, да тук!"
И, чем дальше шло время, тем всё более росла тревога старого холопа. Он ясно видел, что угощают их неспроста…
— Пей, душа мой, пей, — то и дело подливал ему в ковш крепкой хмельной браги Гассан, — спать крепче будешь… Ай-ай, какие тебе сны приснятся!.. Молодым себя во сне увидишь, гурий увидишь, целовать их будешь!
И Гассан, лукаво смеясь, дружески толкал старика под бок.
— Да не охота что-то, — отнекивался тот, — довольно уже, премногим благодарны!
— Чего неохота, чего довольно? Пей! Вот как твои-то молодцы стараются…
Действительно, спутников Серёги не мучили никакие предчувствия. Они обрадовались возможности выпить и беззаботно пили без всякой думы о будущем. На них хмель действовал. Обе горничные девки крепко спали и так храпели, что их храп был слышен даже среди шумного разговора нетрезвых мужчин. Да и эти-то были совсем близки к тому, чтобы свалиться под стол.
"А что как нас всех спаивают? — промелькнула мысль у старого холопа. — Ведь похоже на то! Вон и Федюшка совсем посоловел… Ой, западня, чувствует это моё сердце! Что делать? Как быть? Ведь беда-то не нам, а боярышне нашей грозит… Её спасать нужно, но только как?"
Мозг старика, раздражённый и выпитым хмельным, и не отступавшим от него волнением, быстро-быстро заработал. Как-то так случилось, что ни Серёга, ни его спутники ни одним словом не обмолвились о вершниках, которых недоставало среди них. Увлёкшись изобильным угощением, они просто-напросто позабыли о товарищах, и только теперь Серёга вспомнил об отсутствующих.
"Это хорошо, совсем хорошо! — решил он, — Мы-то здесь в западне, а они на свободе остались… Только как мне весточку подать, чтобы стереглись да не попадались?"
И вдруг новая мысль прорезала и осветила в голове старого холопа весь хаос мыслей. Он даже весело улыбнулся, когда его мозг начал работать в том направлении, которое указала внезапно сверкнувшая мысль.
"Была не была, а попробую!" — решил он и, весело подмигнув своему соседу Гасеану, задорно выкрикнул:
— А и в самом деле, чего кочевряжиться? Всё равно раньше утра не выехать, а, коли добрый хозяин угощает, грех отказываться… Давай, что ли, татарская твоя образина, выпьем!
— Вот и хорошо, душа мой! — словно обрадовался Гассан. — Пить, так пить… Нам вон Коран запрещает, а и то, когда никто не видит, отчего с хорошим человеком не выпить…
— Верно! — ответил холоп. — Во спасение души всегда выпить можно… Наливай, что ли!..
Спустя совсем мало времени он уже говорил заплетающимся языком всякие несуразности, то и дело вскидывал на стол локти и примащивался головою на протянутых руках, как бы одолеваемый дремотой, закрывал глаза, зевал и наконец вдруг замер без движения. Видя всё это, Гассан и Мегмет переглядывались между собою и загадочно улыбались.