– Хватит, – я придвинулся к ней.
– Ну, прости меня, слышишь? Простишь? Тебе нравится?
Холодные тонкие пальцы с длинными красными ногтями приятно скользнули в моих волосах, а на лице Кати застыла полуулыбка. Мягкая, немного насмешливая и покровительственная. Так обычно улыбаются англичане и учительницы младших классов. Раньше Катя еще вдобавок кивала.
– Прости, старая привычка, – сказала она мне однажды. – Еще с прежней жизни в ресторане.
Предметы в комнате, кровать, кресла, тумбочка, постельное белье – все вдруг вздохнуло, размякло, поплыло, стало растворяться. Осталось лишь тихое движение, покачивание на морских волнах прибоя, взбивающего пену. И никаких чувств – лишь электрические вспышки, одна за другой, и усталость в нервных, слабых руках.
– Думай обо мне… – тихо пропели ее губы и прикоснулись к моей щеке.
Катя прижимается ко мне.
– Ты какой-то вялый сегодня… Не выспался, что ли?
– С тобой выспишься, – я бросаю окурок в урну и промахиваюсь. Окурок шлепается на тротуар.
– Подбери, – показывает зонтиком Катя, поднимаясь со скамейки. – Видишь, как у них тут все чисто.
Вижу.
– Милый, вставай, пойдем погуляем. Хватит уже сидеть, толстожопить. Подбери окурок, говорю.
Нет проблем, подберу. Какая-то в ней нервозность с утра. И чего ей сегодня неймется?
– Да ладно тебе. Всего-то на минуту присели.
Я вдруг ловлю себя на странном ощущении, будто мы и впрямь провели тут не пять минут, а часы, дни, годы. Присев на скамейку, мы не выпали из жизни, но опустились на дно, а жизнь дрейфует у нас над головой, раскачивая ветром деревья, бесцельно гоняя туда-сюда приливами и отливами автомобили, автобусы, мотоциклы. В России, как сказал один писатель, время словно налипает. А тут, в Хемпстеде, оно, напротив, расслаивается, утекает в разные стороны, то замедляя свой ход, то ускоряясь. Здешний Бог – это не Бог пространства, как у нас, а Бог времени, или даже само Время, дрейф сущего, постоянная смена караула у Букингемского дворца. Впрочем, похоже, дома́ в Хемпстеде делают вид, что совершенно не замечают времени. Как это по-человечески! Совершенно в духе Шекспира и Уэбстера. Если быстро идешь, каменная плотность домов может вдруг показаться обманной. Совсем как Катины вывороченные губы или большие полукружья в ее декольте, которые разрешается трогать только на 23 Февраля. Вот аккуратный дом с трубами, торчащими на крыше. Взгляд пешехода, случайного туриста, ищет повторения и находит – вот еще один дом, совершенно другой, но точно такой же; вот – третий, вот – четвертый, пятый. Окна везде занавешены, аккуратные дворики пусты.
– Мне кажется, здесь давно никто уже не живет, – говорит Катя. Она щелкает языком и встряхивает головой.
В самую точку! Я не знаю почему, но ее мысли всегда совпадают с моими. Кажется, что перед нами полые стены, за которыми ничего нет, и они поставлены тут с одной-единственной целью – утвердить царство человека если не навсегда, то хотя бы надолго. Мы отказались от сущности ради существования, ради того, чтобы утвердиться, сделались несовершенными, хрупкими, силиконовыми. А потом и вовсе превратились в обозначения. Но, возможно, теперь, став обозначениями, мы никогда не умрем и обретем жизнь вечную?
Если замедлить шаг, то Хемпстед обретает плоть и тяжесть, словно дарит ощущение возделанной земли, отвергнувшей небо и восславившей умеренность и строгий расчет. Неудивительно, что Катя, придуманная сверху донизу пластическим хирургом, выбрала именно это место.
Дома́ здесь не слишком высокие и не слишком низкие. Не слишком узкие и нельзя сказать, что широкие. Не то чтобы новые, но старыми их тоже не назовешь. Чичиковы от архитектуры. Возведение этих построек вряд ли наделало в истории градостроительства много шуму. Они стоят аккуратно, скромно, по раздельности, вольно, как корабли на рейде, иногда на центральных дорогах – вместе, прилипнув друг к другу, но все равно сохраняя независимость, словно старые морские крепости, готовые выдержать длительную осаду.
Пешеходы и автомобили им глубоко безразличны. Им нет дела ни до чего и ни до кого. Если остановиться, то различишь в этих бурых, вспучившихся эркерами фасадах едва заметное движение волны.
У меня в кармане начинает звонить телефон.
– Это Гвоздев, – в трубке пьяный, поплывший голос.
– Ну чего тебе? – говорю недовольно. – Чё ты снова вынырнул?
– Смотри – церковь! – Катя легонько толкает меня в бок. – Давай зайдем, а? Это кто, кстати, звонит?
– Мы с Элкой… короче… в гости тебя хотели позвать. Я… короче… хочу это… извиниться.
Мимо нас стремительно, с оглушительным треском проносится мотоцикл. Я успеваю разглядеть мужчину, крупного, бородатого, в черной кожаной куртке, и прижавшуюся к нему сзади всей своей молодостью и силой стройную девушку в синих вытертых джинсах. Мотоцикл резко поворачивает за угол, оставляя в воздухе небольшое облако.
– Короче, мы тебя ждем! – объявляет Гвоздев.
– Иди к черту! – я даю отбой и возвращаю телефон обратно в карман.
Катя останавливается и качает головой, словно не может поверить:
– Ты совсем сдурел? Перед церковью… Кто это был-то?
– Да неважно…
– Что неважно? Кто был, говорю?
– Ну, Гвоздев.
– А… ладно тогда. Давай зайдем, а? У нас еще есть немного времени.
Странно, мне казалось, чего-чего, а времени у нас полно. Желудок начинает слабо покалывать неприятным предчувствием.
– Слушай, – она задирает голову вверх, шлепает меня тыльной стороной ладони по плечу и показывает куда-то наверх. – А почему у них такие церкви?
– Какие?
– Ну такие… как шприцы.
– Готические, что ли?
– Ну да… наверное… – Катя, подавив зевок, зажмуривается и прикрывает рот ладонью.
(“Наверное. Учиться надо было, книжки читать, а не вертеть бедрами по ночам. Наверное!”)
– Не знаю, – говорю. – Может, чтобы небо уколоть в грудь, упрекнуть его в пустоте.
Катя убирает руку ото рта и укоризненно на меня смотрит.
– Дурак! Я – серьезно…
– И я – серьезно. Есть даже такие стихи про готический собор: неба пустую грудь тонкой иглою рань.
Мы останавливаемся почти у входа, задираем вместе головы и смотрим на башню.
– Катя, я, если честно, понятия не имею. Думаю, это типа божественный свет, расходящийся вниз с неба.
Какая, впрочем, разница? Эти кирпичные помещения – давно уже не церкви. Их большей частью переделали в детские сады, начальные школы, концертные залы. Оно и понятно: англичане испокон веков не слишком полагались на Бога. Всё больше – на деловых партнеров или на финансовое законодательство. Но еще чаще – на себя.
Взять хотя бы Джека Шеппарда, который сбегал из всех тюрем, куда его запихивали. Оковы, каменные стены, решетки, замки на дубовых дверях нисколько его не смущали.
Когда Шеппарда поймали в последний раз, священник зашел в его камеру и провозгласил:
– Сын мой, я принес тебе слово Божие! Оно тебя спасет!
– Святой отец, сейчас меня спасет только напильник, – усмехнулся Шеппард. Он был крепко прикован к полу тяжелой цепью. – Вы напильник случайно не захватили?
Нет, напильник священник не захватил. Только прыщи и слово Божье. Шеппард шумно вздохнул:
– Значит, опять придется возиться.
Через час после ухода священника Шеппард уже разбирал потолок в своей камере, а еще через полтора часа вылез на крышу. И тут он вспомнил, что оставил в камере чудесное одеяло, полез обратно и тотчас был снова схвачен. А вот Сидоров молодец, подумал я, не стал возвращаться. Уповать на Бога, конечно, нельзя, но искушать его тоже не стоит. Из тюрьмы надо бежать безоглядно. А Дания – тюрьма. Как, впрочем, и весь остальной мир.
Шеппард и Сидоров – оба из нового времени. А прежде в Лондоне церквей было много и отовсюду доносился мерный колокольный звон, отбивавший часы. Тяжелые железные круги носились по воздуху, катились с крыш, ударялись о деревянные стены и мостовые, подпрыгивали, застревали в деревьях. Колокольный звон напоминал о том, что земное время – несовершенное отражение времени божественного. Звонари даже соревновались, кто грянет громче, а короли и королевы их в этом поощряли. Мол, ежели звонят-откройте-дверь, значит в стране все в порядке, достаток и процветание.
Потом церкви, аббатства, приделы разграбили, растащили, пожгли. А те, что остались, на долгие годы превратили в плотницкие, в мастерские, в склады, в сараи, в теннисные корты. Колокола сняли и переплавили. Их музыка ушла. Остался лишь шум торговой сутолоки, скрип телег да крики ночных сторожей. Именно тогда, когда история сделалась тенью человека, взяла костыли и захромала, стал слышен этот неумолимый монотонный гул. Ха! Этот историк, отнявший у меня Джулию… Он ведь тоже теперь хромой и передвигается на костылях. Но зато – какой успех!
Я придерживаю тяжелую дубовую дверь и пропускаю Катю вперед под стрельчатые своды, напоминающие перевернутые пустые воздушные корабли. Внутри – полумрак, и свет едва проникает сквозь витражи в узких вытянутых окнах. Тихо, как на дне морском. Не слышно орга́на, гимнов, священника, не видно матросов, прихожан, джентльменов, дам, нянь с детьми.
Сбоку раздается осторожный шорох, заставляющий вздрогнуть и обернуться. Из полутемной ниши выскальзывает пожилой африканец. Внезапно, как выпорхнувшая из лесной чащи птица. Он идет, прихрамывая, прямиком ко мне, улыбаясь, показывая ровные белые зубы, и, подойдя, протягивает тоненькую брошюрку. Я благодарю испуганным кивком и, взяв брошюру, поспешно отступаю, почти отскакиваю туда, где стоит Катя. Звать ее как-то неловко, не хочется осквернять тишину; хотя кому тут можно помешать?
– Чё это? – Катя щурит взгляд и вопросительно поднимает подбородок.
– Не знаю…
На обложке крупным шрифтом слова:
BE RECONCILED TO GOD![5]
– Чушь! – морщится Катя. Она подносит ладони ко рту и дышит на них. – Выкинь!
– Руки замерзли?
В самом деле, думаю, если Бог – это время, то как можно примириться со временем, с его ходом, с тем, что постепенно куда-то девается: не слышно капитана, не видно матросов… Человек ведь и задуман в этой непримиримости.
Катя смотрит на часы.
– Всё, милый, пора. Время вышло. Пошли обедать.
Я оборачиваюсь. Африканца нигде не видно.
– Ну так вот, значит… А потом выясняется, что эта Ребекка, бывшая хозяйка, – редкая тварь, понимаешь? Стерва…
– Салфетку передай, пожалуйста, – говорит Катя. – Ага… И вина… можешь налить?
Мы сидим в кафе, и я вот уже, наверное, минут десять пересказываю Кате сюжет романа Дафны дю Морье. На улице промозгло. Капает дождь, а здесь тепло и сухо. Правда, по-британски. То есть на самом деле сыро и тесно. Резные деревянные столики, старые кресла с большими подлокотниками, на стенах – начищенные до блеска бронзовые канделябры, в центре у стены – большой камин, сложенный из красного кирпича. Все основательное, спокойное, знающее себе цену, напоминающее о величии империи.
Бережно провожая нас с Катей к столику, менеджер ресторана деликатно поинтересовался, читают ли в России так же много, как прежде, при коммунистах. Я кивнул, сказал, что читают, что такие привычки вытравить не так-то просто. Катя только усмехнулась. Тогда менеджер, видимо, удовлетворившись ответом, сообщил, что Хемпстед – очень литературный район, и здесь, буквально за углом, жила Дафна дю Морье.
– Это еще кто? – спросила Катя, поморщившись. По недовольному тону и по выражению лица я понял: Катю вытащили из ее мыслей, и ей это неприятно. Сейчас я рассказываю про знаменитый роман Дафны дю Морье, перебирая как четки эти слипшиеся в нем жанры, которые там тянутся друг за другом неразрывно, как вагоны современных экспрессов. Ребекка. Живые и мертвые. Мы и они не так уж разделены. И живые чаще бывают безобиднее мертвых. Убитая достучалась до него с того света. Пока я рассказываю, вспоминая подробности, добавляя что-то от себя, Катя рассеянно ковыряется вилкой в салате и поминутно оборачивается на дверь.
– Тебе неинтересно?
– Нет, что ты! – она поправляет браслет на левой руке и смотрит на часы.
Громко звенит колокольчик, и тут же откуда-то сзади раздается высокий мужской голос:
– Екатерина Федоровна!
Мы оборачиваемся. У дверей стоит мужчина спортивного вида, средних лет. Он коротко бросает что-то по-английски официанту и, следуя его указаниям, спортивной походкой направляется через весь зал к нашему столику, на ходу расстегивая короткое синее пальто.
– Привет, – Катя встает навстречу и, широко улыбаясь, механически подставляет ему щеку для поцелуя.
– Молодец, что перезвонила. Я присяду? – Прикасается губами к ее щеке, снимает пальто, разматывает красный клетчатый шарф, передает их подоспевшему официанту. Потом небрежно кивает головой в мою сторону. – Это кто с тобой?
Катя опускается на стул, как будто не услышав его вопроса.
– Чудесно выглядишь! – говорит он, сдержанно улыбаясь.
– Ага, ты тоже…
Про них, про обоих, думаю я, и впрямь можно сказать, что они оба “чудесно выглядят”, в отличие от меня. Катя – посвежевшая после недавних пластических подтяжек, и этот – с ровным загаром из солярия, аккуратной щетиной и приветливым выражением на физиономии. А я, видимо, сижу тут лишним.
– Ты откуда сам? – он с любопытством поворачивается ко мне.
– Из Ленинграда, – отвечаю я, чуть помедлив.
– А, – он понимающе кивает и покровительственно подмигивает. – Значит, за “Зенит” болеешь, да? Ленинградский наш “Зенит” был когда-то знаменит? Да?
Я беспомощно смотрю на Катю.
– Слышь, пациент, – Катя приходит мне на помощь. – Какой еще “Зенит”? Ты сам болеешь. Он – профессор, понял?
– И что? – он добродушно смеется. – Профессора что, теперь у вас там футбол не смотрят? Да? Игорь!
Он протягивает мне руку.
– Игорь? А вы случайно не Игорь?.. – я называю фамилию известного футболиста.
– Случайно – да, – смеется, широко открыв рот. Обнажаются ровные белые зубы.
– Ух ты!
Этот Игорь лет десять назад играл за сборную России по футболу. Играл очень хорошо. Потом был скандал, и его имя всплыло с связи с делом одного криминального авторитета, который тогда курировал спорт, “Мухи”, Сергея Мухина. Этого Мухина убили в конце девяностых в Бангкоке. Помню, в каком-то таблоиде тогда появилась статья “Муху прихлопнули, но дело его живет”. Игорь тогда выкрутился, спешно покинул страну, подписал контракт с английским клубом.
– А вы… ты… еще играете? – спрашиваю.
– Какое там… – он смеется и бросает добродушный взгляд на Катю. – Смешной у тебя парень. Играю? Вишь, седой уже весь…
– Так… – Катя натянуто улыбается и произносит сквозь зубы: – Милый, пойди, пожалуйста, погуляй, ладно? Нам тут с футболистом потолковать надо.
На лице “футболиста” расплывается любезная полуулыбка – как все-таки Англия быстро меняет людей:
– Минут на десять, братан, да?
– На полчаса, братан, – хмуро уточняет Катя. – Погуляй тут рядом. Дождь вроде перестал? Ты мне про эту, как ее, Дафну потом дорасскажешь, ладно?
Одевшись, выхожу в этот непрекращающийся морской гул, в дождливую сырость. Куда тут можно пойти? Я даже не помню, в какой стороне гостиница. Главное – не потеряться в этом извилистом, насквозь промытом дождем лабиринте. Иду наугад, гуляю, стараясь ни о чем не думать. Если так долго идти, отключив мысли и чувства, то кажется, что окружающие предметы за тобой наблюдают. Вон – красный особняк, он косится из-за забора спесиво и подозрительно. У ограды из земли наружу высунулся черный валун, высунулся безо всякой цели, так, из чистого любопытства, поглазеть на туриста. Вон на углу, прислонившись к фонарю, отдыхает велосипед, равнодушно устремив на меня единственный глаз фары. Вон впереди огромное дерево опасно раскачивается в церемонном приветствии. Назойливей всех асфальт. Плотный, ровный, он тянется за тобой, пружиня, подталкивая вверх, словно стараясь выпроводить вон.
Есть время снаружи, отзывающееся мерным гулом, оно же – время внутри тебя. И еще есть нелепость этих случайных предметов, домов, валунов, фонарей, деревьев, автомобилей, выглядывающих из общего потока.