Механизаторы только механическое дрыганье и признавали, да и то – с умеренной амплитудой и на низких скоростях.
В субботу был день учителя. Памятный мне праздник – с Татьяной нас познакомили в самый его канун. И в давнюю, такую же дождливую субботу, сидел я на уложенных уже сумках в съёмной своей квартире, грустил, очки чёрные теребя. Никак без них, солнцезащитных, нельзя мне было на пасмурной улице появиться. Горевал я и о том, что нельзя полностью, с головой своей бестолковой, в один из дорожных моих баулов залезть, да там и проделать весь, в сутки длиной, путь: автобусом до Варшавы, самолётом до Мадрида, и авиалайнером же до Лас-Пальмаса. Фирмачи, в рейс нас таким сложным маршрутом отправляя, словно следы путали.
Время такое было!..
Причина моей печали синела на левой скуле – полученный в бесславной и бессмысленной битве накануне бланш. И как же была глупа и бестолкова моя оказия пред тем чистым и светлым праздником, о котором не давал забыть радиоприёмник:
Таня…
Она пришла проводить меня к автобусу, принесла в дорогу мягкую игрушку – пса Плуто, показала, мельком обозрев хмельных моих товарищей, кулак: «Во! Чтобы ни-ни!» Примерила, конечно, очки. И вполне ощутимым теплом и простотой – которая без воровства! – веяло от неё. Мне так вдруг стала нужна в путь её поддержка!..
– Очки снимите! – на линии уже контроля велела мне симпатичная пограничница.
Я повиновался.
– А, ну ничего – можете надевать!
В аэропорту Варшавы, в момент прохождения проверки металлоискателем, что-то упорно звенело в кармане стильного моего пиджака. Рослый полицейский, с оглядкой на мой фингал, наконец, решил обыскать меня под благоговейные взоры змеёй вьющейся очереди, одобрительно крякнув по завершении: «Добже!»
– Ну, тебя прямо как гангстера шмонали! – остались в полном восхищении мои товарищи: бандитский культ в новой России восходил в самый зенит.
И уж в Мадриде, добравшись в самолёте внутренних авиалиний до своего места, я приветствовал своего дородного соседа по креслу:
– Буэносдиас!
Добропорядочный сеньор, оторвавшись от газеты, вмиг оценил мою деформированную, за тёмными ещё и очками, внешность, и весело откликнулся:
– Привье-ет!
Уж тут-то нас, русских моряков, знают! Уж здесь-то – родная сторона!
Как родного, без никчёмных вопросов, встретили меня и на судне: «Сразу видно – наш человек!» И вечером этого дня, утром которого моряки ещё и не ведали о моём существовании на свете белом, механик, плеснув в себя очередную порцию спирта, что «на толпу выкатил» я, со слезою умиления в голосе обнимал меня за плечи:
– Лёха! Как же я рад, что ты прилетел!
…На перелётах же, когда за иллюминатором кустились серебряные облака, а потом показались внизу черепичные крыши предместий испанской столицы и красная земля апельсиновых полей, я, тетешкая Плуто, вновь и вновь чувствовал приливы тепла и нежности – любви?
Таня…
Она слала мне радиограммы – всё такие же тёплые и душевные, ложащиеся, за перипетиями нелёгкого, почти годовалого рейса, целительным бальзамом на душу. И я поверил: я – не один, я – нужен, меня ждут!
Таня…
То было золото, сколько бы непутёвая моя судьба ни пробовала его на зуб. Поэтому, не жалея сил, надо было беречь его, не давая тускнеть и меркнуть.
А потому, чтоб сегодня в грязь лицом не ударить, нужно было не забыть поздравить Любу. «Эсэмэской». Звонить – вдруг по ходу урока ей помешаешь? Так что впопыхах, на бегу к автовокзалу, надо что-то сердцеприятное присочинить. Без высокопарной, только, фальши – простенько, но со вкусом.
На залепление халтуры отряжался, само собой, Гаврила:
Первая строчка не рифмовалась с третьей – не фонтан, конечно, поэзии. Ладно – пойдёт! Дёшево и сердито.
…А Плуто я тогда привёз обратно. Не продал его негру в Дакаре, высмотревшему игрушку в иллюминатор и с ходу совавшему мне пять долларов – немалые, для бедолаги, деньги. За которые, верно, планировал он выручить все имеющиеся на борту балберы и половину невода – в придачу.
Суббота ещё только собирала свинцовую хмарь на небе, а я уже разложил свой инструмент, подсоединил к электричеству турбинку и станок и завёл ведро свежего раствора. И в тот самый момент, когда, воспрянув на работу духом и засучив рукава, готов я был начать труды великие, телефон на столе беседки, как младенец в кроватке, дал о себе знать призывным писком. Подхватив дитятю, я глазам не поверил: «Гриша! Да неужели!..»
– Значит, Алексей, деньги я на тебя у шефа взял… Да, у нас получилось двадцать шесть тысяч к выплате… Нет, всё точно, я пересчитал два раза… Да ладно, брось! Просто я тут заморочился маленько с делами своими… В общем, подъезжай в город, встретимся, где тебе удобно.
В том, что Небо Гаврилу не оставит, блаженный верил всегда (ясно при этом осознавая, что грехов за ним – уйма). Да ведь и больше на чью-то помощь там, на Ушакова, надеяться было нечего – как и верить там в кого и кому-нибудь. И когда пришлый вдруг Фома неверующий – новый строитель – обозрев камень вокруг и под ногами, спрашивал: «И это всё ты один сделал?» – признаваться приходилось чистосердечно: «Нет – с Небом: оно моей рукой вело… Разве одному человеку такое сделать под силу?»
И то правда!
На бегу к автобусной остановке я на радостях набрал Славу: пусть порадуется за дружбана! Да и вину тем самым заочно загладить: напрасно на Гришу грешили!
Вот только такой исступлённой проповеди в ответ я никак не ожидал!
– …Если ты считаешь, что Вадим – чмо, и не надо к нему ехать, трубу поднимать, а твои олигархи, которые о тебя три года ноги вытирали, тебе дороже! – Психуя, Слава задохнулся праведным гневом. – Нет, мы можем остаться друзьями, встретиться, который раз, чаю попить, поговорить. Но работать вместе уже не будем, и дел никаких…
Да никто, в общем, и не напрашивался. Поделился, называется, с товарищем радостью!
И сколько можно, Гаврила, талдычить тебе выстраданную там истину: всё, что с Ушакова, – за борт! Рубить совсем концы! Выжечь из памяти калёным железом! Не будет тебе оттуда ничего хорошего…
Конец ознакомительного фрагмента.