«А вдруг, — думал я без всякой логики и наперекор логике, — это все-таки наша колонна и мы отрежем ей путь?»
Сердце мое стучало так напряженно, как ему не случалось еще стучать ни под воздушной бомбежкой на переправе, ни под снарядами дальнобойных орудий.
Тяжело храпя, глухо лязгая, стояло перед нами стадо чудовищ нашего века. Но, может быть, эти чудовища — друзья?
— Чего же они не идут? — нетерпеливо шепнул Володя.
— Советуются, боятся.
Но и наши танкисты тоже могли бы остерегаться мин. Если они в боях отошли от намеченного маршрута и вышли к неизвестной переправе — откуда им знать, безопасен ли мост!
Передний танк вдруг взревел, дрогнул и одиноко пополз вперед, прямо на мост. Он двигался осторожно, словно ощупывая перед собой каждый вершок дороги, как делает это недавно ослепший человек.
Если он враг, то никто не похвалит меня за медленность и нерешительность при выполнении боевого задания.
Танк вступил на настил моста, он был от нас близко, но рассвело еще недостаточно, чтобы его можно было хорошо разглядеть подробно…
Шеген всегда надо мной смеялся, что я порой высказываю остроумную мысль с запозданием. Он называл такие идеи «остротой на лестнице», когда человек, уходя из гостей, придумает меткое слово, которое не пришло ему в голову во время беседы с друзьями… Неужели и сейчас мое решение придет поздно? Надо немедленно решать.
Я приказал Зонину подобраться к разведочному танку и рассмотреть его знаки. Потом вдруг заколебался: Зонин громоздок, медлителен. Я зову его назад. Он неохотно остановился.
— Лучше ты, Володя. Ты видел их раньше, — говорю я Толстову.
Володя без единого слова скользнул в траву, как ящерица. Через десять шагов даже мы, следившие за ним, потеряли его из виду.
Танк вступил на мост… Почти прошел половину… И в этот миг раздался взрыв. Я понял, что Володя швырнул под танк связку гранат.
— Рви! — крикнул я.
В тот же миг оглушительный взрыв ударил из-под моста, со страшной силой выбросив вместе с пламенем вверх бревна, балки, доски, железные крепления, дым и облако пыли. В багровом мраке охваченный пламенем танк вздыбился, проваливаясь своей задней частью, и рухнул в воду. Железные скрепы, бревна и доски рушились, падая в реку и на берег.
— Здорово, а? — сказал Володя, вдруг вынырнув из травы.
Мы вскочили и побежали, пригибаясь к земле. На том берегу затрещали пулеметы, но пули возле нас не свистели. Видимо, облако взрыва заволокло нас, и гитлеровцы палили наугад под глинистый обрыв берега, думая, что мы еще находимся там. Добежав до ближайших кустов, мы бросились на землю.
Мутная белизна рассвета окрасилась зелеными и красными отсветами ракет. При свете их, сквозь незаметно спустившуюся муть тумана и моросящего дождя, мы увидели, как стальная колонна немецких танков пятилась назад. Отдельные танки начали сходить с дороги, направляясь к садам, расположенным за деревней, и в сторону лесистого холма.
— Больше сотни, — прикинув, сказал Зонин.
— А может, и две? — поддразнил его Ушаков.
Было ясно, что теперь они будут искать моста или брода и останутся здесь на весь день, замаскировавшись под деревьями. Нужно было еще удостовериться в этом, и мы наблюдали, лежа на животах, укрывшись палатками.
Я послал Ушакова к Звездину, чтобы тот возможно точнее определил танковую стоянку, а затем спускался с дерева к нам.
Дождь перестал моросить, небо окрасилось розовым облаком, ласково выглянуло утреннее солнце. Лишь по трепету листвы мы заметили, как скользнул с дерева Сережа Звездин. Он юркнул по стволу, как кошка, и скрылся во ржи. Теперь, когда видимость стала лучше, немцы, поняв, что под обрывом никого нет, стали поливать пулеметами хлебное поле. Через минуту мы увидели Ушакова, который пробирался к нам с Сережей на спине. Сережа был ранен.
— Сережа, куда? — спросил я.
— Спина… — с кряхтением отозвался Сергей.
— Все засек?
Он протянул мне листок с карандашным наброском. Здесь было все как на ладони. Звездин был землемер по профессии, топография была его делом, и даже там, на суку дерева, он сделал рисунок, какого я не сумел бы сделать на столе.
— Отползай в кусты, если можешь. Можешь? — спросил я.
— Могу…
Но Сережа не мог ползти, его пришлось тащить на палатке.
Танковая колонна укрылась по садам и по лесистым склонам холма. Сняв для себя копию, я передал Пете план, набросанный Сережей, и послал его в штаб.
Не прошло и трех часов после ухода Ушакова, как мы услышали мощный свист пролетевших над нашей головой снарядов, а вслед за тем ударил гул артиллерийской пальбы где-то сзади нас и тотчас отозвался грохочущим эхом на том берегу реки, в садах. Там поднялись черные тучи взрывов.
— Тяжелая заговорила! — сказал Зонин.
С могучим свистом снова пронеслись над нами снаряды, и снова мы услыхали сначала глухие, далекие удары выстрелов, потом грохочущие разрывы на том берегу.
— Что думает командир о дальнейшей судьбе этих танков? — спросил меня Володя.
— Что они будут растрепаны! — ответил я.
— Не уйдут?
— Не посмеют среди белого дня.
Свист и шорох воздуха над нашими головами повторялся размеренно раз за разом. Дальнобойная артиллерия майора Русакова начала громить фашистские танки. Нам оставалось вернуться в свою часть.
IX
Наша дивизия вступила в бой месяц назад. Трудные дни отступления сменились неделями упорных схваток с врагом.
Фашисты бесились: те сравнительно небольшие расстояния, какие в Европе они привыкли проходить в течение двух-трех дней, здесь задерживали их надолго.
Шаг вперед, шаг назад… Уже целый месяц мы меняемся с ними окопами и блиндажами.
И вот сегодня, в день праздника годовщины Октябрьской революции, я со своей группой сижу в комфортабельном блиндаже. Еще вчера здесь сидел гитлеровский командир полка или даже дивизии, какой-нибудь «фон». Сегодня расположился здесь гражданин из колхоза «Кайракты» из-под Гурьева, казах, старший сержант Кайруш Сарталеев, и бреется перед зеркалом в серебряной оправе, которое впопыхах оставил ему этот важный фашистский чин. Оставленные «фоном» на столе все принадлежности для бритья вызвали у нас веселое желание побриться для праздника. Мягко водя по щекам барсучьим помазком, я хорошо ощущаю, какого наслаждения лишил я хозяина дома. Он, очевидно, любит комфорт. Тут брошено много всякой всячины, отнюдь не обязательной на войне.
Я только что скинул со стенки портрет самого фюрера, смотревшего на меня с угрюмой злобой. Гитлер, очевидно, убежден, что в этом взгляде есть нечто повелительно-гипнотизирующее. Я слыхал, что один из царей тоже был уверен в своей способности останавливать взглядам кровь в жилах людей. Но эта уверенность была создана в нем придворными льстецами, которые делали вид, что страшно пугались. В окопах фашистов мы не раз натыкались на портрет Гитлера, и я уж не ошибусь, когда доберусь до него самого! Да кто из советских бойцов не мечтает об этой встрече! И мечта все-таки сбудется.
Блиндаж, очевидно, вначале был нашим. На это указывает его прежний вход, который фашисты засыпали, проделав себе новый, с другой стороны. Но что удобно противнику, то не годится для нас. Мы снова закрыли фашистский вход и открыли наш, старый.
Побрившись сам, я, вспомнив свою профессию, взялся за бритье Зонина, руки которого созданы для более весомых вещей, чем безопасная бритва.
— У их благородия женщины очень в почете, — неожиданно сказал Зонин. — Видишь, сколько понавесил!
Над ложем «фона» действительно расположились в изобилии разномастные «фрау». Всем им, судя по фото, не хватало материала на платье.
Ушаков осмотрел хозяйство блиндажа, оставленное знатным немцем. Здесь был чемодан, набитый мехами; была шкатулочка с часами, брошками, кольцами — вероятно, след пребывания «фона» в каком-нибудь ювелирном магазине; целая коробка дамских тонких чулок и несколько полотенец с украинской вышивкой. Каждая из недостаточно одетых дам, украшавших стену блиндажа, очевидно, ждала для себя подарка.
В том, что все эти вещи остались в наших руках, виноват, конечно, нерасторопный денщик. Когда сегодня ночью совсем рядом с блиндажом загремело наше комсомольское «ура», когда в немецком тылу Володя открыл «октябрьский салют» из ручного пулемета и каждый из нас в честь годовщины швырнул по две-три гранаты в ближайшие блиндажи и окопы, — наш «фон», разумеется, поспешил ретироваться, а солдат не успел. Навстречу нам он поднял обе руки.
Петя вытащил откуда-то офицерские зимние сапоги, утепленные пухом.
— В чем же он побежал? Я серьезно боюсь за его здоровье!
Сегодня мы все веселы. Это наша группа, пробравшись к вражескому штабу и подняв тут солдат, отвлекла немцев и подготовила успех полковой атаки — удара имени двадцать четвертой годовщины Великого Октября. Хорошо!
Немцы не любят штыка, особенно ночью, когда штыками их выковыривают из окопа. Они не гасят огней и всю ночь пускают ракеты. Пройти через освещенное поле совсем не легко, но уж если мы пробрались достаточно близко для штыкового удара, то можно не сомневаться, что немцы свои окопы сдадут.
Я с удовольствием брею Семена. Мне нравится этот громадный, сильный человек, я всегда любуюсь его широкими плечами, его выпуклыми мускулами. На этих плечах он легко поднимает груз, под которым и конь погнется. Эти руки делали тракторы в Сталинграде. Теперь, поднимая врагов на штык, они швыряют их в кучу. От ударов Семена вражеские тела взлетают в воздух, как пушинки.
Сейчас он сидит, весь сжавшись, стараясь не заметь меня нечаянно локтем: он всегда опасается кого-нибудь задеть и ушибить.
— Ну, хватит, товарищ старший сержант, уже хватит! Все равно из такой лошадиной физиономии приличного ничего не выйдет, — жалобно протестует он, не подозревая, как симпатична его «лошадиная физиономия».
— Самая подходящая, Сема. Кто из немцев увидит ее в бою, тот навеки запомнит.
— А может, усы отпустить, грознее будет?
— Усы?
— Да. Тогда и сам черт побоится!
— Нет, Сема, не надо. Тогда ты покажешься много старше, а мы должны возвратиться с войны такими же комсомольцами, какими ушли из дому. Такими нас будут ждать наши матери, девушки.
— Ну ладно уж, брей, — соглашается Семен.
— А ты, Сема, тоже дома любил девушку?
— Я? — Он никогда не ответит, не повторив часть вопроса. — Любил, конечно… А я и сейчас люблю…
— Расскажи, Сема, а?
— Рассказать?!
— Расскажи, — попросил я его, закончив бритье и не жалея на него фрицевского одеколона.
— Ну что же… У меня, значит, не очень складно вышло, — застенчиво начал Семен. — Я, конечно, влюбился в маленькую девчушку, совсем вот в такую…
— Почему «конечно»? — перебил Ушаков.
— Почему? А куда же мне большую! Я сам, слава богу, со сверхзапасом… А потом — ведь оно само собой получается, разве думаешь раньше! Она книгами у нас на заводе командовала… Я у нее однажды в библиотеке взял книжку о тракторах. Ну, с тех пор и пошло: хочешь не хочешь, нужно не нужно, идешь каждый день за книгой. А она, злодейка, возьмет да подсунет вдруг «Петра Первого» или «Степана Разина». Тут в день ведь не справишься. Вот и читаешь всю ночь, чтобы скорее отнести на обмен. Потом догадалась, что нужно. Пошли Земфиры, Мери, Тамары да Тани… Читаю и вижу: библиотекарша сама вроде них, с каждым днем все больше похожа, с каждым утром становится лучше и лучше, что же тут делать? С работы, где я стал прямо горы ворочать, бегу в библиотеку, отношу Тамару, беру Земфиру… А она, черноглазая, смотрит, смеется.
— А как ее звать-то? — спросил Ушаков.
— Звать-то? Ниной… Она, значит, смотрит, смеется: «Вы, Сема, должно быть, влюбились, такие все книжки берете». Видит, конечно, а все-таки спрашивает… Ну, что тут ей скажешь?..
— Ничего, — шутит Петя.
— Вот именно! Я ничего и не сказал. Я говорю: «Мне тут одно место понравилось в книге. Хочу еще раз прочитать получше». — «А можно узнать какое?» Я спешил да бух ей: мол, сорок вторая страница… Она сейчас же эту страницу открыла, глядит и смеется, видит — парень соврал. Однако книжку мне дала. А раз было так, что я ее не застал. Ну, можешь себе представить, как пусто там было, в библиотеке.
— Как в окопе.
— Ну, что ты! Тут мы все вместе, а там… Ух, я и носился по городу! Как паровоз. Обшарил парк, пересчитал весь народ, который шел из кино, бегал вдоль Волги… Нигде!.. И все-таки разыскал ее. Поздно, а разыскал — танцевала в клубе…
— С кем? — перебил Ушаков.
— С кем? Ну, с подругой… Танцуй она с кем-нибудь из ребят, я его отучил бы от этого занятия навеки! Ну, стою не дышу и гляжу, как танцует. Не девушка — воздух! Мне, сам видишь, танцевать противопоказано. А тут так и хочется закружиться.
Вспомнив эту картину, Семен вздохнул. Увлеченный рассказом Семена, Петька совсем на него навалился.
Когда товарищ рассказывает такую трогательную историю о себе, то хочется, чтобы она скорее пришла к счастливой развязке. Тут ведь не книга, не выдумка, а судьба твоего боевого друга, которому ты желаешь Во всем удачи, желаешь всем сердцем, как самому себе. Поддавшись этому чувству, и я загорелся вдруг нетерпением.
— Ну, а где же сейчас твоя Нина? — спросил я его.
Может быть, я должен был угадать по печальным глазам Семена, что спрашивать не надо, но я все-таки спросил. Ведь судьба наша стала общей. Надо делить с товарищем не только его удачи и радости, но и печаль.
У каждого из нас осталось дома что-то, чем мы жили и чем хотели жить дальше. Остались матери, Планы, дела и мечты, остались любимые девушки. То, что до войны согревало, теперь просто жжет. Недели и месяцы, полные напряжения и опасностей, позволяют лишь на миг отдаться воспоминаниям, и каждый раз в этот миг делается вдруг нестерпимо грустно. Так вышло и с Семеном, и мы сами его толкнули к этому своими расспросами.
— К сестре поехала в отпуск, в Одессу… Теперь уж кто знает…
Он мрачно махнул рукой.
Может быть, среди тысяч беженцев беспомощно и одиноко двигалась эта маленькая черноглазая Нина, мечтая добраться до Сталинграда, на который фашисты уже направляют один из железных зубцов своих вил. Если бы заглянуть в гущу этого многотысячного потока и увидеть в нем эту песчинку! Только увидеть, чтобы Семен утешился, что она не осталась у врага. Да, мы их встретили много — черноглазых и синеглазых, красивых и некрасивых, но бесконечно милых сестер… Они шли в стоптанных, разбитых ботинках и вовсе без обуви, с окровавленными ногами.
— Будем искать ее и найдем! — говорю я с уверенностью Семену.
Я вынул блокнот и записал имя и фамилию маленькой библиотекарши из Сталинграда. На этом мы прекратили нашу печальную беседу.
Вошел Володя. Он был вызван в штаб, и я знал, что у него есть секрет, из-за которого он будет ходить смущенным до вечера, пока не придет политрук и не разоблачит его перед всеми… Володя как-то особенно ласково вручил нам всем письма и опустил глаза. Но Ревякин уже рассказал мне, что эпизод с Володиным итальянцем попал в сообщение Информбюро и напечатан во всех газетах. Я знаю, что вместе с почтой Ревякин дал ему и газету, но Володя нам ее не показал.
С этой почтой я получил письмо от старшего брата из холодных, залитых водой и уже подмерзающих окопов под Ленинградом. Мой брат, как старший, всегда заботливо старается поддержать во мне боевой дух. Поэтому он пишет всегда немного напыщенно, немного смешно. Он, видимо, не подозревает, что здесь, на юге, золотая осень тоже уже отошла и что здесь окопы далеко не мечта жизни. В прошлый раз он писал, что в его окопе выросли осенние грибы. Это значит, что они уже долгое время держатся, не отступая ни шагу назад. Теперь он мне пишет о том, как он привык к тяжелой окопной жизни и лежит неделями в холодной земле, поливаемой моросящим, мелким дождем. Он, как довольно легкое дело, описывает бой с прорвавшимися танками.
«Первый твой враг — страх», — пишет он мне. Это показывает мне, что мой брат, чтобы меня поддержать, многое упрощает, а сам еще не свободен от страха. Впрочем, и я ведь никак не могу освободиться от этого неприятного чувства. Надо — и лезешь к черту на рога, а сам замираешь. Но только одно и спасает — когда разозлишься. Но разозлиться можно в бою, а в разведке нельзя даже злиться, душу не отведешь! Приходится думать и за себя и за товарищей, да еще не выказывать страха перед другими — ведь ты командир!