Мы проникли в занятый фашистами город не меньше чем на километр. Маленькая церковная площадь поперек улицы была перегорожена баррикадой, которая черной горой высилась между домами. Мы подползли к ней вплотную, долго прислушивались. По ту сторону баррикады подошла легковая машина. Кто-то выскочил ей навстречу, рапортовал. Володя толкнул меня, и под шум удаляющейся машины мы отползли к ближайшим воротам.
— На баррикаде три пулемета и десять солдат, — сказал Володя, передавая мне смысл солдатского рапорта.
Я оставил его наблюдать, а сам поспешил возвратиться, расставляя по пути своих разведчиков.
Лейтенант Мирошник ждал моего возвращения. Командиры других отделений уже собрались сюда. Они обследовали соседние со мной улицы города и доложили комвзводу обстановку. Едва я успел доложить и свои результаты, как в блиндаж лейтенанта вошел командир полка, а за ним и сам полковник.
— Ну, Сарталеев, какие у вас вести? — спросил он меня.
— Хорошие вести, товарищ полковник. Мои бойцы расположены на километр вдоль улицы.
— Хорошие вести! — одобрил полковник.
Нас отпустили. Начальство осталось в блиндаже командира взвода.
По множеству людей, перебравшихся через лед, я понял все: сегодня ночью мы будем снова в Ростове. Хотелось крикнуть «ура». Но люди двигались молча, была тишина, и никто ее не нарушал. Только с правого фланга упорно не смолкала пулеметная перестрелка да изредка рвались мины.
Переправившийся батальон, а может и полк, располагался под самым берегом… Слышался сдержанный глухой говор, окрики отделенных: «Разговорчики!»
В темноте я услышал родную казахскую речь и ринулся разыскивать земляков, но в это время голос лейтенанта Мирошника громко окликнул меня.
Мы снова ползли и перебирались по тому же, пройденному разведкой пути. Стояла такая же тишина, но мы уже знали, что сзади нас теперь движется батальон, а за ним, может быть, полк или дивизия.
В условленном месте встретил меня оставленный для наблюдения Ушаков, сжал руку, сообщая, что все в порядке и можно двигаться дальше.
Мы оставили головной взвод в засаде, в полусотне шагов от баррикады. Плечом к плечу со мной пробирался наш лейтенант. Навстречу нам от стены отделился Володя, шепотом сообщил, что только что прибыло целое отделение солдат в подкрепление на баррикаду.
Мы поползли, упираясь ладонями в заледенелые булыжники мостовой, и всем отделением залегли под какие-то железные бочки и опрокинутые автомашины.
— Бросай! — раздалась команда Мирошника.
Каждый из нас бросил по две гранаты по ту сторону баррикады. Потом мы перемахнули через бочки. Колючая проволока впилась мне в ладонь и в ногу и разодрала штанину, но мы уже навалились на фашистских пулеметчиков. Из темноты улицы за нами сюда, к баррикаде, бежали сотни бойцов. Они без препятствий перелезли через баррикаду, разлились по площади и занимали дома. Вдоль улиц рвались гранаты, татакали пулеметы. Звуки битвы ударили в ночь…
Как нарастала битва, я, кажется, даже не слышал. Она кипела по всей южной части города. Она клокотала и разливалась в могучем победном крике. По улицам падали мины, рвались снаряды… Фашисты закрывали от нас центр города, поливая нас из пулеметов. Внезапно с тыла послышался вдоль улиц грохот танков.
— Гранаты! — крикнул я. — Танки с тылу!
— Тише, Сарталеев, — остановил меня лейтенант. — Это наши идут.
«Может быть, „сталинградцы“», — подумал я и вспомнил Зонина.
Не обращая внимания на рвущиеся мины, на частые разрывы снарядов и пулеметный огонь, танки смело ринулись в темные улицы города, пробивая дорогу пехоте, ломая завалы и срывая колючую проволоку.
Рассветает. Передовые части бьются где-то там, за домами, за садами, бульварами, за чертой городских улиц.
Кто-то кричит на ухо, что с севера тоже ударили наши части и немцы бегут, бросая оружие.
«Немцы бегут». Как весело слышать эти слова.
Мы видим высокий дом, над крышей которого оскорбительно и мрачно колышется большое немецкое знамя с черным злобным тарантулом, растопырившим лапы. Это его гнусное дело — виселицы на площади и истерзанные трупы советских людей по улицам.
На могучие раскатистые звуки нашего «ура» из разбитых окон домов высовываются головы. Жители выбегают на улицы, кидаются к нам, но бойцам нет времени остановиться. Ветер победы несет нас дальше, вперед — бить врага, добивать, давить и стирать с лица земли.
Вот летит, летит конница. Вот над крышами тяжело ползут к западу самолеты. Утро уже позволяет нам видеть подвешенный под фюзеляжами бомбовый груз.
Они сбросят его в гущу спасающихся по дорогам фашистских машин и солдат.
Кто-то уже прежде нас вскарабкался на крышу высокого здания, и оттуда к нашим ногам, вниз острием, летит фашистское знамя с черным тарантулом, а на его месте взвивается красный советский стяг. Словно от этого, начинает быстрее светлеть. Восточный ветер сдергивает на миг облачную завесу, и солнечный луч озаряет гордое советское знамя. Оно повернулось к западу, указывая нам путь преследования.
Сотрясая тяжелой стальной поступью улицы и дома, проходит с востока колонна грохочущих танков. Она будет преследовать и давить ищущего спасения врага… Вот и наши родные машины, боевые машины, несущие гибель захватчикам.
Наперерез нам бежит из какого-то переулка мальчуган в больших, явно не своих валенках. По тому, как он машет нам шапкой, нетрудно понять, что он весь переполнен счастьем. Он должен нам сообщить что-то очень важное и большое. Об этом кричит весь его вид, выражающий требовательность и отвагу.
— На завод! На наш завод идите, товарищи. Они там… Там их много! — захлебываясь радостным волнением, сообщает он, словно где-то в лесу обнаружил много грибов или ягод. Разумеется, для него самое важное именно то, что он видел своими глазами. — Папа послал меня. Он их там караулит.
— Ну, раз караулит папа, значит, они не уйдут! — с усмешкой сказал Володя.
Мальчишка взглянул на него с обидой и не ответил.
Это наши кварталы. Очистка их от остатков фашистов — наше кровное дело. Сворачиваем в переулок за мальчиком. Он идет смело. Он даже не задержался, когда невдалеке ударила мина.
— Вот наш завод, — указал он.
Высокие корпуса завода — лишенные стекол, слепые — молчат. Давно ли тут было все полно движения и рабочего гула!
— Вот тут можно просто перескочить, — идя впереди, предлагает маленький проводник и показывает, как это сделать.
Огромная пробоина зияет над главным входом завода. Двор завален опрокинутыми вагонетками, какими-то тюками, обломками металла, бунтами толстой проволоки, битым кирпичом.
В опустелых цехах по углам и у стен через растворенные двери и выбитое стекло намело уже снегу. Словно какие-то черные привидения, возвышаются неподвижные станки. Сорванные со шкивов ремни трансмиссий серыми дохлыми удавами бессильно путаются у нас под ногами.
Мальчик делает нам знак не шуметь. Мы видим у бетонной колонны человека с характерным обликом старого рабочего. Седоусый, со сдвинутыми бровями, в короткой черной теплой тужурке, с гранатой в руке, он молча кивнул, указывая через окно на соседний цех.
Из глубины цеха один за другим приблизились несколько человек рабочих с винтовками, с немецкими автоматами.
— Мы их караулим. Здесь их десятка два, из штаба эсэсовцев… Весь квартал был отрезан; они не успели удрать из заводского клуба и сбежались сюда.
— А вы как узнали?
— Мой пост был под крышей на чердаке, от отряда заводских партизан. Штаб эсэсовцев надо было взорвать, партком поручил это мне, — поясняет отец мальчугана.
Нас, разведчиков, — семеро, партизан — пятеро, а там двадцать эсэсовцев. Я подал глазами знак бойцам и взял гранату. У всех в руках тотчас оказались гранаты. Парнишка просительно посмотрел на меня. Я молча дал ему в руки винтовку и взглядом указал его место. Он тотчас же, вцепившись в винтовку, замер, как часовой. Его отец посмотрел на меня благодарным взглядом.
Осторожно, словно переступая через лужи, большими шагами мы на цыпочках перебегаем двор позади указанного цеха. Тяжелые железные ворота цеха заперты изнутри. Несколько мгновений мы стоим в недоумении. Вдруг один из рабочих показывает наверх и беззвучно, одними губами, что-то шепчет товарищам. Те оживились. Оставив караул с гранатами у дверей, мы бесшумно поднимаемся на третий этаж по пожарной лестнице, а потом по темной и узкой внутренней спускаемся на второй. Отсюда нам слышны их голоса.
Фашисты чувствуют себя осажденными и готовятся к обороне. Они расставили пулеметы у окон. Железную дверь, перед которой мы оставили караул, они изнутри приперли каким-то станком. Изредка перекидываются одним-двумя словами и снова молчат, слушая город. О нашем присутствии они не подозревают, а между тем мы не только их слышим, но даже и видим через отверстия для трансмиссий, сделанные в полу. Никому из них не приходит в голову поднять глаза к потолку, а то бы они могли встретиться с нами взглядами.
Я примеряю диаметр гранаты — пройдет ли в отверстие? Володя занимает проход на лестницу в первый этаж. Он стоит за дверью в углу, держа автомат наготове.
В цементном полу четыре отверстия. Они не велики, но в каждое можно кинуть одновременно по две гранаты. Я знаком показываю товарищам, как действовать. Мы бросаем вниз одновременно четыре штуки, потом снова четыре… Снизу слышатся вопли и стоны. Кто-то дико орет:
— Капут! Гитлер капут!
Володя спускается по лестнице, держа автомат наготове. Мы за ним. В нижнем помещении с десяток фашистов уже лежат неподвижно, остальные почти все ранены. С воплями поднимают вверх руки. Жалкие, умоляющие, они просят о пощаде.
— Гитлер капут! — кричит особенно азартно один.
Он, разумеется, понимает, что до «капута» Гитлеру пока еще далеко, но всем существом своим отрекается от своего фюрера, чтобы остаться в живых.
Пленным показали знаками, чтобы они отодвинули станок, припирающий дверь. Они с полной готовностью выполнили требование.
— Выводи! — скомандовал я.
Они сами стали попарно. Трое из них не смогли подняться.
— Приведите потом санитаров, — сказал я рабочим, — а сейчас забрать все оружие! Обыскать помещение!
Я сам начал осмотр. Вдруг кто-то сильно, как будто ударом биллиардного кия, толкнул меня в грудь. Весь цех повернулся перед моими глазами, и я упал. Но, падая, я увидел маленькую голову очковой змеи, которая пряталась за стальную громаду станка. Потом я услышал автоматную очередь… Я понял, что это Володя или Петя убили гада.
Меня подняли. Я сел, прислонившись к плечу старого рабочего. Он поддерживает меня за спину рукой. Опершись в колени руками, стоит передо мной наш провожатый — мальчуган. Он заглядывает мне снизу в глаза с выражением сострадания. Ему хочется спросить меня: «Дядя, больно?»
Володя, очевидно мне в утешение, вытащил из угла убитого эсэсовского офицера в очках, плюгавого, желтоволосого, тонкошеего, и бросил его возле кучи железных стружек.
Я с любопытством гляжу на своего врага — кто же он? Капитан СС.
Рядом со мной расстелили палатку. Ребята берут меня и осторожно укладывают. Я молчу. Я все время молчу, хотя вижу все. Но зрение туманится, с каждой секундой, а в ушах словно вата. Я, кажется, слышу слова, но они как-то плавают и смысла их не постичь…
Володя заглядывает мне в лицо и шевелит губами, но я уже больше совсем не слышу его голоса, хотя стараюсь глядеть и сохранять сознание. Я тоже что-то хочу сказать Володе. Сказать что-то нужное и очень дружеское, и, собрав все мысли, все силы, я говорю:
— Принимай командование…
Когда меня подняли, чтобы нести, я вдруг захотел еще раз посмотреть на того, кто в меня стрелял. Теперь он лежит спиной ко мне, уткнувшись лицом в кучу снега, короткий китель его вздернулся, задралась рубашка, и на оголенную тощую его спину ветер наметает мелкий холодный снег…
Меня несут… Я слышу лязг танковых гусениц. Это еще идут «сталинградцы». Сказать бы танкистам о смерти Семена… Наверное, его там многие знали — такой был большой и хороший…
Меня все несут. Вдоль улицы над нами летят самолеты. Вот эти похожи на транспортные, с такого мы прыгали с парашютом. Может быть, один из них ведет Шеген. Откуда ему знать, что я вижу его самолет?
Да, за эти месяцы, милый Шеген, у меня накопилось многое. Можно о многом поговорить, товарищ капитан. Нет, я бы теперь не смущался и не молчал… Я думаю, я и тебе достойный товарищ…
Боль в груди становится острее. Мне хочется сказать товарищам обо всем, о чем говорили так мало… Почему-то не догадывались, а это ведь самое главное… Что главное? Я сейчас думал что-то такое важное! И вот потерял… Позабылось…
Как сквозь сон, слышу женский голос:
— Тяжелое… на машину, в эвакогоспиталь… Срочно…
Кто же это ранен? Может, Володя? Неосторожный малый, горяч! И как же я не уследил? Куда же его теперь отправляют? Ведь надо взять адрес…
— Ты, Костя, смотри добивайся, чтобы тебя направили снова к нам, — говорит Ревякин.
Акбота в белом платье ласково берет мою руку, держит повыше кисти. Я закрываю глаза. Хочу их снова открыть, хочу что-то спросить, но сплетение множества голосов заглушает мой лепет — кто-то ранен, кого-то надо отправить. Мои мысли тоже стали какие-то короткие, движутся рывками… Я даже их вижу, как они скачут: «Адрес… Володя… Семен… Акбота…»
— Гитлер не будет в Москве. Мы сорвали ему парад — это точно.
Я знаю, это сказал Ревякин. Он говорит всегда коротко и твердо. «Никогда! Никогда не будет!» — хочу я крикнуть, но чувствую, что голоса нет.
Я слышу, как воет метель над Ростовом. Я слышу и вижу, как воет и крутит метель над Москвой. А вот, уткнувшись лицом в снег, валяется гитлеровский эсэсовец. Сильный ветер треплет его соломенные волосы и, раздувая короткую вздернутую рубашку, наметает ему на тощую спину мелкий холодный снег…
Часть третья
I
араганда! — возвестил проводник вагона, растягивая все четыре «а», заключенные в этом певучем слове. — Вот вы и дома! Родные, чай, встретят? — обратился он непосредственно уже ко мне.Дома! «Дом» у меня так обширен, что на пространстве от Караганды до Гурьева можно свободно расположить две Франции или дюжину Швейцарий и Бельгий, а такая штучка, как «государство» Люксембург, спокойно поместилось бы на летних пастбищах двух-трех степных колхозов. От Парижа или Лондона до Берлина гораздо ближе, чем от Гурьева до Караганды.
Обширность наших казахстанских пространств, по-видимому, ввела в заблуждение и тех, кто в эвакогоспитале хотел послать меня на излечение поближе к дому, к родным и близким. Их добрые намерения заслали меня вместо Гурьева в Караганду.
В нашем эшелоне были и казахи, и сибиряки, и те, кто не мог быть послан в свою область, захваченную сейчас фашистами. У тех, кто не бывал в Казахстане, я заметил очень смутные и расплывчатые представления о нем. На эту тему шли разговоры все время, как только мы миновали Оренбург.
Студент-геолог Гришин, раненный в ногу, убежден, что в наших степях дует вечный сквозняк, и, как бы для того, чтобы не простудиться, все время подтягивает к подбородку шинель, накинутую сверх серого байкового одеяла. А в окна вагона, как нарочно, целыми днями бьется вихрастый буран, подтверждая представления Гришина о Казахстане, и он зябко ежится и умоляет проводника получше топить.
Мне еще трудно спорить. Громкий и бурный разговор вызывает у меня болезненный кашель, и я не могу сказать ему, что почти такой же буран крутил и в Ростове в тот день, когда я был ранен.
Другой боец, с забинтованной головой, мечтает о Казахстане, как о стране солнца. Кажется, он думает, что у нас не одно солнце, а сразу несколько, — так ему хочется погреться сразу на всех этих солнцах, прожариться вдоволь, чтобы выгнать холод промерзших окопов, до сих пор не покидающий кости.
— А у нас под Чимкентом сейчас уже сеют, — робко возражает Гришину четвертый сосед, колхозник из Южного Казахстана.
— Сеют? В феврале?
— Сеют… Недельки уже две, наверное…
За окнами вагона играет оркестр. В вагон входит делегация «казахстанской кочегарки», встречающая наш эшелон. Молодой, невысокого роста коренастый казах, очевидно, возглавляет представителей разных организаций Караганды — в его приветственной речи не раз прозвучало слово «обком». За ним стоит молодая женщина — казашка в черном пальто с каракулевым воротником. Ее смуглое, мягкого овала лицо разрумянилось от мороза. Живые карие глаза часто меняют выражение; они так же быстро вспыхивают улыбкой, как заволакиваются печально или поблескивают тревогой. Она напряженно всматривается в каждого из нас, у кого забинтована голова и чьи черты невозможно узнать сразу. Все больше увлажняются ее карие глаза, которые обращаются к каждому с одним и тем же вопросом: «Почему это ты, а не он?»