Солдат из Казахстана(Повесть) - Мусрепов Габит Махмудович 9 стр.


Ко мне подошел Володя.

— На, откуси, — сказал он и сунул мне в рот конец уже откушенной колбасы, зажатой в черной от грязи руке.

— Речка рядом. Ты б руки помыл! — сказал я, откусив кусок и только теперь ощутив, что давно уже голоден.

— Майор оставил нам целый воз. Живи, не тужи! — пояснил Володя, подавая другой рукой кусок хлеба.

Так мы и ели, поочередно меняясь нашими нежданными богатствами: то он — хлеб, а я — колбасу, то я хлеб, он — колбасу. Заметив это, мы расхохотались.

Я оглянулся. Остальные ребята тоже жевали. Спокойное движение шин — это был наш отдых. Но завтрак был недолог: наш «ястребок» вдруг взревел, нырнул вниз и, выровнявшись, почти бреющим полетом над самой переправой ринулся на восток. По вчерашнему опыту можно было с уверенностью сказать, что это означает налет фашистов. Еще не видя самолетов, но совершенно убежденный в том, что они тотчас появятся, я выкрикнул:

— Воздух!

Мой крик подхватили везде по дороге и в стороне по кустам. Наши просигнализировали машинам, вышедшим на дорогу, и те проползли назад, под кусты и деревья. Послышался завывающий гул моторов, и тяжелые немецкие машины навалились на дорогу. Столбы воды и земли, обломки машин, тучи дыма взлетели по всей равнине, но жарче всего было здесь, у моста: пролетая над переправой, каждый самолет словно клевал ее и ронял свистящие бомбы. Все вокруг переправы стонало, визжало и выло. В черном буране дыма и пыли, в грохоте взрывов тусклым маленьким красным блюдцем появилось за краем холма солнце. Этот грохот и вой словно раздавил и прижал к земле все живое, разом проникая в человека. Казалось, что слышишь его и ушами, и ртом, и даже подошвами сапог.

Голова моя оказалась плотно прижатой к углу окопа, а тело не то дрожало, не то гудело вместе со всей землей. Это был миг, когда, охваченный не испытанным до сих пор физическим оцепенением, не столько чувствуешь сердцем страх, сколько с удивлением изучаешь его, как некое чужеродное тело, впившееся в твое существо.

С невероятным усилием я вырвал свою голову из угла окопа и увидел Володю. Он сидел, прижавшись спиной к стенке, и следил за происходящим наверху. Мы понимающе переглянулись и улыбнулись.

— Спина у тебя гудит? — спросил он меня.

— Поет, сатана!

— А меня, братцы, просто тошнит, — откликнулся двухметровый великан Сема Зонин, рабочий из Сталинграда.

Обидней всего, что они так нагло могут кружиться над нами, так безнаказанно! Моторы непрерывно гудят и воют, то тут, то там поднимая столбы земли и облаков, а мы только молча ждем.

Кинувшись при первых разрывах бомб в щель, я увидел направлявшуюся сюда же мою старуху. Она шла медленно и безразлично, словно по принуждению. Я помог ей спуститься в ровик.

Теперь, в момент затишья между взрывами, я услышал ее стон и кинулся к ней.

— Вы ранены, бабушка?

— Нет, голубчик, цела…

— Мне показалось, вы стонете.

— Сердце стонет, голубчик! — сказала она.

Я хотел утешить ее и сказать, что сегодня непременно пропущу ее на ту сторону, но смолчал.

Старческие глаза ее были устремлены на восток как бы с мольбой. Казалось, она не слышала этого рева и тихонько шептала. Я понял, что ею владел не страх за свою жизнь. Вдруг тусклый взор ее, заметив в небе что-то новое и примечательное, оживился. Я посмотрел в ту же сторону. Будто в ответ на ее мольбу, прямо на нас несся с востока серебряный «ястребок», а вот и второй, вот третий.

Передний из них стремительно ринулся в гущу фашистов. Взрывы вдруг поредели, в небе раздался короткий прерывистый треск пулеметных очередей. Мы не дыша следили за самолетами. Как огромный таракан, тяжелый, беспомощный, повисший распоротым животом на собственной кишке, падал вниз фашистский бомбардировщик, таща за собой струю дыма.

Я встретился со старушкой глазами. По желтым щекам ее обильно катились слезы. Она все уже поняла, но, чтобы увериться крепче, ей нужно было услышать подтверждение.

— Упал-то немецкий? — спросила она меня.

— Немец, бабушка, немец! — воскликнул Володя.

Старушка перекрестилась.

Как серебряные молнии, реяли наши отважные «ястребки», то взмывая ввысь, то мелькая в резком падении, то снова взлетая. Но их еще было мало, и они тонули в гуще фашистских стай.

В ту пору для воздушных ударов у немцев руки еще были длиннее наших.

VI

В то же утро нашей переправы не стало. Через час после первой бомбежки прилетели еще три эскадрильи немецких бомбардировщиков, сожгли и разбили мост.

Дорога почти опустела. Все повернули на север: искать переправы в верховьях. Время от времени подходят машины, больше гражданские, конные обозы — и круто сворачивают вдоль реки в поисках места для переправы.

Над сожженным мостом нагло кружится немецкий разведчик — «горбыль», очевидно фотографируя разрушенную переправу.

В глубокой воронке, где вчера лежал лейтенант Горкин, спят трое из моих уцелевших бойцов. Двоих я послал в разведку установить, далеко ли немецкие части, одного отправил связным в штаб сообщить об уничтожении переправы и просить саперную или понтонную часть для восстановления моста.

Я жду возвращения своих бойцов.

Медленно в этой непривычной тишине ползут стрелки на часах.

«Так вот какая на самом деле война! — возникает в голове мысль. — Сколько у нее еще не изведанных мной тайн, сколько у нее трудной будничной работы для солдата!»

«Тяжесть мыслей вниз клонит твою голову, товарищ сержант!» — как будто слышу я обычную шутку Володи Толстова, который любил пародировать мои тяжеловатые русские обороты.

Вокруг так тихо, что хочется крикнуть, чтобы нарушить эту гнетущую тишину. Откуда-то издалека доносятся глухие раскаты взрывов, а здесь все в мертвом покое: растоптанные и вянущие цветы, вырванные с корнем деревья, едва шелестящие листвой, одинокий крик потерявшей гнездо птицы, глухой стон раненой девушки, лежащей под кустом в сотне шагов от нас, — все это гнетет, но означает затишье.

Ветер доносит запах пожаров.

Я оглядываюсь на дорогу, по обочинам которой лежат разбитые машины, гляжу на развороченную землю и отчетливо слышу стоны умирающей девушки.

Мне невольно вспоминается веселая песня, которую я вчера слышал с ее грузовика:

…и тот, кто с песней по жизни шагает…

Нет, не эту, — хочется другой, более суровой песни. Мои ребята, усталые, обросшие щетиной, непривычно грязные, пропахшие кислым потом, запахом гари и порохом, заснули тотчас, как только отдали последнюю почесть павшим товарищам. Измученные, трогательные, как усталые дети, они уснули в самых неудобных позах. Один из них очень громко храпит, и это мне даже нравится: это заставляет думать о его безмятежности и силе. Какими бесстрашными были эти ребята на переправе и какими беспомощными кажутся они сейчас! Они спят неспокойно и трудно, но я боюсь, как бы они не вовлекли и меня в соблазн, с которым я боролся несколько суток подряд.

Чтобы не заснуть, я ищу какое-нибудь занятие. Рука потянулась за последним письмом матери, надежно спрятанным в кармане гимнастерки вместе с комсомольским билетом.

Это письмо я знаю почти наизусть, но все-таки еще раз его прочитываю. Мать тоскует. Мой старший брат тоже призван и где-то воюет с фашистами. Не выдержав одиночества, она вернулась из Гурьева в Кайракты — и не узнала родного аула: теперь здесь был сильный и богатый колхоз. Но тоска по мне мучит ее. Мать пишет, что прибежала бы ко мне так же легко, как когда-то приехала в деткоммуну, когда стосковалась по мне. Но она не знает, что это за город с длинным номером и единственной буквой в конце, откуда я ей пишу. Далек ли он? В горах или в ковыльной степи? Поездом ехать ко мне или достаточно попросить у председателя пару колхозных рысаков, чтобы найти сына?

Я вижу ее у изголовья своей кровати в светлой комнате уральской деткоммуны, чувствую ее дыхание, материнский родной запах. Ее грубые рабочие пальцы ласково гладят мою голову, она целует меня сперва в лоб, а потом всего: ей все равно — лоб, нос, глаза, руки или ноги. Проснувшись, я тогда не открыл глаз. Я считал себя уже взрослым, мне неудобно было с открытыми глазами ласкаться к матери, как ребенку, и я с неописуемым блаженством прильнул к ее груди, к такой уютной груди, с четко и радостно бьющимся сердцем.

«Какой же ты стал большой, мой Кайруш!» — так сказала бы она мне и сейчас.

Высшая радость матери — любоваться на выросшего птенца, и она ходит и кружит вокруг меня, хлопочет, как наседка. Для нее я все тот же малыш, все тот же Кайруш, который когда-то убежал в город. А паренек рос, время от времени она навещала его, целовала, удивляясь быстрому росту, но в разлуке всегда вспоминала меня таким, каким я ушел в город.

Легкий треск сучьев за спиной вырвал меня из материнских объятий. Я очнулся.

Ко мне подошла наша старушка.

— Моста-то уж нету, — сказала она, не то спрашивая меня, не то выражая свое сочувствие. — Вишь ведь, затихло… А там все долбит и долбит! — указала она куда-то на запад, откуда слышались звуки бомбежки.

Я обрадовался, что она уцелела и просто, по-матерински, пришла к нам сказать несколько слов.

— Где ваши быки? — спросил я ее, не найдя ничего лучшего для разговора.

— Целы, сыночек, целы! — отозвалась она. — Не все же ему, окаянному, одолеть… И курочки целы остались. — И она протянула мне три тепленьких яичка. — Три снеслись, а четвертая поленилась, бесстыдница!

Я разбудил бойцов. Продуктов у нас было много, бабушку мы тоже угостили.

Возвратились наши разведчики, и Володя Толстов, вытянувшись передо мной по уставу и отдавая приветствие, доложил, что задание выполнил.

С гордостью он сообщил, что не только узнал расположение немцев, но видел их сам, своими глазами. Это было первым военным делом Володи. Он видел врага в лицо. Его серые глаза горели синеватым блеском.

Он, припрятав обмундирование, смешался с толпой беженцев, притворился хромым и слепым. Оставаясь невидимым, смотрел на немецкий поток, катящийся на плечах гражданского населения.

— Ну и как они? — спросил я, с завистью глядя в его смелые глаза, повидавшие то, чего еще не видели мои.

— Хамье и бандиты, — ответил Володя. — Ты видел царских урядников?

— Нет. А ты разве видел?

— Ну мало ли что не видел, я и так знаю… Танков масса, машины катят по дорогам. Пехота не ходит, а ездит, а с людьми обращаются хуже, чем с собаками.

— Ругатели, обдиралы? — спросила старуха.

— Еще того хуже! — ответил Володя, и вдруг лихой его тон куда-то исчез, голос дрогнул. — Собаки, сволочи, свиньи! — воскликнул он. — Женщин, детей гонят, как скот, бьют сапогами… а ты, разведчик, терпи! Тебя обучали все видеть и словно не видеть, ничему не удивляться, держать себя в руках… Вот ты попробуй на деле держать себя в руках, когда они будут зверствовать у тебя на глазах… Попробуй-ка сам…

— Ну и что? — спросил я, положив ему на плечо руку. Я понял без слов, что случилось.

— Ну вот… — сказал он, достав из кармана какой-то желтый бумажник, которого я никогда у него не видал.

Все с любопытством склонились над бумагами, когда я их стал развертывать. Прежде всего мы увидели бравого молодца в пилотке и с усиками, глядевшего с фотографии самодовольно и нагло. Потом, разбирая текст, я прочитал: «Капитано Альберто-Николо-Пьетро Карини».

— Он итальянец, должно быть, — сказал я.

— Он был просто сволочь без всякой нации, просто фашистский палач и… насильник…

— Чем же ты его?

— Просто так — кулаком и за глотку… — Володя в волнении умолк.

Мы смотрели на нашего дорогого, на нашего самого молодого друга с нескрываемым восхищением и уважением.

— Отплатил ему, значит, за женские слезы? — спросила и старушка, внезапно вмешавшись. Она материнским движением погладила по плечу Володю.

— Тебе придется, Володя, явиться с этим бумажником в штаб. Может быть, важно знать, что на нашем участке итальянцы, — сказал я, перебирая фотографии женщин, письма, какие-то документы.

— Ну и что же, я вплавь, — сказал Володя.

Второй разведчик, Сережа, глядел на товарища с завистью: он ходил не так далеко, как Володя, и ограничился расспросами беженцев.

— Давай закуси, да и пойдешь! — сказал я Володе.

— Я так, — возразил он, вставая с травы.

— Товарищ Толстов, я вам приказал закусить, — по-командирски официально потребовал я.

— Есть закусить, товарищ сержант, — ответил Володя.

Пока мы говорили, наступили глубокие сумерки, и тотчас одна за другой по дороге стали сходиться машины к бывшему мосту.

— Эй, товарищи, где же теперь переправа? — крикнул один из водителей, направляясь к нам.

— Тю-тю переправа! — пошутил Сергей. — Придется вам снять штаны и отправиться вплавь.

— Ну, брат, врешь. Шутки плохие, ребята, у вас… А брод не искали? — спросил водитель.

— Места тут глубокие. Кто же его знает, где может быть брод! — ответил я.

Я знал, что на этом берегу осталось немало людей, лошадей и машин. Брод был бы для них спасением жизни и чести. Брод был бы спасением от насилий и для той части гражданского населения, которая не успела уйти от фашистов.

— Кто его знает, как нынешним летом Захаровский брод-то? — сказала внезапно старуха. — Туда, знать, придется!

— Какой, бабушка, брод? — оживились мы все.

— А Захаровский брод. Суконщики были Захаровы, слышал? Фабрика тут верст пятнадцать подале стояла. В гражданскую войну он, окаянный, ее пожег, чтоб народу не дать, а сам убежал к англичанцам. У него управляющий был англичанец, на старшенькой дочке, на Кате, женатый; она уже потом-то не Катенькой стала, а Китей…

— Ну, так что?

— Фабричка-то тут стояла, а шерсть мыли на той стороне: мой покойник смолоду там работал. И брод был устроен. Захаров сам от постройки не отходил. Лето целое камни возили на дно речки, потом и песочком его затянуло…

Шофер хотел взять с собой бабку в машину, но она отказалась расстаться с волами. Вокруг старухи собрались командиры скопившихся подразделений и частей, расспрашивали ее, как узнать брод.

— А что же вы, бабушка, сидели здесь трое суток? — спросил я ее. — Почему не поехали через брод?

— Куда же я одна-то? Как люди! — простодушно сказала она.

Тракторы и танкетки затарахтели вдоль берега, пробивая дорогу к броду через кустарники, луга и поля.

Стрельба из орудий слышалась ближе и ближе. Когда стемнело, мы увидали на западе словно бы отсветы Молний, раздирающих небо.

Мы помогли старухе запрячь ее быков и выехать на дорогу вместе со всеми.

Во мраке с той стороны реки от разрушенной переправы послышался оклик… Это наш связной вернулся из штаба. Он долго возился на том берегу, ворочая что-то тяжелое, и наконец мы увидели, как он оттолкнулся от берега и темный силуэт его стал приближаться к нам. Он стоял во весь рост, отталкиваясь шестом. Оказалось, что он плывет на днище кузова разбитого грузовика.

Он принес нам приказ возвратиться в распоряжение части, но прежде обследовать тот самый брод, о котором нам только что рассказала старуха. Оказалось, что в штабе узнали о нем раньше нас. На одной из попутных машин мы через десять минут догнали нашу бабушку, погонявшую своих волов. Она поцеловала на дорогу каждого, словно родного внука, особенно нежно и крепко обняв Володю.

— Хороший ты! Сердце хорошее у тебя, — сказала она. — Ну, прощайте, голубчики, путь вам счастливый, спасибо… Дай бог вам…

Мы вскочили в машину и понеслись.

Когда мы подъехали к броду, через него катились уже машины, тянулся колхозный скот и длинный обоз крестьянских телег, набитых ребятами и пожитками.

Земля вокруг гулко дрожала. С запада поднималось багровое зарево.

VII

Я вошел в блиндаж нового командира взвода разведки, лейтенанта Мирошника. Пока он дописывал какое-то донесение, я по привычке старался разглядеть его и разгадать, что это за человек. Поплавок коптилки на столе перед ним плавал, как бакен на гладкой поверхности жирного озера. Огонек метался во все стороны, словно рвался улететь, и мешал разглядеть лицо лейтенанта. Забавно было наблюдать, как большие тени людей метались по стене по капризу этого блеклого огонька. Тень командира, широкоплечая и головастая, то поднималась до потолка, то пряталась позади своего владельца. Над коптилкой назойливо порхал золотистый полевой мотылек.

Назад Дальше