Про него гуляло немало разных историй, порой совершенно мифических. Но Цукан знал доподлинно от товарища по бараку, что Таманов бился однажды против лагерных беспредельщиков и ударом кулака проломил череп блатному, двоих его «шестерок» сделал калеками. Таманова за это отправили в Богучанский штрафной лагерь, откуда он в знак протеста совершил побег, хотел добраться до Магадана, чтобы отправить письмо в Генеральную прокуратуру. Он прошел разные лагеря, месяцы БУРов, на Среднекане его проткнули заточкой из арматуры, а он назло всем выжил в убогом лазарете.
Поговорить с Виктором Тамановым наедине удалось поздним вечером, когда поужинала и угомонилась вторая смена рабочих.
– Ты сдурел! – сразу же жестко отреагировал Таманов. – В счет зарплаты – это я понимаю. Пусть не по правилам. Пусть ты заслужил и черт бы с тобой! Но ведь накроют на перепродаже. А тебя подведут под вышку и лоб зеленкой помажут.
Цукан гнул свое, что у него есть в Уфе надежный покупатель с кондитерской фабрики, что этот самородок позволит ему выстроить дом в пригороде со всеми удобствами и тогда он перетащит туда сына с женой и покончит с маетой раз и навсегда.
Дело дошло до того, что обозленный таким упрямством, Таманов врезал кулаком по столешнице и она проломилась, острые края поранили кисть до крови. Это отрезвило обоих, но не примирило.
– Возьмут с золотом, веревочка к нам потянется…
– Не возьмут, – упрямо твердил Цукан. – Я всё продумал. Поеду не самолетами, а на перекладных. А случись что, резать на ленты будут, артель не продам. Ты меня, Виктор, знаешь…
– Что честно признался – спасибо. Другого убил бы. Тебя не могу. Но знай твердо, Аркаша, что дверь в артель закрыта.
Между ними за эти годы возникали нелепицы, ссоры. Случалось, Цукан срывался в запой, когда в артели каждый человек на счету, а уж дельный специалист, тем более. Трижды Цукан уезжал навсегда и вновь возвращался, и Таманов его не укорял, понимал, потому что доверял, как себе. Цукан однажды чуть не сдох, но вытащил его на самодельной волокуше к трассе.
Застряли они в тот год во время пурги в снежных заносах, а чтобы пробиться, стали продергивать ЗИС лебедкой, цепляя дальний конец к опорам электропередач и уже почти вылезли из низины, где наволокло снегу по пояс, когда неожиданно оборвался трос и пробил лобную кость Таманову.
В больнице на Ветреном врач пощупал у Таманова пульс и сказал с жестким сарказмом, как это принято у хирургов:
– Ты зачем его сюда притащил. Я не волшебник, трупы оживлять не умею.
Завыл, заверещал Цукан промороженным горлом. Когда появился главврач, задергал, не уставая повторять:
– Меня чуть не похоронили весной в сорок третьем, пульса не было, а ведь выжил. Я выжил! – твердил он.
Врач не смог устоять под этим напором. Заставил вколоть две ампулы адреналина. Стал делать открытый массаж сердца. Следом подключили аппарат искусственного кровообращения.
Всего лишь на короткий миг дрогнуло, приоткрылось левое веко, Цукан закричал:
– Я же говорил – живой! Живой! – говорил он, заражая этой верой и врачей, и медсестер.
Позже фразу врача: «Я не волшебник – трупы оживлять не умею», – вспоминали в артели много раз, проговаривая ее на разные лады.
Бунт Аркадия Цукана казался нелепым, глупым. При тех обширных связях в воровской среде и среди честных ментов, а такие иногда попадались, Таманов мог вытрясти самородок из Цукана, мог бы закопать в мерзлый грунт, потому что авторитет его был огромным, но не стал делать ни того ни другого. Лишь посетовал, огорчения своего не скрывая:
– Вроде бы не дурак, а такое удумал! Доделывай трассу к подстанции и езжай, Аркаша, но больше не возвращайся.
Сначала Аркадий решил спрятать самородок в банку из-под тушенки и пропаять крышку оловом, словно ее никто не открывал. Но что-то нарочитое показалось в этой подделке. Дорога длинная, всякое случается, кто-то вскроет по ошибке, по глупости. Требовалось что-то неброское, подходящее по весу. Он долго перебирал варианты и остановился на большом старом будильнике, который вполне подходил по весу, если удалить внутренности в виде пружин и шестеренок.
Обычно артельщики ездили через реку Лена на пароме в Якутск, где пусть с двойной переплатой, но усаживались в самолет и летели в Москву, Сочи, Бузянск. А Цукан поехал на попутках через Нерюнгри на Сковородино, по отсыпной грунтовой дороге длиной в полторы тысячи верст, названной величественно Амуро-Якутская магистраль. Магистраль летом проседала, проваливалась местами из-за подтаявшей мерзлоты, дорожники спешно отсыпали провалы крупным камнем, поднятым из карьеров методом взрывных работ. Скорость на таких участках стопорилась, машины тащились вприпрыжку по каменному крошеву со скоростью десять километров в час или вставали намертво на обочинах. Кургелях, Болотный, Таежный – маленькие поселки через сто—двести километров. После отвилка на прииск Канкунский, где он когда-то с бригадой мыл золото, пошли места гиблые, безлюдные. После одного из перевалов машина выкатилась на обширное плоскогорье, продуваемое всеми ветрами, где выживал только низкорослый кустарник да карликовые березки, вперемешку с чахоточными лиственницами.
Водитель, назвавшийся Сашкой, тридцатилетний молчаливый крепыш, остановил машину возле странного памятника: две автомобильные рессоры крест на крест, а между ними рулевой вал с железной баранкой.
– Иди, Аркадий, помянем друга Ваську.
Сыпанул к памятнику горсть конфет в яркой обертке, похожих на осенние листья, налил в кружку водки. Пригубил сам, передал Аркадию. Сентябрьский холодный ветер гнал с севера черные тучи, срывались капли дождя вперемежку со снегом. А Сашка молчал. И только вечером у костра после незатейливого ужина он рассказал, что пятый год топчет АЯМ, случалось всякое, но такое, как этой зимой, – впервые.
– Здесь, ты видел, – затяжной уклон и левый поворот. Васькину машину на повороте понесло в кювет. Он выпрыгнул на ходу из кабины, но неудачно. Металлом ему прищемило наглухо руку. Но мужик сильный, долго барахтался в снегу. Тряпичным жгутом перетянул вены на руке, а потом зубами перегрыз себе запястье. И ведь выполз к обочине. Нашли его утром полуживого. Хотели сразу забрать документы, личные вещи, а их нет. Нет и аккумулятора у машины. Кто-то ночью или утром подъехал и украл.
– Василий умер в больничке от сильного обморожения.
Водитель долго сидел в задумчивости, глядя на догорающий костер.
– Найду гада, убью!
Цукан вслед ругнулся протяжно на выдохе. А что тут скажешь. Видел разное, особенно во время войны, и все одно каждый раз удивляла изощренная подлость, неискоренимая жадность.
– Давай, парень, я порулю чуток. А ты дремани.
– А права, Аркадий, у тебя есть?
– Права-то я еще до войны получал. Ездил на всем, что движется на колесах или гусеницах. Будь спокоен.
Вел машину аккуратно, заранее притормаживая на выбоинах и уже загодя думал о встрече, о новом доме, который он непременно построит. Вечерами подолгу просиживал в столовой, набрасывал карандашом эскизы фасадов, внутренней планировки домов: просторных двухэтажных, как в Германии, обычных сибирских пятистенников под общей крышей с хозблоком и даже фасады старинных дворянских особняков с колоннами, как некогда у отца Анны Малявиной, о чем она вспоминала не раз, с мелочными подробностями, рассказывая про огромные окна, которые мыли с раскладной лестницы, про мансарду, которая ей, маленькой девочке, казалась необычайно огромной, как школьный актовый зал. Хотелось ему, чтобы водяное отопление по всему дому, и большая веранда с цветочными горшками для Анны. А еще место под мастерскую, где он мог бы ладить различные поделки и учить сына ремеслам, а потом делать игрушки для внуков. Теперь имелись и деньги, и сила мужская, которую он ощущал и доказывал не раз в артели, работая лучше иных молодых здоровяков вроде Петьки Угрюмова.
Где-то в подкорке свербила мысль, что, может быть, зря затеялся с этим самородком. Но тут же гасил ее привычным: все будет абгемахт!
Аркадий Цукан не знал, что его бодрые письма, написанные старательно, негнущимися от тяжкой работы пальцами, попадали в печной подтопок нераспечатанными. Когда вернулся денежный перевод с пометкой «адресат выбыл», он лишь на миг опечалился, но тревоги своей перед артельщиками не показал, хохотнул привычно: «Ниче, перемелется. Как вывалю денег охапку – заново полюбит».
В этот раз ехал в Уфу тихо и вежливо, избегая дорожных знакомств, обязательных «ста грамм с прицепом» в вагон-ресторане и прочих глупостей. Он предвкушал долгожданный праздник, процеживал снова и снова саму встречу и те немногие слова оправдания, которые он обязан сказать, прежде чем лягут на стол увесистым доводом деньги.
Аркадий Цукан любил возвращаться в Уфу, в этот город с непередаваемым тюркским акцентом, картавым местным выговором, с запахом беляшей на вокзале, которые он любил, но в этот раз пересилил голодный порыв, отдал в багаж вещи и заторопился в чайхану на углу Гоголя и Вокзальной, где настоящий лагман, пышный учпочмак, улыбчивые лица пышнотелых поварих… Потом, ощущая приятную сытость и радость от того, что тебя не отравили, не обхамили, как это бывает в общепитовских обычных столовых вверх по Центральной к магазину потребкооперации. Здесь можно без очереди купить икру, копченую колбасу и даже оленину, которую Цукан почитал за первейшее мясо и в подтверждение этого всегда говорил про японцев, которые не дураки и скупают оленину у России всю без остатка. Цены здесь вдвое против продмагов, что его не пугало, а более того, подбадривало, он доставал одну из сиреневых банкнот с профилем учителя и вождя всех пролетариев, выкладывал перед кассой и сразу на лицах появлялись улыбки. Продавщица начинала шустро сновать от витрины к витрине, подсказывая попутно, что есть еще замечательная Польская колбаса и свежайший белужий балык. И он улыбался в ответ и брал с избытком на весь «четвертной». Но в этот раз попросил только мандаринов и красной икры, потому что заранее приготовил в Якутске подарки.
Пока продавщица отвешивала товар, он оглядывал витрины, стены, принюхивался, словно пытался уловить тот давний запах кофе и специй, который царил здесь в давние времена, когда магазин назывался «лавкой колониальных товаров», а потом подразделением сети Торгсинов, и большую часть его занимали меха, украшения. Он помнил, как мать отправила сюда с запиской и завернутой в нее денежкой, чтобы купить к столу хорошей колбаски для встречи необычного гостя, который помог с комнатой в общежитии. Продавец пожилой с коротенькой щеткой черных усов на широкоскулом лице, брезгливо кривясь, развернул мятую бумажку с деньгами, а потом тщательно, по-аптекарски, отвешивал колбасу, и вдруг вскинул глаза на пацана, заметил струйку слюны на подбородке, молча протянул маленький тонкий обрезок колбасы – на, возьми. И он взял с угодливой, робкой улыбкой, как собачка, которую подкормил жалостливый дядя.
Приостановился возле аптеки, долгое время ее звали «Шляпинской» по фамилии бессменного провизора, про него и родство отчима рассказывала Анна Малявина, но не зашел, заторопился в Юматово.
С таксистом спорить не стал, согласился оплатить проезд в оба конца, чтобы этаким фраером прикатить прямо к крыльцу.
Малявины запоздало обедали, когда он вошел. Анна поднялась из-за стола, и ни намека на улыбку или гневное: ага, заявился!
Ее обезличенно-сухое «здравствуй» показалось скрежетом наждачной бумаги. Сразу кинуться, обнять и растормошить помешали свертки. Аркадий свалил их прямо на пол у стены и стал разуваться, ожидая привычного: проходи, садись с нами обедать. Но Анна молчала.
Осень числилась по календарю, и осень прижилась в душе Анны Малявиной, как ей казалось, теперь уже навсегда, о чем Аркадий Цукан не подозревал. Он не пытался ее понять ни в большом, ни малом, а за пристрастие к книгам, театру и заменившему его в последние годы фигурному катанию слегка осуждал. Однако продолжал верить и упрямо твердил, что это не главное, как и обиды, долгие разлуки.
– Что тогда главное? – случалось, вскидывалась Анна.
– А то, что я пусть с придурью, но мужик нормальный, дельный… Да и ты женщина на все сто, когда не актерствуешь. – Подразумевая под этим «актерствуешь» что-то не понятое им самим до конца.
Он с показной веселостью говорил про дальнюю дорогу, таксиста, который привез в Холопово… Но Анна подсела к столу и, как бы не замечая, взялась подкладывать Ване картошку, пододвинула миску с поджаркой, продолжая прерванный разговор о проводах в Советскую армию. А его так и не пригласила к столу, и это был перебор, такое принять Аркадий никак не хотел. Он кинул на сундук, стоявший под вешалкой, новенькую велюровую шляпу и прямо в плаще прошел к столу с бутылкой шампанского.
– Ты же любишь шампанское, Аннушка. Я помню…
Стал торопливо откупоривать бутылку и так же торопливо растолковывать про большие деньги, заработанные в старательской артели. Он сожалел, что послушался бригадира и все деньги обменял на запись в сберкнижке, а надо бы вывалить прямо на стол в полосатой банковской упаковке.
– Не веришь, Аня? На, смотри! – совал ей в руки сберкнижку «на предьявителя». – Шесть штук. Бери. У меня еще есть.
Разлил шампанское в чайные чашки, но пить ему пришлось одному раз и другой. Даже красивую японскую куртку, которую выменял в Якутске на песцовые шкурки, сын примерять не стал, сказал, подлаживаясь под мать: «Мне через неделю на призывной».
В комнате жила тоскливая поздняя осень…
– Давай, Ванюшка, выйдем покурить? – предложил Аркадий с улыбкой и несвойственной ему заискивающей интонацией.
– Не пойду! – ответил Иван, приняв сторону матери из-за принципа, а не потому, что так хотел сам.
– Но куртку-то хоть примерь…
– Нет, не буду, – ответил он, стараясь не смотреть на эту диковинную куртку-трехцветку. Такой не видел ни у кого из знакомых и мог классно в ней пофорсить, если бы не эта маета. Пробурчал дерзко:
– Шел бы ты!..
– Как смеешь мне, отцу?!
Аркадий голову вскинул и спину распрямил, но тут же сник, сгорбился на стуле, глядя на Анну с затаенной надеждой, что укорит сына, а она молчанием своим потворствовала грубому – «шел бы ты!»
Сглотнув комом застрявший воздух, Аркадий поднялся. Встал напротив сына, который, оказывается, был на полголовы выше и при всей своей худобе вполне мужчина, что не смущало, он легко мог расшвырять пару-тройку таких вот бычков. Но это стало пустяковым, неважным. Ванюшка смотрел с наглым вызовом не из-за ощущения собственной силы, а ощущая свою правоту.
– Зря ты так! – выдохнул Аркадий от двери негромко, но внятно. – Пожалеешь вскоре.
Он слепо потыкался в калитку, толкая ее в обратную сторону. А когда распахнул, то заспешил от дома не улицей, а глухим проулком, чтоб не увидели люди посторонние его нечаянных слез. Крутилось в голове жесткое: шел бы ты!..
И ничего ни поправить, ни изменить, казалось в тот момент. Всего-то два года назад, когда взял на шабашку, сын ловил каждое слово, копировал жесты, задавал вопросы. Порой глупые, насмотревшись героических фильмов. Про войну хотел вызнать. А он не проникся тогда тем, что Ванюха уважение проявляет, ответил грубо: «Да будь она проклята! Это же…» Цукан слов не мог подобрать, крутились только матерные. Отмахнулся.
Сын не сдавался. Вечером после ужина, под чай, который заваривал Цукан собственноручно, встрял в неторопливый разговор с Анной со своим пацанским:
– Но у тебя же орден был?
Он приподнялся со стула, буркнул что-то похабное и не стал ничего пояснять. Да и как пояснить. Обида жгла без срока давности. Треск раздираемой ткани, перекошенное от гнева лицо особиста, жесткие пальцы, срывающие орден Славы вместе с куском гимнастерки на груди. Как передать ту обиду, которая словно клеймо от раскаленного железа, казалось ему не уйдет никогда. А главное, как перебороть свое «не хочу», пережитый позор и рассказать сыну честно, как вляпался в это дерьмо.
Глава 2. Война
Поселился Аркадий Цукан на улице Коммунистической в гостинице «Урал» в одноместном номере с телефоном, подхлестывая себя привычным: «Не ссы, Аркаша! Все будет абгемахт!» Нужно срочно решать с самородком. Давний знакомый Баранов, которому помог в военные голодные годы, когда приезжал в отпуск с фронта, выбился в большие люди, стал директором кондитерской фабрики. Он не раз намекал, что у него родственник, надежный мужик, занимается зубными протезами и готов хорошо заплатить. Самородок в двести восемьдесят граммов тянул тысяч на двадцать. Это и дом, и машина. «Волгу» можно купить, но слишком пафосно, а вот «москвич» приобрести в самый раз.