Преподавателями русского языка во Францию направлялись преимущественно женщины, причем не очень молодые и не очень красивые, видимо, с расчетом на наименьшее количество невозвращенок. Кранцев втайне завидовал их свободе общения с французами, но утешался преимуществом своей зарплаты и своего положения. Преподавательницы были разбросаны по всей стране, и в обязанности Кранцева входило регулярно наведываться в университеты и коллежи, в которых преподавали русистки, как бы для контроля за качеством их работы и, негласно, за «состоянием морали». Поэтому бедные и чаще всего одинокие дамы, с одной стороны, были рады нечастым набегам «родного», посольского человека, а с другой – держали его за соглядатая или разведчика, т. е. доносчика, что вызывало закономерный страх, скрываемый подобострастием.
Некоторые, приезжая в Париж, посещали посольство и, попросившись на прием к Кранцеву, робея и краснея, пытались наушничать или откровенно стучать на коллежанок, хотя никто их об этом не просил. Об «образе» Кранцева в глазах педсостава ему однажды поведала одна из преподавательниц в университете Бордо после сытного ужина, с изрядной выпивкой за счет французских коллег. В знак откровенности, лояльности и готовности «служить родине», разомлев от еды и вина, она усиленно давала понять, что не прочь бескорыстно отдаться молодцеватому и поджарому дипломату, но в ту пору тот еще не обрел вкус к перезрелым женщинам, хотя обещал подумать. Слыть чекистом в академической среде французских русистов Артему совсем не улыбалось, но ничего поделать с этим было нельзя, как нельзя было запретить людям думать и фантазировать. От всего этого в тревожной душе Кранцева копилось все больше грусти и сомнений.
Гром грянул одним совсем не прекрасным апрельским утром. К этому времени Светлана вполне освоилась в роли секретаря второго лица посольства, через нее практически шла вся легальная официальная переписка с французскими ведомствами. Так что Кранцев одним из первых узнал о существовании секретного списка 47 советских дипломатов, высылки которых собирались потребовать французские власти. Артемово сердце-воробышек мощно забилось от нехорошего предчувствия. Точно так же его сердце билось еще в начальных классах школы, когда учительница объявляла, например, что у Пети Челнокова украли перочинный ножик и лучше бы его отдать, пока не поздно. Тёма Кранцев всегда боялся, что подумают на него, и страшно краснел. Но Света сразу успокоила мужа, просипев в трубку:
– Не волнуйся, нас в списке нет.
От сердца сразу отлегло, но забилась новая мысль: а кто в списке? Через десять минут в приемной советника-посланника любопытство Кранцева было удовлетворено. За исключением двух имен детей видных сановников КГБ, вставленных для острастки, в назидание или в отместку, черный список был полным и безошибочным. Фигурировали в нем и марсельские коллеги Кранцева, кроме одного, самого главного, и это было загадкой. Далекий от шпионских разборок и тайн Артем Васильевич не мог знать тогда, что высылка – дело рук изменника, агента под кодовым именем Фаруэлл, который из любви к Франции и нелюбви к абсурдному советскому режиму решил нанести ему ущерб, сдав советскую разведсеть на Западе. Спустя много лет, когда подоплека дела будет опубликована, Кранцев узнает, что тогдашнее правительство социалистов во Франции, желая добиться расположения Вашингтона, косо на него смотревшего, передало материалы Фаруэлла американцам, а оттуда утечка попала в КГБ, за что доброволец поплатился жизнью.
Весь следующий день, когда сотрудников посольства оповестили об «очередной провокации французских властей», Кранцев еще не верил, что его нет в списке. А когда вдруг осознал, то на радостях, тайком от Светы, дома заглотил две порции любимого виски «Джей энд Би» вместо обычной одной. Лед не клал совсем. Это означало – выжить и остаться в Париже еще на какое-то время. Утешение и очищение одновременно. Спасибо марсельскому полковнику Такису – он честно выполнил свой долг и не стал приносить бедного Кранцева в жертву идеологическим пристрастиям своего правительства. А мог бы.
Массовый отъезд проходил на редкость спокойно, без суеты и без видимой досады. В конце концов, как сказал французский комментатор ТВ: «шпионы» возвращаются к себе домой, а не следуют в тюрьму, чего им огорчаться? Что должно было случиться, случилось. Никаких резких высказываний против Франции, никаких косых взглядов. Отъезжали люди, выполнившие свою работу. Или команда, проигравшая матч. В чем состояла эта работа и этот матч, Кранцеву было неведомо. Он с детства чурался тайн, всякой секретной деятельности, и его собственная тайна, холодившая сердце время от времени, но пока не имевшая последствий, как бы уже перестала существовать, растворилась в воздухе Парижа.
Оставшиеся ликовали, но старались сильно этого не показывать. Ясно, что на сей раз в матче победил МИД. В коллективе стало намного яснее, кто есть кто. Отъезжавшие держались достойно и смирно. Конечно, обидно было покидать прекрасную Францую при таких обстоятельствах, но в том и состоял риск выбранной профессии. Телекамеры многочисленных компаний через решетки совпосольства жадно ловили малейшее отклонение от нормы и никак не находили его. Высланные держались в тени в прямом и переносном смысле. Реклама ни к чему. Прокол случился в лице кранцевской Светланы, которая недолго думая решила выйти на свет и пересекла посольский внешний двор, чтобы попрощаться по-людски с подругами, грузившимися в автобус. Камеры дружно застрекотали: еще бы, миловидная «шпионка» позирует без комплексов и любезно улыбается, демонстрируя чистую совесть. Естественно, журналистам было невдомек, что эта женщина остается и поэтому так беспечна. Но вечером Кранцев с женой уже видел на экране Светлану под аккомпанемент самых немыслимых по дурости комментариев и с укоризной смотрел на свою наивную подругу жизни. Так подставиться!
Неприятное ощущение усугубил Марк Клопсфельд, профессор русского языка из Гренобля, который позвонил на следующий день, чтобы проверить, выслали ли Кранцевых тоже. Узнав об обратном, он для порядка заявил о своей радости и добавил, как думал, наверное: «Тебя не выслали, Артем, потому что ты самый хитрый и не попался с поличным». Шутка была явно неуместна. Несмотря на чувство облегчения, Кранцев задумался над смыслом сказанного Марком – немногие оставшиеся французские друзья и многие, кто мгновенно испарился, действительно будут держать его за «самого ловкого», но шпиона.
После отъезда «грешников» каждый оставшийся чувствовал себя так, словно получил от папы римского индульгенцию на отпущение грехов. Улыбки стали более широкими, анекдоты и шутки в коридорах – более смелыми, хотя окна рабочих комнат, выходящие на бульвар Ланн, по-прежнему остались запертыми и зашторенными. На окнах же, выходящих во внутренний двор посольства, штор никогда не было, и из своей квартиры на четвертом этаже семейство Кранцевых, особенно маленькая любознательная Аннушка, могли наблюдать внизу оживленный людской муравейник совработников. И несостоявшийся «шпион» Кранцев наконец-то мог сосредоточиться на приятных сторонах парижской жизни.
Париж для Артема никогда не был просто городом. Это был символ, целый мир. Судьба. Жизнь. Вобравший в себя дух и опыт лучших представителей нескольких поколений русской эмиграции, Париж действительно сиял в воображении и наяву. Сам его воздух, по меткому выражению кого-то из видных эмигрантов, был пронизан особым ощущением свободы. Для Кранцева он стал сладким наркотиком, даже если бы пришлось провести здесь всего несколько дней. Парижский шарм ласкал, убаюкивал, согревал сердце, а сама принадлежность к парижской толпе компенсировала отсутствие кредитных карточек у советских дипломатов и отсутствие счета во французском банке. И то и другое советским было настрого запрещено, а в случае вскрытия такового факта подлежало немедленному пресечению и высылке на родину с последующим расследованием мотивов. Чем больше времени отводилось на жизнь в этом уникальном месте, тем яснее становилось, что покинуть его будет мучительно, если не невозможно, без острого чувства ностальгии. Кранцев говорил сам себе, что даже тяжелобольным полез бы на холмы Монмартра, чтобы еще раз взглянуть на пепельно-серые, сизые крыши и позолоченные купола города-светоча. Для него это был не туристический Париж Нотр-Дама, Лувра и Эйфелевой башни. Это было место скопления и смешения прекрасных человеческих страстей и талантов, дерзаний и разочарований, жизнелюбия и страданий, которые производили неповторимое бурление чувств в душе и теле при самом непритязательном проходе по кварталу Марэ или по улице Муфтар. Поразительно при этом, что великолепие самых шикарных парижских кварталов вовсе не подавляло неприкаянного и никому не интересного здесь молодого дипломата советского разлива. Ему даже казалось, что он прикасается к вечности, бессмертию, святости.
Однако автор хроник Святого Артема ошибется, если будет утверждать, что сердце Кранцева учащенно билось только от соприкосновения с городом Парижем. Где-то в середине мая новый лучик солнца вспыхнул для него с появлением в приемной посольства куколки по имени Жюли Тессари, юной и очаровательной француженки, пришедшей подать заявление на продление стажировки в Московской консерватории по классу скрипки. Озарив Кранцева лучезарно-небесной улыбкой, девушка сообщила, что очень любит русскую музыку и что у ее папаши-бизнесмена достаточно средств, чтобы оплачивать ее пребывание в Москве. То есть нужно только разрешение на продление стажировки, и никаких затрат для советского государства не предвидится. Кранцев, тоже своего рода артист, моментально ухватил волны, посылаемые тонкой душой и еще более – тонким тельцем юной скрипачки. В ее бездонных глазах он ощутил огонь и прочитал необузданную силу желаний, нечто такое, чего уже давно не находил в соплеменницах. Он машинально предложил посетительнице сесть на безвкусный, но помпезный диван в банальной приемной комнате посольства и, чтобы продлить мгновения встречи, завел какой-то нудный разговор из серии вешания лапши на уши. Лишь бы еще немного полюбоваться веснушками на фарфорово-бледном лице девушки, лазурной голубизной глаз и роскошными волнистыми волосами с рыжеватым отливом.
В завершение беседы, сам себя не помня от неожиданного волнения, он зачем-то предложил встретиться в городе, попить кофе и поболтать о музыке. И самое странное, что девушка согласилась. Похоже, оба уже догадывались, каков будет истинный повод для встречи и сюжет для разговора. Только когда за посетительницей захлопнулась дверь, Кранцев услышал над головой шелест крыльев своего ангела-хранителя и его невнятный шепоток: «Ну ты даешь, Артем, рисковый ты парень!» Но желание еще раз дотронуться до этих изящных рук, обнять эти хрупкие плечи оказалось сильнее предостережения.
Еще бы! Советский дипломат в середине 1980-х годов на Западе, как учили компетентные органы, должен быть особо осторожен и бдителен. И уж подавно воздерживаться от сердечных авантюр. Каждый раз, когда Кранцев предлагал свидание горячей Жюли и подолгу сидел с ней в машине с номерами 115 за запотевшими стеклами, напрягаясь от смутной тревоги, она спрашивала, почему они не могут встречаться открыто, на людях, где-нибудь в кафе или, например, у нее дома, на острове Сен-Луи, где она живет с мамой. Иногда Кранцева посещала мысль: а что, если французская контрразведка подставила ему прекрасную Жюли, но он тут же сам себя успокаивал, говоря, что такая затея была бы слишком дорогостоящей (завербовать, мотивировать и обучить шпионским премудростям юную скрипачку) и малопродуктивной (без интима нет и повода для шантажа, тем более для вербовки). Впрочем, боялся он не столько французских службистов (как-то удастся от них отбрыкаться), а своих, суровых и беспощадных бойцов невидимого фронта (не отбрыкаешься) – кто знает, сколько их, незаметных, рассеяно в пространстве, даже после высылки 47? Кто поверит, что Кранцев с француженкой только болтают об исторических культурных связях двух народов и дальше юношеского петтинга еще не продвинулись? Короче, никаких кафе, никаких прогулок по набережным Сены, никаких хождений в народ.
В машине, действительно, ничего поражающего воображение любителей острых ощущений не происходило. Кранцев каждый раз решительно гасил порывы передовой девушки наклониться и перейти к более предметным ласкам, а сам млел от ее близости, волнуясь, как мальчик, от прикосновений ее маленькой груди и жадных губ.
В глубине его существа таилась надежда, что однажды можно будет дать волю распиравшим его чувствам, а пока надо сдерживаться, время еще не пришло. С такой девушкой может быть только настоящая, честная любовь. Поэтому они сидели, подолгу прижавшись друг к другу, с закрытыми глазами, боясь разрушить короткие мгновения зыбкого счастья, молча касаясь пальцами горячих щек, холодных ушей и растрепанных волос друг друга, давая волю только губам, теряя всякое понятие о времени. На каждое такое свидание Жюли приносила плитку шоколада «для поддержания сил», как она объясняла, потому что после долгих и мучительных поцелуев чувствовала, что теряет силы. «Когда мы сможем нормально любить друг друга?» – не уставала при этом спрашивать девушка. Для Кранцева же вопрос был излишним, так как он считал, что любовь уже объединила их, пусть и без высшего слияния тел. Странным образом неодолимое влечение к этому небесному созданию перекрывалось у него зудящим нутряным страхом прегрешения, если вообще не парализовало его душу и тело типичного совка. К этому страху примешивался страх обмануть и разочаровать такое доверчивое и такое нежное существо. Он ненавидел своего двойника, желавшего вести себя ответственно, по-мужски, в этой ситуации, но мысль о неминуемых последствиях совершенно подавляла его волю. Кто ты, спрашивал он сам себя, отдаляя решительный момент: садомазохист или просто трус? Ответ напрашивался сам собой. И в конце концов Жюли пришла к правильному выводу.
Их последняя встреча стала лишь очередной занозой в сердце Кранцева. Идиотская идея – принять приглашение матери Жюли на ужин. И не просто мамы, а весьма привлекательной зрелой дамы, решившей этим приглашением закрыть навсегда больной вопрос – встретиться лицом к лицу и окончательно ликвидировать, по ее мнению, немолодого и к тому же русского поклонника своей дочери. Для ее же блага. Жюли с глазами, полными слез, молча наблюдала за словесной перепалкой двух заумных взрослых людей, с трудом ухватывая суть витиеватых, саркастических фраз. Она уже предчувствовала, что ее Артем скоро исчезнет, так и не исполнив с ней акт «нормальной любви», что она просто отказывалась понимать. Кранцев же и впрямь чуствовал себя настоящим подлецом, обманувшим ожидания юной возлюбленной, и с облегчением, как руководство к действию воспринял прозрачный намек мамы на желательность его быстрейшего исчезновения из жизни дочери. Эти слова как бы зависли над прекрасным сервизом саксонского фарфора и бокалами редкого бургундского вина, украсившими стол в шикарном жилище небедных родителей Жюли.
После кофе влюбленные поднялись на второй этаж в комнату Жюли, и там Кранцев еще острее кожей ощутил присутствие мамы внизу. Оба понимали, что это место тоже не позволит их телам слиться воедино и еще больше разъединит их навсегда. Жюли для вида взяла скрипку, как бы защищаясь от последнего, никчемушного поцелуя Артема. Слушая ее сдавленные рыдания, Кранцев окончательно проникся отвращением к самому себе. Своими руками устроить муку ангельскому существу, отвергнуть такую близкую, возможно, неповторимую любовь просто из страха… Ну просто козел.
Солнце в небе, конечно, не померкло после Жюли, но стало светить гораздо слабее. А пропасть в душе Кранцева увеличилась на несколько сотен метров, но все же дна не достигла, и заглядывать в нее вовсе не хотелось. Ведь у него оставались дочь Анюта, жена Света и Париж.
Увы, быстротечная парижская любовь Артема Кранцева пришлась на время, когда на галльских просторах и в столичном граде Парижске, за задраенными окнами советского посольства, шла «обычная холодная война». Ее раскаты то и дело гремели вокруг импозантного здания на бульваре Ланн, которое саркастичные французы прозвали Бункером. Особенно в развенчании советской идеологии усердствовали тогда «молодые волки» французской философии Бернар-Анри Леви и Андре Глюксман. Гневно клеймил советский режим знаменитый французский певец и бывший коммунист Ив Монтан, когда-то посетивший Москву 1950-х и разочаровавшийся в коммунизме. Французские артисты помельче не брезговали мелкими пакостями. Один тогда еще не очень известный комик снялся в убогой пародии на убогую советскую действительность под названием «Твист эгейн в Москве», а маститый актер и «знаток» России азербайджанского происхождения, он же незабвенный Жоффре из «Неукротимой Анжелики», выпустил глупейшую ленту под названием «Красная икра», действие которой почему-то он перенес в тихую Женеву. В этом фильме советские агенты, одетые а-ля рюсс в зипуны и тулупы, в саду особняка, почти в самом центре европейского города, жгли костры, пили горькую и пели хором тоскливые песни, перед тем как замочить свою очередную жертву из числа невинных местных жителей. Сильный, но буржуазный певец Мишель Сарду тоже отметился в этом жанре обличительной песней, адресованной прямо покойному Владимиру Ильичу. А другой певец, послабее голосом, сочинил какую-то ритмичную дребедень про девушку по имени Ивановна, которая не может уехать к любимому за границу, т. к. владеет каким-то «государственным секретом». Интересно каким?