– Это тебя никак Сопун на трассу отправил? – неожиданно перейдя на «ты», хмыкнула Шкатулочка. – Понятное дело.
– Что вам понятно? – Наденька даже растерялась.
– Что одну жену загубил, теперь за вторую взялся, – попросту, даже по-бабьи откровенно ответила Шкатулочка и, вздохнув глубоко, из самого средостения, принялась перекладывать папки на столе, давая понять, что разговор исчерпан.
Последнее осеннее солнце било в окна. В такие дни Наденьке бывало отчаянно жаль ушедшего лета и облетевших листьев, хотя одновременно она понимала, что все идет своим чередом и что на месте облетевших романтических иллюзий рано или поздно отрастут новые. Иллюзии? Или все-таки опыт? Вот у Шкатулочки богатый жизненный опыт, на основании которого она судит об окружающих, не допуская мысли, что человек вовсе не обязательно должен укладываться в отработанную схему. Наденька шла по школьному коридору, чуть пошатываясь от неожиданного откровения: «Одну жену загубил…» И тут неожиданно продернулась на поверхность сознания фраза Шолохова, кажется, из «Тихого Дона»: «Бабское сердце, Гриша, беречь надо. Остальное все у нее износу не знает…» Или как-то так, она не помнила точно и сама не поняла, к чему вдруг припомнилась фразочка, которую они в свое время мурыжили на семинаре не по литературе даже, а по научному коммунизму. Что прежде к женщине относились как к рабочей скотине с намеком, конечно, на какие-то чувства, но в первую очередь брак был институтом экономическим. И Ленина еще туда приплели, – это тоже вспомнилось мимоходом, – про то, что женщина должна быть освобождена от домашнего рабства, для этого необходимо развивать сеть прачечных и столовых… Из школьной столовой нестерпимо тащило пирожками, и Наденька поняла, что она вдобавок ко всему прочему очень хочет есть. В последнее время ей все чаще вспоминались незатейливые мамины супчики, винегреты и прочая стряпня, о происхождении которой она не задумывалась прежде. Но так было хорошо вернуться с учебы домой и что-нибудь перехватить…
– Чай и два пирожка с повидлом.
Она подумала, что надо бы и домой пирожков прихватить. Это вообще хорошая еда – вкусная и сытная к ужину. То есть эта мысль сама собой возникла в ее головке, не привыкшей задумываться о хлебе насущном. В следующую секунду Наденька спохватилась, о чем же это она думает и куда подевались все прежние ее мысли, например, о поэтике Куприна… Но можно ли было в ее ситуации думать о какой-то поэтике? Решительно нет. Потому что на донышко тяжелым камнем легло замечание Шкатулочки. Может быть, Мария Ивановна Шкатулкина, вовсе не подумав, ляпнула черт-те что. Вот мама однажды высказалась про своих соседей, что они у нее ключи от сарая украли, а недели через две нашла эти ключи в ящике трюмо, сама же их туда и припрятала, чтобы никто не украл…
– Стерва Танька была порядочная, оттого и потонула, – поедая школьные пирожки, Вадим отрезал коротко, потом все-таки добавил: – Речку хотела переплыть, да отнесло течением ее на пороги. Она ж ни в чем уступать не желала. На спор поплыла.
– С тобой поспорила? – уточнила Наденька.
– Нет. Мы с ней тогда уже развелись. Говорю, стерва та еще. Любовник у нее был в деревне. Ему эту речку переплыть – что два пальца… А Танька телом легче, вот и не справилась с течением… Нет, если ты готовить не научишься, я в твою столовку буду ходить. Хорошо они пирожки пекут.
Конечно же, он пошутил по обыкновению, грубовато, но не зло.
Церковные колокола отозвались тоненькими старушечьими голосами, будто настойчиво вопрошая: «Где же Бог, добрый Бог?», и в возникшей паузе, заполненной перезвоном, Наденька невзначай подумала, может ли память человека оставаться в зеркале? Ведь так получается, что в зеркале на дверце огромного шкафа в свое время отражалась еще и первая жена Вадима Татьяна. Пусть недолго, они прожили всего-то около двух лет, а потом, как сказал Вадим, она взбрыкнула и уехала в деревню к родителям. И маленького сына туда увезла. А вот теперь они встретились в этом зеркале – мертвая Татьяна и живая Надежда. И бабка Вадима, наверное, тоже ушла в зазеркалье, и ее сестра, которая вышла за последнего де Толли, и все женщины Сопунов отразились в нем. Но вряд ли можно у них выведать, почему Шкатулочка сказала, что это Вадим жену загубил. Если б они не развелись, да. Тогда б она осталась жива. Но не он же, в конце концов, виноват! И наверное, она тоже его любила, этого мужчину, которого Наденька считала во всем выше себя. Или это он ей так внушил, что Наденька во всем его ниже.
– Давай договоримся, – сказал Вадим, – что нам с тобой нельзя будет развестись. Вот как я не могу развестись со своим отцом.
– Почему же так жестко? – спросила Наденька.
– Потому что не хочу быть среднестатистической единицей. По статистике, распадается каждый второй брак.
– Нет, я не про это, – Наденька спешно поправилась. – Я говорю, почему у вас все так жестко с отцом?
– Потому что коммуняка он хренов, вот почему!
– Ну и что. Он же искренне в коммунизм верил, а не ради карьеры.
– Ага, верил. И в боевое братство! – произнес Вадим как-то озлобленно.
– А что плохого?
– Ты действительно хочешь знать? – Вадим помял «беломорину», прежде чем сунуть в рот. – Был у отца боевой друг дядя Вася, тут недалеко в поселке жил. И сынок у него почти мой ровесник, поздний ребенок, тряслись они над ним. Только непутевый какой-то сынок. То под машину угодил на переходе, потом у него туберкулез обнаружили, запущенный уже. Ну, родители вовремя не подсуетились – кашляет пацан и кашляет. Оказалось, уже вторая стадия.
– Туберкулез ведь лечится, – неуверенно сказала Наденька, представив этого мальчика и успев ему посочувствовать.
– Лечится, да. Была у меня как раз собака, Тузиком звали. Он за мной повсюду бегал, как на привязи, хотя самый обычный пес, я его возле магазина еще щенком подобрал… Так вот однажды отец дядю Васю собрался навестить и Тузика с собой взял. А вернулся без Тузика. Сказал, что в поселке оставил дом охранять, как будто наш дом охранять не надо. Я плакал и все допытывался, когда же Тузик вернется. А через год мне мама сказала, что Тузика моего съели.
– Что?
– Туберкулез якобы лечится собачьим мясом. Может, это и неправда, но чего не сделаешь с отчаяния? Причем собака должна быть не уличной, а домашней, чтоб без всяких инфекций… В общем, уговорили они моего папашу. И папаша поступил как настоящий коммунист, выручил боевого товарища.
– И что, вылечился мальчик? – Наденька нервно сглотнула.
– Нет. Все равно помер. А отец мне тогда сказал, что, мол, подрастешь – поймешь. А я вот до сих пор понять не могу… – голос его дрогнул.
Свет желтой лампочки под потолком резал глаза. А может, это происходило от крепкого табачного дыма, но сам электрический свет показался вдруг болезненным и почти ядовитым.
Вадим подошел к буфету, крашенному масляной половой краской, достал оттуда шкалик, хранившийся в самом углу, за стопкой тарелок, и две рюмки.
– Выпьем, – он разлил водку по стопкам и настойчиво предложил Наденьке: – Пей!
Водка имела мерзкий привкус, и Наденька поспешила перебить его пирожком. Едва надкусив, Наденька подумала, что мерзость, может быть, таится за дверью каждого дома, просто люди не выпускают ее наружу. И самое главное, что мерзость – это и есть самое средостение жизни, а вовсе не школьные парадные линейки, на которые положено надевать учительское строгое платье вкупе со строгим лицом. И не школьные сочинения о родине. И даже не художественные выставки, призванные создать иллюзию, что окружающий мир прекрасен. Все как будто договорились притворяться и коллективно врать. А стоит человеку прийти домой и снять парадную форму, как он превращается в довольно примитивное существо, занятое удовлетворением примитивных потребностей, как сформулировали бы на уроке обществоведения. А попросту говоря, человеку не надо больше ничего, кроме как набить брюхо, потрахаться, ну и залить за воротник, чтобы, значит, не думать о том, что он настолько примитивен. Вот вам и вся изящная словесность, товарищи, которую пытались вдолбить в голову уже не одному поколению, да все как-то мимо. И ведь она сама, Наденька, понимает, в какой мерзости оказалась, а вот сидит себе и пирожок жует с аппетитом и точно так же, как все, цепляется за эту мерзкую жизнь…
– У меня об этом есть ненаписанный рассказ, – сказал Вадим. – Написать – это как будто занозу выдернуть и, может быть, даже простить. А я так и не могу отцу простить. Поэтому и не пишу…
Как будто в ответ, из флигелька донеслось «Славное море, священный Байкал…».
– Это изначально арестантская песня, – заметил Вадим. – Отец не хочет понять, что в своей стране прожил как арестант.
– Он всегда столько пил?
– Нет. Хотя прикладывался, конечно. А когда мать умерла – тут и в запой впервые ушел, потому что никак понять не мог, как это она его одного бросила. Она его обслуживала всю жизнь, а он ее замечал, только когда она ему кальсоны постирать забывала… Отец, кстати, твоей мамашей интересовался. Говорит, она же в самом соку, особенно задница. Не то что у дочки, – и Вадим раскатисто расхохотался, как, по обыкновению, всегда смеялся собственным шуткам.
Настенька вспыхнула, а Вадим, подогретый водкой, продолжил, едва взяв дыхание:
– Представляю, захожу я к отцу, а у него твоя мамаша на коленях сидит…
Слезы крупными каплями брызнули на клеенку с ромашками. Ту самую, которую Наденька покупала с мыслями, что вот на этой клеенке будет стоять ее фарфоровая чашечка. Заодно вспомнилась и чашечка, подаренная на свадьбу, которую Вадим через три дня неосторожно разбил, и Наденька зарыдала в голос.
– Кажется, я палку перегнул, – Вадим впервые за семейную жизнь стушевался. – Ну, дурак Сопун. Ты разве не поняла до сих пор? Прости дурака, Наденька, что ты! Хочешь, завтра на открытие выставки сходим в музей? Мы с тобой теперь не ходим никуда. А ты потом статью напишешь про эту выставку…
Вадим осекся, как будто не договорив, а Наденьке показалось, что он хотел сказать: «…и все опять будет, как прежде» – выставки, разговоры о литературе, кино и мороженое перед сеансом. Когда же все это успело кончиться? И почему потухла искорка той веселой жизни, в которой им вдвоем было очень легко? Может быть, Вадим подумал об этом, поэтому и осекся?
Дрова потрескивали в печи, огонь бился за чугунной дверцей, как что-то живое, доброе и злое одновременно. Осенний ветер гулял за окнами, и силуэты голых деревьев рисовались в раме окна, Петр Николаевич полупел-полуплакал за стеной, как брошенный на произвол судьбы пес. И Наденька подумала, как хорошо, что мама ничего не знает о том, что временами бывает до того страшно жить, что хочется умереть.
Но вместо этого всего вслух Наденька сказала:
– Отнеси отцу пирожков, что он там один сидит.
В дверь постучали, даже настойчиво забарабанили кулаком.
– Да вот он и сам идет, – ответил Вадим.
Однако это был не Петр Николаевич, а Шкатулочка, плотно упакованная в черное стеганое пальто. Шкатулочка, изобразив на лице радость от встречи с Наденькой, расшаркалась на пороге: «Здравствуйте! Позвольте пройти?» Тон ее и сама фраза показались Наденьке неискренними, делаными, и она пролепетала: «Проходите, Мария Ивановна», тут же будто оправдываясь перед Вадимом: «Это завуч нашей школы…» Наденька уловила готовое слететь с его губ: «А какого …», однако Шкатулочка поспешила объясниться:
– Я, как депутат райсовета, инспектирую условия жизни молодых специалистов.
Вынырнув, как из кокона, из своего пальто, она решительно прошествовала внутрь, и от ее начальственного глаза, конечно, нельзя было утаить шкалик и простую закуску на клеенке в россыпи ромашек.
– Тепло у вас, чисто, – с некоторым удивлением даже произнесла Шкатулочка.
– А вы чего ожидали? – встрял Вадим.
– Ну, знаете ли, район у нас сложный. Всякого народу хватает…
– Я не всякий, – завелся Вадим. – Я в «Северных зорях» работаю, между прочим, а не бичую. Так что Надежду Эдуардовну обеспечить всем необходимым могу.
– «Северные зори» – уважаемый журнал. Я свежий номер всегда в библиотеке беру, – Шкатулочка постаралась загладить свою невольную оплошность.
– «Северные зори» интересны добропорядочным гражданам пенсионного возраста, – подхватил Вадим. – Поэтому их тираж и падает: идет естественная убыль подписчиков. А читателям моего поколения, которым чуть за тридцать, этот журнал откровенно неинтересен. Я на днях прямо сказал на планерке, что читать его – как с тугого похмелья портянку жевать…
Наденька зажмурилась, ожидая, что Шкатулочка взорвется, однако Мария Ивановна продолжила абсолютно ровным тоном:
– Что же вы на собственную редакцию жалуетесь? Раз уж вы там работаете, так извольте сами сделать журнал интересным…
Наденька с ней внутренне согласилась, причем не без удивления, потому что не может быть, чтобы ничего поделать с этим журналом было нельзя. Однако Вадим только отмахнулся, болезненно сморщившись.
Шкатулочка еще спросила, где находится Наденькино рабочее место, за которым она готовится к урокам. И, узнав, что такого в принципе не существует и что Наденька чаще всего готовится за кухонным столом, только покачала головой, украшенной традиционной химией. Наденька заметила, как заманчиво при этом вспыхнули красные огоньки сережек Шкатулочки, и с сожалением подумала, что ее собственные оттопыренные ушки такими огоньками украшать не стоит.
Когда Шкатулочка, обувшись и спрятавшись до самого носа в стеганое пальто, выкатилась во двор, Вадим выругался от души, длинно и смачно. А затем, прикончив шкалик прямо из горла, подытожил:
– Видно, что из бывших обкомовских шлюх. Они все потом идут в депутаты. Или культуру с образованием поднимать.
– Она учитель математики, – сказала Наденька.
– Все шлюхи чему-нибудь да обучены, кроме как начальственный хрен сосать. Их в обком прямо с университетской скамьи берут, комсомольских активисточек.
– Всех?
– На этом наше государство стоит. Проституция была всегда. В языческие времена – храмовая. А при однопартийной власти возникла скрытая партийная. До 35–40 лет партфункционерок используют в обкомах и райкомах КПСС и ВЛКСМ по прямому предназначению. Потом их надо куда-то девать. А куда? На фабрику валяной обуви бывшую партфункционерку директором не поставишь – глупая она, еще провалит госплан по выпуску народной обуви. Поэтому подержанные обкомовские шлюхи вдруг начинают рьяно защищать мораль и нравственность своих подчиненных. Думаешь, почему дамы во власти такие чопорные? Потому что стремятся от бурной молодости отмежеваться, вдобавок естественный лимит исчерпали, вот и поджимают губы куриной гузкой.
Конец ознакомительного фрагмента.