Рымба - Пушкин Александр Сергеевич 2 стр.


В крайней же избе, на отшибе, живет старуха по прозвищу Манюня. Ровесница Волдыря. Костлявая, черноглазая, седая. Слышит туговато (а может, притворяется), зато видит, как во тьме неясыть. К ней куча внуков приезжает на лето, не боятся же такой ведьмы.

Что Манюня ведьма, здесь все знают. У нее и мать, и бабка заговорами по-тихому детей лечили, коров-лошадок тоже, даже репу от жучка и яблони от гусениц. Женам мужей из загула возвращали, если надо. А вот со своими мужиками им не везло. Хоть бабы все видные да статные – одинокие были. Вот и у Манюни отец на войне погиб, а муж Илья, лепший друг Волдыря, пропал на рыбном промысле. И трех лет с молодой женой не прожил. С тех пор Манюня одна, детишек сама подымала…

У той запасы всегда есть. Самогон добротный. Но с Волдырем она не очень контачит, только в крайних случаях. Когда надо поле под картошку перевернуть. У нее огород. Все растет. Виноград даже есть, хоть и зеленый, орехи разные, табак. Сливы. Правда, не сильно сладкие, все же не Кавказ. Раньше Манюня корову держала, Волдырь и зимой ей нужен бывал, чтобы сено в санях привезти с покоса. Теперь сил мало осталось, корову убрала (тоже с помощью Волдыря), и требуется он ей только весной раз да осенью другой. Вспахать поляну, подготовить огород. Лошадей теперь в хозяйстве не держат. Землю пашут мотоблоком, сено возит снегоход. У Мити все есть, выручает подчас. Еще бы, Волдырев родной племянник. Волдырь, конечно, не в унынии. Бывает, в стужу навяжется иной раз Манюне дров кольнуть за чекушку, ну а летом в деревне и без нее халтуры хватает. Дачников много. Зимой же бегает Волдырь через пролив по льду на большую землю, в село. А там уж каждый день к вечеру он сыт и пьян и нос в махорке. Ковыляет обратно, покачивается. Присказки свои бормочет. Сам себе смеется.

Но тут он шел тверезый и молчал. На острове халтуры нету, на землю не попасть: штормит. Завечерело. Глядит Волдырь: лежит на берегу куль, мочалит его прибоем. Вдруг что полезное? Подошел интересоваться, глядь – человек! Живой ли?

Хоть и не оторопел Волдырь, а на секунду стало не по себе. Мертвяка еще не хватало! Всякого видал он на веку, но с мертвыми возиться не любил. Да и кто их любит? Тяжелые, вонючие, гроб стругай, яму рой, рубаху чистую надень. Еще и родня плачет, и Писание читают…

И мимо не пройдешь: вдруг живой? Закряхтел Волдырь, спички вынул. У него в горсти спичка горит, как свеча в церкви, никаким ветром не задует. Осмотрел утопленника: возможно, что и жив! Да, скорее живой, чем наоборот… Глаза закрыты, челюсти сжаты, дыхания не слыхать, и проверить нечем. Борода мокрая, а кожа все ж не каменная, хоть и задубела. Ткнул пальцем. Заодно подумал, что к Манюне ближе бежать за самогоном. Мимо нее как раз и тащить этого пловца. Ишь ты, нательная рубаха-то – казенная. Такие солдатам раньше выдавали. Да и штаны ватные, а вот сапог нет, скинул, видать, в воде. Шапку тоже волной, наверное, сбило – грива длинная, сырая.

Расстегнул Волдырь пару верхних пуговиц на рубахе у человека, чтоб не задушить, ухватился руками за ворот и попробовал тащить. Не, не осилить. Напрягся, кое-как отволок на шесть шагов от прибоя, бросил.

Свет у Манюни еще горел – «летучая мышь». Волдырь загоцал каблуками по крыльцу, трижды дал кулаком в двери.

– Кого там?.. – спустя минутку звонко спросил голос из-за дверей.

«Вот ведьма, голос – как у молодой!» – мелькнуло в голове у Волдыря, и он громко ответил:

– Вечер добрый, Марь Михална!

– Кому добрый… Чего тебе, Вовка?

– Там, на берегу, утопленника выкинуло, вроде живой… – Тот замолчал, держа паузу.

– Ну!

– Надо в чуйство привести. Вот такой енегдот.

– Ну!

– Бутылку дай в долг, ну! Мань, не замай! Авось оклемается мужичок, нам с тобой грехи на том свете спишут.

– Ну, гляди, коли брешешь…

Волдырь облегченно вздохнул и затоптался на месте. Через минуту дверь приоткрылась.

– Надо в дом тащить, беги, Митьку зови. – И в щель просунулась бутыль с пробкой в горлышке.

– Уже бегу.

Волдырь сунул бутылку в карман фуфайки и поспешил к берегу, слегка прихрамывая. «Гудит волна под ветром, видать, не скоро стихнет, – размышлял он на ходу, – да и Манюня озадачилась, поверила, видит, что я трезвый».

Полоса прибоя тускло белела в сумерках. Там, возле лежащего на боку тела, он выдернул пробку и наклонился. Нащупал ладонью подбородок и надавил. Кажется, есть щель между зубами. Волдырь плеснул в нее немного и чуть подождал. Через несколько секунд человек вдруг дернулся, как от удара током, и снова застыл.

«Выживет, однако. Не будем пока добро переводить», – подумал Волдырь, заткнул бутыль и поспешил к Мите. Надо взять у него мотоблок с телегой и самого в подмогу.

Митина собака Белка радостно заскулила, когда Волдырь открыл калитку.

– Цыть, профурсетка! – поздоровался тот с ней и толкнул дверь в избу.

Хоть и торопится Волдырь, все же немножко придется ему обождать, надо ведь рассказать коротенько об Мите с Любой. Чтоб потом яснее было, легче понимать, что да как и почему всё так, а не иначе.

Глава 3

Женитьба и спиртик

«…Много ли времени прошло с тех пор, как срубили гости на острову первые три избы, никто уже не скажет, а только стало их теперь в три раза больше. Разрослась деревня Рымба. Крест сосновый потемнел под крышей, каменное колесо мхом поросло, почти целиком в землю ушло. Рядом с ними часовенку поставили, но попы с монахами сюда еще пока не добрались.

К первым топорникам родня подселилась. Хорошо жили. Сытно и мирно. С хозяевами гости не ссорились. Коров завели. Гусей домашних. Рожь посеяли, ячмень-горох. Морковь и лук полными лодками возили продавать на материк, в село на ярмарку. Торговали там и с людиками, и с ливвиками, и с весью, и с русью.

Была в Рымбе девка на выданье. Звали ее Таисья. Скромная девушка. Полюбил ее один охотник с дальнего берега по имени Урхо, из людиков. Встретил на ярмарке и глаз отвести не смог. Подарил беличьи рукавички на зиму. Смутилась Таисья, а Урхо осенью сватов и прислал.

Те на лодке пригребли, мужики крепкие, у всех на поясах ножи, все старше жениха, дядья его. Отцу-матери Таисьиным подарки привезли – шали-сапоги, младшим братьям-сестрам – сласти да игрушки, а Таисье – шубу рысью.

Топорники – люди вольные, девки у них сами решали, за кого замуж идти. И Таисье Урхо нравился, ростом вышел, лицом чист, глаза добрые, волосы сивые. Да вот боялась она в лес к нему перебираться, с острова уезжать. Вы, сваты дорогие, говорит дядьям, скажите ему, пусть сам ко мне придет да избу для нас срубит, а рымбари, мужики наши, помогут. Тогда и пойду за него. Да, мужики? Рымбари серьезно брови сдвинули, кивнули, поможем, мол. А чё, крепкие руки не лишние.

Урхо тоже был свободный охотник и ловкий рыбак. Не привыкать ему, где и как в своем родном краю жить и промышлять. Такому собраться – только подпоясаться да рот закрыть. Сложил он в туес опорки да ремки́, стрелы да крючки и причалил к острову в лодочке-долбленке.

Пришел к отцу-матери Таисьиным, те поглядели, вздохнули. Отец с облегчением, мол, этот не подведет, а мать с печалью – уходит дочь к лешему, креста на нем нет. Хоть с виду и честный, кто знает, что у него на уме? Но все же благословила и перекрестила. Таисья в ноги родителям поклонилась, Урхо голову склонил.

Свадьбу гуляли где-то неделю. Православного батюшки не нашлось поблизости, так ушкуйский атаман Митрофан (такая борода не у каждого архимандрита) молодых святой водой окропил. Хорошо, воды в Крещение набрали в иордани. В часовне еловые ведра полны стоят до нового мороза, потом по избам разольют.

С местными топорниками все окрестные людики брагу пили, мясо ели. Толпа собралась со всего лесу. Митрофан с невестиными родителями со счету сбились. Не ожидали, что их так много. Как муравьев на солнцепеке. Правда, все с подарками прибыли и со своими закусками.

Даже ливвиков позвали с северного берега. Там тоже большая родня оказалась. Причапали на лодках из цельных сосен, в лосиные шкуры одетые. Притянули осиновой дранки целый воз для крыши будущего дома. А в подарках шкуры лисьи, желчь медвежья, оленина копченая и морошка моченая. Струя бобра и в туесах икра.

Даже столетнего шамана с собой привезли. Тот был из лопарей, ан все ж таки сродник через вепсов и саамов. Вынесли дедулю из лодки на руках, он глаза на волю щурит, два последних зуба скалит – радуется, что позвали. Костер развел, мухоморов наелся и в бубен забил заячьей лапкой. Костер дымит, шаман завывает. Привели Урхо и Таисью. Дед измазал им лица оленьим жиром, печной сажей и семужьей кровью. Велел взяться за руки и связал им ладони красной нитью. Дунул, плюнул и отпустил на все четыре.

И пошло тут гулянье такое, что многие, с Митрофаном и шаманом, не помнят, чем оно кончилось.

Гости разъехались, ладошкой взяла Таисья Урхо за палец и привела к мужикам-рымбарям. Раскатили топорники бревна, запасенные для будущей избы, и пособили людику срубить ее до снега.

По-новому построил Урхо дом, по-топорницки. Окнами в озеро, на юг, овином и глухой стеной на север. Только на коньке вместо кисти резной медвежью голову выдолбил.

Старый ушкуйник печь им сложил русскую, в четверть избы. Кирпичей из красной глины налепили, насушили-обожгли, печь известью с мелом побелили, голышами прибрежными под со сводом забутили, живи да грейся. Шанежки-калитки пеки. Как раз у родителей Таисьиных корова отелилась, рыжую телочку молодым подарили. Стали зиму зимовать.

Молодым зима – что родная мама, а печь – как пуховая перина. Урхо рыбачит – сети-крючки подо льдом. Охотится – капканы на тропах. А ночами темными дома с Таисьей нежится. Долго так продолжаться не могло, слишком уж ладно…»

* * *

…Редки теперь на свете крепкие семьи, но иногда еще встречаются. Если и есть такая, так это у Святкиной Любани с Митей Неверовым. А почему? Потому, что совпало.

Служил Митя Неверов в армии рядовым солдатом-пограничником. Честно служил, не тужил. Знаете, как говорят: «Кто честно служит, тому нечего бояться». Или: «Служи по уставу – завоюешь честь и славу». И так далее. Однако бывает, что и у здорового сопля выскочит.

Охранял Митя южные рубежи нашей империи, самой необъятной на свете. А империя возьми и развались в одночасье. Теперь, конечно, через многие годы, стало ясно, что неспроста рухнул колосс, но тогда обычному человеку невдомек это было.

Погнали в тех местах чужих солдат с юга на север и всех русских – из домов на улицы темнолицые бородачи-муджахеддины. А кто не хотел или не успел уйти, стали перед выбором: рабство или смерть. Порой события развивались так быстро, что приходилось русским пограничникам спасать своих соплеменников от этого выбора да и самим спасаться, из окружения вырываться.

Сначала на Митину заставу пришли баба Зина с внучкой Любой, шестнадцати лет, а потом заставу окружили горные мужчины с оружием.

Зина была замужем за таджиком Рузи, что означает «счастливый». Давным-давно Рузи привез ее с севера, когда служил там солдатом на аэродроме, в диком лесу, где летом нет ночи, а зимой – дня. В соседней деревне на танцах он с ней познакомился, даже дрался из-за нее с местными пацанами. Она полюбила его, стала таджичкой, почти забыла свой язык, поскольку говорить на нем в кишлаке было не с кем. Даже глаза потемнели, не говоря уж о лице. Муж заболел и умер, а сын ее, полукровка Закир, поехал на север, на заработки, вернулся без денег, но с беременной женой, светловолосой русской девушкой Ниной. Родилась у них дочь Любаша. Она носила тунику и шаровары, тюбетейку или платок на голове, а дома говорила с мамой по-русски. И вот однажды город, где жила Любаша с родителями, заволновался.

Что стало с родителями, Люба не знает, потому что они привезли ее накануне к бабке, а сами уехали, и в горах началась стрельба. Зина удивилась и обрадовалась, что внучка так хорошо говорит на ее давнем языке, но испугалась, что та слишком похожа на русскую да к тому же еще и красива.

Не стала она дожидаться, пока кто-то из знакомых вспомнит, что и они из неверных, и с узелком на голове и с девчонкой за руку ночью пошла к русской заставе. Вовремя успела. Посты тут же вступили в бой и отошли под прикрытие опорного пункта, теснимые превосходящими силами противника.

Из оружия у горцев были автоматы и пулеметы Калашникова, гранатометы, был и снайпер с английским «буром». Даже минометик был, паскуда. Три дня и две ночи застава вела бой в окружении, а на третью ночь, когда в живых осталась треть личного состава и по одному боекомплекту на ствол да и помощи ждать было неоткуда, командир отдал приказ прорываться к своему отряду.

Все трое суток Люба набивала патронами магазины Митиного ручного пулемета, ошалела от грохота, стала серой от пыли и пороха, измочалила все пальцы и до сих пор не выносит число сорок пять[4]. Еще она перестала верить, что Аллах велик, когда ее посекло осколками того же гранатометного выстрела, который убил бабу Зину.

Мертвых прикопали как могли, двоих тяжелораненых потащили на себе, и к рассвету Бог миловал. Всё же вышли к соседней заставе, а потом и в отряд.

Начальник расстрелянной заставы, капитан двадцати шести лет, сидел на полу и плакал навзрыд, закрыв черное от пыли и копоти лицо изодранными ладонями, снова и снова повторял имена и фамилии своих убитых солдат и сержантов, а супруга командира погранотряда гладила его по голове, шепча: «Ничего, Серёжа, ничего, мой хороший…» Командир орал открытым текстом в телефонную трубку: «Где поддержка с воздуха, хотя бы вертушки?! У меня тут девятнадцать “двухсотых”, я уж не говорю о раненых!!!»

Остальные молчали.

Люба потеряла семью, и Митя не отпускал ее дальше вытянутой руки. Он был уже дембель, ему хватило денег на два билета до дому. Мать была не против невестки, девка-то неприхотливая и сильная. Тем более что сын с нее глаз не сводил. Спорить с ним и больной отец не стал. Митя был как шальной. Люба стала ему и невеста, и медсестра, и второй номер у пулеметчика в ночных кошмарах. Потом успокоились. Выправили ей новый паспорт, где она взяла девичью фамилию мамы, Святкина, и добавила себе два года, чтобы выйти замуж за Митю.

Время шло, на запросы о Любашиных родителях ответа не было. Митин отец умер, мать уехала в город к старшей дочери, оставив избу Мите с Любой.

Ни он, ни она не хотели уезжать с острова, так было им тут тихо и спокойно. Соседей раз-два и обчелся, а больше никого и не надо. Им хватало друг друга. Спустя нужные месяцы Люба родила Мите сына Фёдора, серьезного мальчишку и задумчивого. Он не плакал, не пищал, занимался своими делами. В три года стал книжки читать.

А Люба в это время собралась рожать второго. И родила, и снова мальчика. Приехали Митя с Федькой за ними в город, в роддом, а Любаша встречает их, глядит глазами карими и говорит: «Митенька, муж ты мой любимый, не могу я смотреть на это. У нас тут одна мамаша девочку оставила. В детдом сдадут. А она здоровенькая, хорошенькая, только с глазами беда, не видит почти. Давай возьмем себе. Молока у меня на двоих хватит, я уже и кормлю их обоих…» Отвечает Митя: «Эх, Люба-Любонька, целую тебя в губоньки. Что ж, где двое, там и трое, да, Фёдор? Вижу, ты и решила уже все сама. Где бумаги-то подписывать на удочерение?..»

Назвали мальчика Степаном, девочку Верой. Потому она только почти близняшка Стёпке. Светловолосая росла, вся в Митю.

В это время в государстве власть была, небось, только в кремлях, а в наших краях, на озерах да в лесах, ее не стало. Ни тебе егеря, ни рыбнадзора. Даже участкового не найти. Колхозы и совхозы развалились, начальства не осталось. Всяк сам распоряжался. Кто-то ныл, что нет работы, и потому пил. Главное, интересно – работы нет, а на водку всегда найдется. Кто-то крал что попало. Потом краденым торговал.

Митя ни красть, ни пить не стал. Как уже сказано было, руки-ноги у него правильно выросли. Голова, хоть и контужена, соображала исправно. Да и Любаша в помощь. Жили они натуральным хозяйством, и неплохо жили. Корова Зорька, поросенок Борька. Это из крупных. Из мелочи – куры, утки, гуси. Собака Белка да кошка Пышка. Белка потому что белая, а у Пышки шерсти богато.

Назад Дальше