Человеку неверующему эта история покажется малореальной, православный же скажет: «На всё воля Божья!»
***
Всем расстрелянным, сожженным и замученным в годы войны священнослужителям и их семьям посвящается.
Пролог
По армейскому ранцу, что стоял рядом с офицером, монотонно барабанили капли дождя. Их ритмичный стук напоминал Фридриху щелчки хронометра, отсчитывающего чей-то срок. Командир егерей отвел край перчатки и еще раз посмотрел на часы. Светящиеся точки на циферблате всё так же показывали полчетвертого. Стрелки не хотели двигаться, и офицер усмехнулся, думая о том, что он, обер-лейтенант Фридрих фон Зельц, наконец-то научился останавливать время.
Офицер не был мистиком, но в судьбу верил, зная с детства, что у каждого человека она предопределена с рождения и её можно улучшить верой и добрыми делами. Вот за ними он и пришел в Россию: чтобы избавить мир от большевистской заразы. Его не сильно смущал тот факт, что при этом гибли невинные люди, в таких случая Фридрих любил повторять фразу, услышанную однажды на похоронах от сельского пастора: «На всё воля Божья», хотя во всём остальном он отказывал Богу. Обер-лейтенант был протестантом, и это позволяло ему скептически относиться к Божьему промыслу, приписывая победы и достижения исключительно собственным заслугам, личной воле или в крайнем случае считая всё произошедшее элементарным везением.
Как и сегодняшний день.
Не успели выйти к дороге – и сразу же пришлось падать лицом в мокрую листву. Мимо проехали два мотоциклиста в касках, летных очках и кожанках без знаков отличия, зато с автоматами. Патруль в столь ранний час навел на мысль, что будет штабная машина, и Фридрих приказал ждать. Будет ли птица важной, он точно не знал и мог лишь надеяться, что «гусь» – так обер-лейтенант называл генералов РККА – окажется жирным.
Место для засады выбрали удачное. Дорога за поворотом уходила в низину, к которой вплотную подступал мокрый темный лес, отливающий синевой. В овражке колея расползалась, превращалась в огромную бурую лужу, засыпанную нанесенной ветром листвой.
Пронизывающий ветер дополнял картину хмурого осеннего утра, не предвещающего ничего хорошего тем, кто поедет мимо подлеска, в котором затаились егеря. Их лица не выражали эмоций и им не было никакого дела до прохудившегося неба, промокшей насквозь одежды и холода, от которого стыли пальцы. Люди в пятнистых куртках под цвет золотящегося октябрьского леса были солдатами, и пришли они сюда убивать, а не вздыхать по испортившейся погоде.
Отряд даже втрое больший по численности, с пистолетами и винтовками, не смог бы остановить егерей. Четырнадцать горных стрелков, вооруженных автоматами, двумя ручными пулеметами и переносным 50-миллиметровым минометом, в короткой, но непродолжительной атаке могли бы смять даже роту винтовочников. Затяжные бои не входили в задачу группы, и, по инструкции, совершив налет, егерям следовало уклониться от повторного боестолкновения. Такой приказ был обусловлен важностью поставленной перед ними задачи – дестабилизации обстановки и создания паники в тылу врага.
По расчетам Фридриха, в пределах пяти минут должен появиться автомобиль. Сколько их будет – два, три или десять – какая разница? В любом случае егеря атакуют. Только колонна танков могла заставить Фридриха отдать приказ на скрытный отход без боя.
Обер-лейтенант расположил группу спиной к восходящему солнцу. И хотя небо было затянуто тяжелыми тучами, Фридрих знал, как обманчива погода осенью. Особенно здесь, в холодной и недружественной России, где, казалось, сама природа воюет против них. Надо было исключить всё, что помешало бы прицельной стрельбе, в том числе и солнечный луч, который мог прорваться сквозь тучи и ослепить в самый неподходящий момент.
Послышалось завывание двигателей. Именно так должен петь слабосильный мотор, тянущий перегруженную легковушку по размытой дождями и разбитой танками дороге.
Фельдфебель1 Литке, лежащий в паре метров от Фридриха, повернулся к командиру, показывая два пальца. Обер-лейтенант кивнул: машин будет две.
Так оно и вышло: из-за поворота показались ползущие «эмки». Офицер поднял руку, призывая солдат к вниманию. Каждый в его группе знал, за что отвечает: кто подрывает, кто и когда кидает гранаты, очередность стрельбы…
Еще не осела от взрыва мины грязь, окутанная пороховым облаком; еще темные капли дождя, смешанные с кровью, ползли по стеклу, а пулеметы уже изрешетили оба автомобиля, не оставляя пассажирам шансов на жизнь.
К расстрелянным машинам пошли четверо: Фридрих, Литке и два солдата. Остальные остались на позициях, переведя стволы туда, откуда, по предположению обер-лейтенанта, могла нагрянуть расплата. Но всё было тихо. Только дождь монотонно стучал по крышам изуродованных автомобилей.
За бугром раздались характерные, узнаваемые щелчки – так стреляет их родной «шмайсер», и через некоторое время оттуда крикнули филином, сообщая, что мотоциклисты не приедут.
Двумя пальцами Фридрих отвел дверцу, с удовольствием отмечая, что «гусь» и вправду оказался жирным. В залитом кровью кресле сидел обмякший, перерезанный пулеметной очередью двухзвездный генерал, лет пятидесяти, небритый, с вьющимися, побитыми сединой волосами. По документам оказалось, что они перехватили начальника тыла армии и его подчиненных – подполковника и двух майоров. Во второй машине ехало сопровождение: офицер связи и лейтенант, обвешанный гранатами, – наверное, ординарец.
Фридрих приказал собрать документы, разлетевшиеся из подорванной машины. Обер-лейтенант спешил: дорога, на которой они сорвали куш, хоть и не была главной, но и по ней раз в полчаса проходила какая-нибудь колонна, направляющаяся на юг – туда, где гремел фронт. А еще у них было назначено рандеву с самолетом, который должен был сбросить провизию и патроны.
Да и как-то не хотелось погибать в расцвете сил…
Часть 1. Церковь
Сон протоирея Алексия Голикова, настоятеля храма Всех Святых, что во Мхах
Отцу Алексию приснился чудный сон.
Будто он был восхищен на небо, и сонм ангелов сопровождал его в этом торжественном восхождении. Раскинув белоснежные крылья, бесплотные силы несли батюшку, поддерживая за руки. И слова апостола Павла, словно напутствие, звучали в ушах: «Знаю человека во Христе, который назад тому четырнадцать лет (в теле ли – не знаю, вне ли тела – не знаю: Бог знает) восхищен был до третьего неба. И знаю о таком человеке (только не знаю – в теле или вне тела: Бог знает), что он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать…»
И от всего с ним происходящего умилением и радостью переполнялось сердце отца Алексия.
Одно только смущало батюшку – его одежда. Он был не в праздничной фелони и камилавке, как и положено священнику, собирающемуся предстать перед Всевышним, не в рясе с перекинутой через шею епитрахилью и даже не в чистом исподнем. Побелевшая от пота гимнастерка с малиновыми петлицами; грязные, порванные галифе, заправленные в стоптанные, вымазанные рыжей глиной сапоги, и солдатский ремень с пятиконечной звездой приводили отца Алексия в робкий трепет. Он не понимал, как оказался не в своей одежде и можно ли священнику в таком виде предстать на Суд Божий…
Это смятение в душе и пробудило его.
Глава 1
Батюшка открыл глаза.
В темной комнате тикали ходики. Дети спали за занавеской: сыновья – на двух сдвинутых лавках, а Дарья с младшими – на печи. Детей у священника было пятеро: три мальчика и две девочки. Первым шел Фёдор, потом Дарья, Иван, Танюшка и самый младший – Степан. Между старшими возраст разнился не сильно, сигая по головам двухлетними прыжками. Это касалось только первой тройки. Между Иваном и Танюшкой разница была уже в четыре года, а между Таней и Степкой – три года: стройный ряд рождаемости немного подпортили аресты.
Отец Алексий откинул одеяло и сел на кровать, потирая лицо.
Виденное не выходило из головы. «Сон как сон, чего тут, – подумал батюшка и, вспомнив про гимнастёрку, коснулся руками подрясника: лен был теплый и немного шершавый на ощупь. – А хоть бы и так, чего мне бояться? На Тебя уповаю и Тобою живу, Господи! Прости меня, грешного». Перекрестился на темный угол, в котором висели иконы и где в свете мерцающей лампады угадывался образ Спасителя, висящий рядом с Пресвятой Богородицей.
– Боже, милостив буди мне, грешному, – прошептал батюшка, боясь разбудить детей. Помолчал, собираясь с мыслями, и тихонько добавил: – Меня не жалей, не заслужил… Об одном только прошу: деток моих сбереги, вразуми и от веры истинной не дай отвратиться.
Священник был не стар годами, но и не молод лицом. Сеть морщин, выбитые зубы, редкие локоны и веником торчащая во все стороны седая борода делали его старше своих лет. Многим казалось, что перед ними умудренный жизнью старец, знаток душ и мудрый пастырь, к которому хочется припасть под епитрахиль и плакаться, не жалея слез. Всё было почти так – за исключением того, что в этом году отцу Алексию исполнилось сорок. Годы борения властей с церковью, козни обновленцев, три ареста и личное семейное горе не прошли для батюшки даром.
***
Весной этого года он схоронил жену – точнее, схоронили без него. Старшие сыновья – пятнадцатилетний Фёдор, рукоположенный в сан диакона, и одиннадцатилетний Иван, помогавший при храме алтарником, – отпели свою мать. Односельчане помогли выкопать могилу и опустить туда гроб. На этом их участие в погребении матушки закончилось. Потолкались у могилки и разошлись, не желая, а точнее – побаиваясь идти на поминки в дом арестованного и, как уже думалось, увезенного в безвестность священника. И хотя отца Алексия Голикова в селе любили, но власть боялись больше Бога, что явно противоречило спущенным с Неба заповедям.
Построение социализма накладывало на народ свой неизгладимый отпечаток.
Власть отвращала людей от Бога, закрывала церкви и делала из попов неких косматых чудовищ, питающихся исключительно кровью и плотью. Итак, выходило, что по всем пророчествам, приведенным в Ветхозаветных книгах и книгах Нового Завета, на страну воинствующих безбожников должна была обрушиться неминуемая кара – такая же, какая постигла отвратившихся от Бога иудеев. О чем накануне Пасхи в порыве страстной проповеди неосторожно и обронил отец Алексий: «…ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего». Сказал он это в Вербное воскресенье, имея в виду совсем не то, что услышали уши прихожан.
Тут же нашлись доброхоты и накатали в райцентр бумагу о том, что местный поп предвещает скорое падение советской власти. Заодно вписали и про воду, которую священник хотел сделать источником, текущим в жизнь вечную – по безграмотности и скудоумию думая, что поп хочет отравить деревенский колодец.
Батюшку арестовали в Страстную пятницу.
Жена увидела в этом нехорошее предзнаменование и, как только телега с её супругом и тремя сопровождающими милиционерами скрылась за околицей, сползла по стене на пол, держась за сердце. Как говорили потом в деревне, у попадьи случился удар.
Протоиерея Голикова выпустили через месяц после Пасхи. Жену он не застал, зато застал войну.
В деревню он вошел в тот самый час, когда сельчане, собравшись возле магазина, слушали речь товарища Молотова.
***
Вспомнив матушку Елизавету, отец Алексий перекрестился, желая ей Царствия Небесного, нащупал пальцами ног войлочные ботики, опустил в них ступни и встал. Как-то невесело скрипнули пружины, освобождаясь от тяжести тела. Поверх подрясника священник натянул висевшую на спинке кровати вязаную кофту. Пальцы пробежали сверху вниз, вдавливая пуговички в петли. Батюшка поежился, как бы собирая растерянное тепло, и осторожно, стараясь не скрипеть рассохшимися половицами, подошел к иконам. Перекрестился еще раз, взял с полки свечу и, потянувшись к лампаде, зажег ссохшийся, почерневший фитилек. Огонек свечи вспыхнул и затрепетал от радости, что он силен и с лёгкостью может растапливать застывший воск.
Лампаду обычно по будням в доме не возжигали, приберегая деревянное масло для больших праздников, воскресных и торжественных дней. Но сегодня был особый случай – праздник в честь иконы Божией Матери «Прежде Рождества и по Рождестве Дева», очень почитаемой в Тверской губернии, особенно после холеры 1848 года, и батюшка еще с вечера наполнил лампадку маслом.
Прикрывая рукой дрожащий огонек, отец Алексий зашел за занавеску, где спали дети. Печь еще не остыла, и здесь, в закутке, пахло теплом и уютом. Священник встал на приступочек, осматривая детей. Младший, Степка, спал посередине, между Танюшкой и Дарьей. Батюшка поправил сползшее со Степана одеяльце, махнул рукой, прогоняя муху, и спустился на пол. Постоял перед сыновьями, лежащими на двух сдвинутых лавках. Фёдор и Иван спали в подрясниках, отчего одеяло лежало скомканным в ногах. Отец Алексий перекрестил детей и вышел.
В кухне холодило.
Батюшка присел на скамейку рядом с печью. Снял заслонку, оперся на шесток, и рука со свечой нырнула в топку. Пламя, жадное до любой еды, тут же ухватилось за тонкие, с вечера наструганные щепочки и кусочки бересты, подоткнутые под дровяной колодец. Газетами не топили – не было, да и боялись. Пролежавшие всю ночь в теплом горниле дрова занялись, вспыхнули, затрещали. Отец Алексий заслонку задвинул наполовину – чтобы тепло уберечь и огню дать подышать. Задул свечу, машинально снял пальцами нагар с кончика фитиля и по-хозяйски сунул огарок в печурку. Потоптался, осматривая кухню: вода в кадке была, в стоящем на полу чугунке лежала начищенная еще с вечера картошка, между которой торчали носики моркови. В доме была еще брюква, но она, уже сваренная, стояла на столе. В погребе хранились соления, но это закуска, а не еда. Мясо, хлеб, чай – пропали. Мука была, но её берегли на просфоры. Война коснулась всех, и семьи священнослужителей не стали исключением.
До зари было еще время…
Как человек, служащий Богу вот уже тридцать лет, отец Алексий ни разу не пропустил утреннее правило и никогда не вставал на него неумытым, непричесанным и неодетым.
Даже в тех местах, где ему пришлось побывать, он старался примять растрепанные волосы, хоть каплей воды да протереть глаза и, застегнувшись на все пуговицы, встать возле нар, устремляя свой взгляд на восток. Где сия сторона света, можно не спрашивать: на той стене всегда были нацарапаны голгофки – православные кресты. По символам отец Алексий понимал, что до него в этой камере находились священнослужители, да и он здесь, скорее всего, не последний.
Как он выскочил из-под пресса – одному Богу известно, но до сих пор в плохую погоду у него болели отбитые и искалеченные части тела. Из всех трёх арестов он запомнил только, как раскачивался на стуле, держась за сломанные ребра, и монотонно бубнил: «На всё воля Божья. Хотите убить – убейте, хотите отпустить – отпустите. У Господа все дела взвешены – и добрые, и злые…»
Чтобы не было жара и печь равномерно нагревалась, батюшка кинул поверх огня несколько сырых веток. Закрыл заслонку, слушая, как начинает оживать дом. Набрал в ковшик студеной воды, взял с подоконника круглую баночку с черным зубным порошком (смесь сушеной коры дубы, подорожника и золы), перекинул через плечо полотенце и вышел в сени.
Перед дверью уже крутился вьюном на коротких лапках черный смоляной кобелек с несвойственным для этих мест именем Тугрик. Бородатая мордочка делала его этаким милым старичком, похожим на своего хозяина. При всем своем незлобном характере пёс являлся надежным защитником для поповских детей и единственной живности, которую прятали на чердаке и которая регулярно несла яйца в этом доме.