И Китаев, и Егорунин, и Христинин, и большинство из тех, кто находился рядом с ними, хватили всего под завязку в лагерях, рассредоточенных в окрестностях Абези. Иногда зеков без особой нужды перебрасывали из одного лагеря в другой, хотя были они возведены по кальке и ничем не различались. Разница, вполне возможно, была только в том, что в одном лагере «кумовья» подобрались подобрее, попокладистее, не обзывали честно воевавших фронтовиков фашистами и не пускали в ход кулаки и приклады, в другом же, наоборот, не стеснялись ни в выражениях, ни в действиях. Других отличий не было.
Каждый лагерь – это тридцать – тридцать пять наскоро, иногда даже временно, на месяц-два построенных бараков, но, как известно, ничего не бывает более постоянного, чем временно возведенные строения. Число зеков в каждом лагере – внушительное, часто – более пяти тысяч человек.
В бараке обычно стояли две печки, сваренные из железных бочек. Топили их так, что с потолка лился частый, как июльские ливни, дождь, очень вонючий, а углы барака, низы стенок бывали покрыты снежной махрой. Там даже стоять было нельзя – можно застыть, обратиться в лед, рубаха примерзала к спине, а во рту хрумкал лед.
Каждый лагерь, как и всякая тюрьма, имел свой «фирменный» запах, очень часто тяжелый, тошнотный, способный вышибить из глаз слезы. Длина у стандартного барака – немалая, пятьдесят метров, двух печек было явно недостаточно. В барак, заставленный двухъярусными нарами, способно набиться до пятисот человек, а иногда и больше…
В сырую пору, типичную для севера, люди в барак приходили мокрые, пропитанные дождем либо снегом насквозь, растапливали печки, пробовали сушиться, но ничего из этого не получалось – с потолка начинал лить искусственный дождь, а в углах скапливался мороз. Утром зеки в непросохшей одежде выскакивали из барака на утреннюю перекличку, а потом уходили на работу в лес.
Каждый день умирали люди, иногда по нескольку человек на барак. С мертвыми не церемонились, хватали за ноги, за руки и волокли к отдельному сараю, где трупы складывали в штабеля. Китаев, несмотря на то, что в блокаду видел сотни трупов, видел их и на фронте, к трупному сараю старался не подходить – его мутило.
Особенно плохо было, когда среди трупов оказывались женщины, иногда – совсем юные девчонки, лет восемнадцати, не больше, с посиневшими запавшими лицами, с заостренными носами. Одна такая девушка запомнилась особенно.
Она умудрилась сохранить в лагере свои волосы.
Все зечки волосы свои стригут коротко, чтобы вшам не было за что зацепиться, да и обходиться с короткими волосами проще – в суп не лезут. Туго повязывают на головы косынки, держат, как они говорят в таких случаях, «шевелюру в кулаке». Мертвая же девушка, лежавшая около трупного сарая, попала в лагерь, видать, недавно, волосы по-тюремному не остригла, сберегла либо просто не успела обрезать… И рассыпалась тугая золотистая грива широко, накрыла синие лица других покойников. У Китаева сердце защемило так сильно, что он чуть не заплакал. И сидят-то девчонки в северных лагерях ни за что, сроки получают, по свидетельству бывалых людей, «за колоски».
На каждом колхозном поле после уборки хлеба обязательно остаются несрезанные колоски – не попавшие под серп, под косу-литовку, под мотовило и режущий инструмент комбайна. Поскольку послевоенная пора разносолами не отличалась, то каждая пайка хлеба находилась на счету, учитывалась, люди устремлялись на убранные поля за колосками – не пропадать же несрезанному добру, из колосков пшеницы или ржи можно испечь буханку хлеба. Этих людей ловили – собирать колоски была запрещено, это – привилегия государства. Получали задержанные – в основном, молодые люди, девчонки, только что окончившие школу, – тюремный срок: от пяти до семи лет.
Если колосков набиралось много – например, мешок, – могли получить двенадцать лет. Могли даже дать пятнадцать лет – все зависело от судьи и прокурора.
Даже за опоздание на работу давали срок – пять лет.
Проклятое время! При всем том Китаев был уверен, что Сталин в жестокости этого времени не был виноват совершенно, виноваты другие люди, которые докладывали вождю лживые факты, правду скрывали, и Верховный Главнокомандующий был совершенно не в курсе того, что на самом деле происходило в правоохранительной системе.
Иногда зеки совершали из лагерей побеги… Женщины, например, никогда в них не участвовали. Да и мужчины долго сомневались, стоит затеваться или нет, скребли пальцами затылки, решая шекспировский вопрос: бежать или не бежать?
Зимой тут стоит мороз такой, что во рту смерзаются зубы, а летом нет никакого спасения от гнуса. Гнус – мелкая колючая мошка, способная человека сгрызть живьем, набивается ее в огромных пространствах столько, что всякий светлый день становится серым, воздух дрожит, шевелится от мошки, будто живой, по плотности он напоминает студень – страшнее гнуса в Приполярье нет ничего… Страшнее может быть только другая мошка, более зубастая.
Удачных побегов здесь практически не было, это – закон для северных широт. В южных зонах, где-нибудь в Таганроге или даже в городе Владимире, – сколько угодно, а тут – нет. Беглеца гнус либо загрызет до смерти и выпьет из него кровь, либо загонит в трясину, в грязную вонючую бездонь, и от человека не останется даже малых следов, либо волки схарчат его на закате одного из недобрых осенних дней и запьют болотной водицей – в общем, у всех беглецов, если они примут решение пожить еще немного на белом свете, останется одно – вернуться назад, в лагерь. А уж там как карта распределится на начальственном столе: при плохом раскладе расстреляют, при хорошем – за побег увеличат срок пребывания в лагере либо заставят на обед есть колючую проволоку. В общем, все будет зависеть от того, с какой ноги начальник встанет утром – с левой или с правой.
Автомобильных дорог здесь почти нет. Если есть, то очень короткие, дальше не пускают болота с их бездонной трясиной. Есть еще железная дорога, ведущая в Воркуту, но она одна – узкая, уязвимая, каждый метр ее находится под присмотром вохровских глаз, каждый сантиметр пристрелян из винтовок.
А женщин в суровых здешних лагерях сидит очень много, и большинство из них определили за колючую проволоку буквально ни за что. Встречаются такие, которые за кражу катушки ниток получили восемь лет, если не за нитки, то за метровый отрезок ситца, засунутый в сумку, чтобы крохотной дочке сшить платье – девчушку не во что было одеть. В результате – те же восемь лет.
Китаев видел таких женщин в лесу, на заготовках. Норма на двух обессилевших несчастных девчонок – пять кубометров. Та самая норма, которую не все мужики могут выполнить: из пяти кубов можно соорудить хороший дом.
Хочется помочь таким девчонкам, и многие мужики-зеки помогли бы им, а нельзя – мордастый вохровец, какой-нибудь Житнухин тут же огреет прикладом, врежет по спине так, что только кости захрумкают, затрещат, застонут, а потом еще долго будут помнить вохровский приклад. Так что помогать нельзя, можно только молиться за бедных женщин, и те, кто умеет молиться – молятся.
Хотя земля здешняя – проклятая. Молись не молись – все едино: молитвы не помогут, слишком сильное наложено проклятие.
За день колонна голодных зеков смогла отшагать восемнадцать километров. Ни одного человека не было потеряно, и «кум» этим обстоятельством был доволен. На ночь будущих строителей железной дороги определили в загон, сооруженный из колючей проволоки, по углам загона поставили дежурных пулеметчиков: «кум» посчитал, что у зеков может возникнуть соблазн убежать – ветер воли вскружит любую, даже дубовую голову, вскипятит любые мозги – слишком уж велика тяга у людей к свободе. Особенно у зеков четвертого барака, «политиков», прошедших фронт, знающих, чем пахнет кровь, – звери эти, как считал «кум», умеют убивать «венцы природы» одним пальцем и при случае умением этим могут воспользоваться.
Здесь, в загоне, колонну и покормили – привезли несколько бачков холодной «шрапнели» – перловой каши, сваренной еще два дня назад, а в мешках – хлеб. Каждому выдали по двести пятьдесят граммов хлеба. Мало, очень мало, но «кум» бодрым, каким-то заливающимся, будто у весенней птицы голосом пообещал, что утром будет новый подвоз еды, каждый получит свое сполна, в том числе и то, что недодали.
Следом за колонной фашистов, как стало известно из лагерного «радио», шли еще три колонны, сформированные из уголовников, – они отстали от колонны «кума» и были определены на ночевку в другие проволочные загоны. Соответственно у них осела и большая часть еды – уголовники получили по полной пайке.
Один из «политиков» – Китаев слышал, что в прошлом он командовал полком и воевал под Прагой даже после девятого мая: эсэсовские части сопротивлялись до конца месяца, – подошел к «куму» и спросил:
– Добавка будет, гражданин начальник? Не то после целого дня голодухи нам не выдержать…
– Будет добавка, – пообещал «кум», – обязательно будет, – похлопал рукой по кобуре тяжелого пистолета, висевшего у него на поясе. – Девять граммов каждому, кто захочет наесться от пуза. – «Кум» оскорбительно захохотал, собственная шутка ему показалась удачной. В следующий миг увидев, что бывший комполка не уходит и, возможно, будет требовать чего-нибудь еще, прохрипел яростно:
– Пошел вон отсюда, фашист!
Зек, пристально глядя на «кума», только головой покачал укоризненно – был он старше младшего лейтенанта лет на двадцать, голова его уже стала белой от седины; «куму» такая непочтительность не понравилась и он без размаха, коротко и умело, ударил бывшего комполка кулаком в живот, в самый низ груди – солнечное сплетение всегда было у человека очень уязвимой, болезненной точкой.
Комполка охнул, согнулся едва ли не пополам, втыкаясь лицом в собственные колени, показал «куму» незащищенную шею, и тот не удержался от соблазна, всадил кулак в эту шею. Комполка ткнулся седой головой в землю.
– Еще кто-нибудь хочет добавки? – зычным напрягшимся голосом поинтересовался «кум», выпрямился горделиво, будто историческая личность, взобравшаяся на пьедестал памятника.
Зеки – вчерашние фронтовики, сидя на земле, мрачно смотрели на «кума», сплевывали себе под ноги. Егорунин попробовал дернуться, вскочить, но сидевший рядом с ним Китаев ухватил за полу телогрейки, осадил.
– Ты чего, сдурел? – просипел он едва слышно. – Тебя сейчас же насадят на автоматную очередь. Как мясо на шампур.
– Верно, – Егорунин повесил голову, желваки на его щеках напряглись, сделались железными.
Комполка тем временем оторвал голову от земли, сплюнул кровь, натекшую в рот.
– А тебе, фашист, чего надо было, а? Ты чего, против ветра ссать решил? Чего поднялся-то? – «кум», сопровождаемый Житнухиным, подошел к Егорунину, встал в стойку, чтобы удобнее было бить. – А? – глаза у «кума» сделались белыми, ничего хорошего это не предвещало. – А?
– Камень под задницу попал, вот и пришлось приподняться, – прохрипел в ответ Егорунин.
– Фашист – он и есть фашист, ничто его не перевоспитает, – «кум» оттянул правую ногу и ударил Егорунина; увидев, что зек пытается прикрыть бока локтями, чтобы от ударов не пострадали ребра, разозлился и ударил бывшего старлея еще раз. – Гитлер капут!
Вскоре на проволочный загон, освещенный по углам кострами, чтобы были видны заключенные, опустился нездоровый холодный сон. Даже охранникам, привыкшим ко всякому, искренне ненавидевшим зеков, иногда делалось не по себе. Люди лежали на влажной земле, лишь кое-где прикрытой ветками, травой, положив под голову свои жалкие манатки, дергались в воющем комарином мареве, в тучах гнуса, вскрикивали, просили помощи, звали в атаку, стонали, выли протяжно, задушенно, просыпались и, усталые, выжатые до основания, отупевшие, тут же засыпали вновь.
Страшно становилось охранникам, ведь перед ними лежали фронтовики – опытные, умеющие бить врагов, обладающие приемами рукопашных схваток, которые могли скрутить вохровцев в несколько минут, поотнимать у них автоматы и, связав одной веревкой, расстелить рядком на жидкой, придавленной непогодой траве.
Вохровцы, зная, что с ними могут сделать фронтовики, не выпускали из рук оружия, жались друг к другу и тревожно поглядывали на стонущих, хрипящих, вскрикивающих, обессиленных людей. В глазах их был страх – они боялись зеков.
Утром колонна двинулась дальше – на восток, в прохладное розовое пространство, рябое от гнуса и комаров. Спасением от этих гадов был лишь встречный ветер, но он был слабым и часто, едва возникнув, угасал.
Колонне предстояло пройти еще восемнадцать километров. Там ее ожидал новый загон, который, в отличие от первого, надо было обустраивать – туда уже и лес подвезли, и две армейские кухни на автомобильных колесах, и сторожевые вышки установили. А вот что касается крыши над головой, то ее зеки должны были соорудить сами.
– По своему вкусу и способностям, – ухмылялся, трясясь в неудобном седле, «кум». – И чем быстрее вы, фашисты, это сделаете, тем меньше будете ночевать под открытым небом.
У лагерного начальства для будущих строителей сталинской железной дороги не нашлось даже старых рваных палаток, списанных из воинских частей, чтобы хоть на первых порах прикрыться от дождя и снега, – а снег, между прочим, здесь может запросто выпасть в середине лета, – от лютых, прошибающих до костей ветров и печного жара, способного опуститься на землю на следующий день после летнего снега.
Надо было держаться, жить и думать о завтрашнем дне, о том, как дотянуть до него, как сохранить себя на жалкой пайке хлеба в триста граммов и супе из ячневой крупы, заправленном несвежей рыбой.
Китаеву на память пришел лагерный сарай с мертвецами. Зимой к этому неказистому помещению подгоняли трактор с санями, замерзшие до каменной твердости тела складывали в сани – получалась приличная гора, – вывозили эту гору в карьер, там тела заваливал землей бульдозер – вечные квартиры здесь научились сооружать быстрее квартир временных.
Один из нарядчиков четвертого барака подсчитал, что в неделю трактор вывозил из лагеря, а могильщик-бульдозер закапывал около сотни человек. Люди, бывшие еще вчера живыми, имевшие имя и фамилию, родичей и свою судьбу, мечты и профессию, оказывались никем в безымянных могилах. Никто никогда уже не отыщет их. Так что жить надо было хотя бы ради того, чтобы не оказаться в безымянной могиле, чтобы на воле увидеть и обнять мать, своего брата, пропавшего на войне. Китаев не верил, что он погиб, считал, что старший брат жив. Выпить бы стопку водки за то, чтобы страшное былое никогда не повторилось. Китаев ощущал болезненно, как у него внутри, в глубине грудной клетки замирало, грозя в любую минуту остановиться, сердце и делалось трудно дышать.
Уставшая голодная колонна не могла даже стоять – очутившись за колючей проволокой, люди попадали на землю. Когда «кум» подал команду для переклички, один так и остался лежать на земле – тощий, с проваленным ртом, остроносый человек, одетый в рваную телогрейку.
«Кум» постоял около него несколько секунд, ухмыльнулся:
– Слабак! – Изогнувшись, постучал по сапогу плеткой, которую не снимал с руки – плетка ему нравилась, и, махнув ладонью, пошел пересчитывать зеков.
Так в лагере, в который определили не только четвертый барак, по и еще пять бараков, появился первый мертвец.
Мертвецов этих будет еще много, они начнут появляться в лагере каждый день, иногда по нескольку человек – слишком тяжела, непосильна оказалась стройка железной пороги, которой в будущем, по мнению вождя, предстояло состязаться с Северным морским путем. Слишком увязвимы оказались люди – их добивали болезни, холод, голод, охранники, время.
Строили дорогу не только «политики», строили и уголовники. Никто из тех, кто находился в северных лагерях и слышал когда-либо название главного поселения тех мест – Абезь, – не миновал этой географической точки, не остался в стороне от великой стройки – не дано было…
Лагерь, к которому был приписан четвертый барак, именовался почти по-комсомольски гордо – Лаггородок. Когда Китаев ранее слышал слово «городок», перед ним обязательно возникало небольшое уютное поселение, цветы в палисадниках, вишни и яблони за невысокими заборами, патефон, стоявший на подоконнике какого-нибудь дома. Музыка из распахнутого окна льется на всю улицу, люди слышат ее и довольно улыбаются, поскольку «легко на сердце от песни веселой», а воздух… воздух пропитан запахами свежего варенья, малосольных огурцов и жареной картошки… Вот это и есть городок.