– И-и-и-ха-ха-у-у!
Все оторопели. Никто такой выходки не ждал. В следующий миг лицо и вся фигура Мазилина обрели уверенное спокойствие и деловитость, что вновь всех изумило.
Он потоптался на месте, делая себе площадку в снегу, и медленно стал поднимать ружьё. Теперь уже он не обращал никакого внимания на присутствующих. Видно было, что действовал осознанно и по плану.
Мазилин начал основательно целиться. Но враз опустил ружьё:
– Венька, постой ещё чуток, передохну. Знаешь, руки дрожат после вчерашнего: солому возили, ну и немножко того, для сугреву приняли. Теперь вот вместо опохмелки ты попался.
– Эх, ты, колбаса! – совсем, как пацан, обозвал Синегубый Мазилина. – Трусишь?
Но Мазилина голыми руками не возьмёшь. Он быстро отозвался:
– Коли колбасе приставить крылья, лучшей бы птицы не было.
Умел Мазилин вот так: не вдруг под гору, а с поноровочкой.
Шурка потихоньку начал понимать, что хозяином положения становится Мазилин, а не Венька. «Неужели Мазилин опять всех перехитрил? – думал Шурка, глядя на Сухова. – Так уж не раз бывало, ведь он – известный пройдоха».
У соседки Пупчихи закричала коза, потом у самого плетня под навесом смешно начал кашлять баран.
– Вот ведь чёртова скотина… правда, Вень? Я её терпеть не могу, потому и не держу. А ты, Вень?
– Стрельнёшь или нет? – подталкивал настойчиво Сухов.
– Стрельну, конечно, стрельну, погодь чуток-то.
Мазилин поднял ружьё и с непонятно отчего радостным лицом, почти не целясь, нажал курок. Прозвучал сухой щелчок, выстрела не последовало.
– Осечка, – сказал бодро Мазилин. – Не судьба, значитца! – Чего городишь, дай мне, – Венька принял ружьё и, ловко пальцами одной руки скользнув по цевью и ложе, переломил одностволку. Лицо его вытянулось в изумлении:
– Ну, ты даёшь, ловкач!
Он внимательно посмотрел на стрелявшего. Тот развёл руками:
– Ловкость рук и никакого мошенства.
Сухов одобрительно, что было совсем непонятно Шурке, хмыкнул и, шутя, боднул Мазилина головой. Тот громко хохотнул и объявил:
– Господа хорошие, спектакля сегодня больше не будет.
Потихоньку все разошлись.
Шурка вынул перочинный ножичек с двумя лезвиями и начал выковыривать дробины из деревянной калитки. Некоторые засели глубоко. Старые трухлявые доски внутри оказались крепкими, а дробь, расплющившись, трудно поддавалась тонкому лезвию. Мерзли руки, хотя и было солнечно. Снег искрился, как будто тысячи серебряных мелких дробинок кто-то рассыпал по чьей-то непонятной прихоти.
– Зачем тебе это? – спросил Сухов.
– Да на грузило к удочкам, на лето.
– Приходи, дам свинца, раздобыл недавно.
– Ладно, приду.
Веня Сухов – ловкий, стройный и добрый, уже уходил, и Шурка поинтересовался:
– А как Мазилин придумал фокус с осечкой?
– Да не было осечки. Пока он нас потешал, успел потихоньку патрон из ствола вытряхнуть и валенком в снег втоптать.
Находчивый, чёрт!
– Эх, вот это да! – только и сказал Шурка.
На душе было празднично. Стояла ещё только первая половина зимнего солнечного дня. Почти целый день впереди. Рядом были дед, бабушка, все свои. Веня… Такие все разные. И даже пройдошистый Мазилин воспринимался как что-то чудное, но такое, без чего вроде бы и жизнь не совсем та, какая может быть.
Рождество
В сенях зашумели, затопали чьи-то торопливые валенки, дверь распахнулась и в избу ввалились трое ребят: Толик Беспёрстов, Димка Таганин и Мусай Резяпов.
Едва переступив порог, ещё не закрыв как следует заиндевевшую дверь, нестройно, но громко и, главное, решительно запели молитву:
Молитву Шурка знал давно, много раз славил, когда был поменьше. И теперь, лёжа в кровати, ревностно и радостно слушал пение.
Слова молитвы местами непонятны, но жила в них, исходила от них какая-то неизъяснимая благодать. Неясные созвучия были знакомы, на слуху и поэтому, может быть, несли в душу не осознанную до конца радость и веру в жизнь.
Так наступило утро седьмого января, праздника Рождества Христова.
Когда ребята смолкли, братишка Петя вскочил на кровати, переступил, балансируя, через Шурку и в трусах, босиком пошлёпал к порогу, издавая какие-то невнятные звуки.
Мать Шурки раздавала припасённые заранее конфеты-подушечки:
– Слава Богу! Слава Богу!
Когда славильщики ушли, Петя, стоя на одной ноге, поджав другую от холода, заскочившего через только что с шумом закрывшуюся дверь, закричал горестно:
– Опять ты, мамка, опоздала меня разбудить. Уже ходят!
Беспёрстов меня обогнал.
– Не торопись ты, темень ещё на дворе. Они самые первые.
Посмотри в окно, – отвечала мать.
Шурка, споткнувшись о тыкву, выкатившуюся из-под кровати, подошёл к окну. Отодвинул занавеску. Палисадник, широкая улица – всё завалено сугробами. Ночью шёл сильный снег. Несколько стаек ребят, по двое, по трое пробивались, увязая по колени, к подворьям.
– Зачем тебе, Петь, в такую рань-то?
– Дак я должен был ещё зайти к Перовым, за Ванькой!
– Петь, да ты в своём уме? – всплеснула руками мать. – Он ведь на самом краю села живёт, пусть за тобой забегает. Хватит колдыбашить-то.
– Нет, – упрямится Петя, – он чуть не каждый день за мной заходит, когда в школу идёт.
– Но ему же по пути.
– Я ему обещал вчера, честное слово дал, – говорит Петька, натягивая на босу ногу валенок. – Мы решили в этом году славить в Золотом конце, – приводит он свой последний и веский довод.
– Петро, не выкобенивайся, – как взрослому, говорит вошедший со двора отец, – надень носки, без них не пойдёшь.
Петька послушно идёт искать пропавшие носки. Приподняв подзорник, лезет под кровать.
– Мать, никак меж славильщиков и татарчонок Мусай был? – спрашивает Василий.
– Был, а что?
– Ну, как, что…
– Да ладно тебе, радостный праздник для всех же, а для ребятни – тем более. Знаешь, какой у него голос? Красивый! Чудо!
Одевшись, Петька быстренько, пока про него забыли, прошмыгнул к двери и пропал в сенях.
– Ну, а ты, Шурка, что же не с ними? – спрашивает отец.
– Большой стал, в шестом классе, стесняется, – ответила за него мать.
Она отставила ухват к двери, обернулась к ним. И Шурка поразился, какая у них мать молодая и красивая! Чёрные, как смоль, волосы и карие глаза, смуглость лица и живость движений делали её сгустком энергии и заразительной веселости.
Он хотел было возразить маме, но не успел, она, улыбаясь, сказала:
– Знаете, как мы бывалыча девчонками с Надей Чураевой пели на Рождество! Нас все любили. А колядовали как! Наши колядки всем так нравились! Самый мой отрадный праздник был Рождество Христово. И все дни до самого Крещенья! Была бы помоложе, убежала с ними, с этими ребятишками, ей-богу!
Поединок
По Зубареву переулку в розвальнях на буланой кобылке промчался Мишка. Снежная пыль клубилась за возком. Мишка не умел ездить медленно.
«На общий двор погнал, – отметил про себя Шурка. – Ну, хорошо, посмотрим, кто слабак!» Нырнул в сельницу и вышел оттуда с уздечкой. «Будем биться на равных, по справедливости».
Мишку встретил у стадиона, когда тот уже возвращался домой. Странно, но противник не испугался и не удивился:
– Ждёшь? – спросил он и встал метрах в двух от Шурки, застёгивая на все пуговицы старенькую бекешку.
– Жду, – подтвердил Шурка, подвигаясь к неприятелю.
– Знал, что ты когда-нибудь меня подкараулишь, но я тренировался и…
– И я – тоже, – перебил Шурка и так ловко стал крутить уздечкой круги над головой, перед собой, слева и справа от себя, что Мишка невольно попятился.
– Тебя кто-то учил из взрослых! – выкрикнул он, невольно озираясь: то ли готовился занять хорошее местечко на дороге, то ли оробев.
– Сам! Тебе сейчас придётся попрыгать, а то пятки отшибу, понял? Не будешь больше кобениться.
– Да ладно, отшибу… Сам получишь по сусалам. Вот послушай.
И пропел жидким, ужасно мерзким голосом:
Он ничего, оказывается не боялся, этот узкоплечий, веснусчатый и дерзкий Мишка Лашманкин.
– Стишки твои глупые, для первоклашек.
– А у тебя какие есть? – спросил Мишка.
Стихов у Шурки таких не было. И это его немножко озадачило. Он задумался. И потерял инициативу. А противник не дремал, кочетом бросился на Шурку и, обхватив со спины его же уздечкой, стянул её впереди, захлестнув концы.
– Ах, ты так?.. – запоздало спохватился Шурка и резко метнулся в левый бок, быстро сообразив, что в падении может освободить из плена руки. Так и оказалось. Противник не ожидал при всей своей коварности такого манёвра и они повалились на дорогу. Изловчившись, нырком выскочил Шурка из-под неприятеля и оказался вмиг верхом на нём. Мишка извивался под седоком, а тот, не помня себя, схватил горсть грязного дорожного снега и стал размазывать по потному лицу противника.
– Ах, ты так, так, ты так… – взвился Мишка.
Но Шурка его не слышал. Он уже ничего не сознавал…
И вдруг прозвучал властный голос:
– Отставить! По стойке «смирно» становись!
У обочины, опершись на костыль, в жёлтой фуфайке стоял Шуркин отец. Руки под военной командой ослабли вмиг. Противники поднялись.
И тут последовала новая команда, которая вновь заставила их подчиниться:
– По разным сторонам дороги разойдись! По домам «шагом марш»!
Дома, весело глядя на Шурку, отец сказал:
– Молодец, такого крепкого парня свалил. Это хорошо. Но кто же лежачего бьёт? Несправедливо. Так нельзя.
– Да я… – Шурка хотел объяснить, что они разом повалились.
Но отец опередил:
– А грязью зачем ты ему лицо мазал?
– Я не помнил, что делал, совсем…
– Ну, брат, – отец покачал головой. – Драться надо уметь так, чтобы не терять над собой власть. Иначе до беды недалеко. И ещё надо знать, за что дерёшься.
Он внимательно посмотрел на Шурку:
– Причина для драки была серьёзная?
– Была, – потупившись, ответил Шурка.
– Ну, раз была, то всё нормально. Веселей гляди. Бери вёдра, пошли скотину поить.
Через несколько минут вёдра весело загремели в руках Шурки. А чуть позже призывно на калде замычала Жданка.
Полонез Огинского
Шурка давно уже знал, что дядя Гриша Кочетков в войну работал в утёвской сапожной мастерской с его польским отцом.
На прошлой неделе он, как взрослый, подошёл к Кочетку прямо на улице, когда тот проходил мимо их двора, спросил:
– Дядя Гриша, расскажи что-нибудь про моего польского отца.
Тот не удивился просьбе, как будто давно об этом уже говорили.
– Приходи завтра днём.
…Едва Шурка щёлкнул щеколдой, залаяла собака. Вышел хозяин. Подойдя ближе, положил легонько руку на плечо Шурки и они, как старые знакомые, пошли в дом.
Оставив Шурку, хозяин скрылся в сенях. Вышел оттуда, держа в руках мандолину и потрёпанную ученическую тетрадь.
– Дядя Гриша, у вас фотографии отца есть?
– Одна групповая была, да жалко, запропастилась куда-то. Шурка понурил голову.
– Ладно, не грусти. В Куйбышеве у меня друг живёт, он на той фотокарточке стоял около твоего отца, может, у него сохранилась…
Полистав тетрадку, нашёл нужную страницу, помятую и исписанную карандашом.
– Вот:
– Знаешь, кто написал? – спросил Кочеток.
– Нет. Может, Пушкин?
– Пушкин, только польский – Адам Мицкевич, вот! Один раз, в войну, у твоей матери был день рождения. Ну, мы собрались… Даже пиво было.
Отец твой прочитал это стихотворение по-польски, пересказал по-русски. Назвал автора – Адам Мицкевич. Мы признались, что не знаем такого. Он тогда очень расстроился и даже, кажется, обиделся на нас. Говорил по-русски плохо, а тут совсем смутился, когда объяснял нам, что у них Мицкевич, как у нас – Пушкин. Его каждый поляк знает. Мицкевич и Пушкин, видишь ли, навроде друзей были меж собой. Я это стихотворение о перелётных птицах запомнил хорошо. Потом дочь моя, учительница в Куйбышеве, нашла книжку Мицкевича, переписала и прислала.
– Дядя Гриша, мой отец – шляхтич?
– Кто тебе такую глупость сказал?
– Да меня дураки наши в школе контрой зовут, когда разозлить хотят.
– Послушай, он отличные женские туфли шил и меня научил. Может контра сапоги да башмаки шить, а? Он красивый был. Среднего роста, смуглый, кудрявый, а глаза голубые. Хорошо танцевал, и девчат наших учил. Польку, мазурку, кадриль… Всё умел. Ходил в толстовке коричневого цвета. У тебя вот глаза зелёные, у матери твоей – карие. Ты, значит, посерединке у них. Шляхтич не шляхтич, но немецкий и французский знал, это верно. Уважительный, вежливый был, но за своё стоял. Когда я ему сказал, что вот освободят Польшу от немцев, организуют у них колхозы и будет страна, как наша, стал мне говорить, что у них никогда колхозов не будет. Колхозы им не нужны. Так его и не убедил. А с матерью твоей я его познакомил у Чураевых на вечёрках. Не сразу они сошлись. Хоть и четыре года твоя мать не получала писем от первого мужа, а всё равно – жена законная. Мы все были уверены, что Василия нет в живых. А тут ещё Минька Леток раненый вернулся, сказал, что видел Василия Фёдоровича вроде бы на Карельском фронте, на Финской ещё, попавшим под такой обстрел, что все погибли. Такая вот история с Любаевым получилась. Как тут разобраться?
Он взял мандолину, как маленького ребёнка, погладил ладонью, вытряхнул из отверстия посередине большой зуб от сломанной расчёски и тронул струны.
Полилась удивительно красивая, грустная, незнакомая мелодия. Мандолина – это маленькое существо, даже не гитара, незаметное и невнушительное, хранила в себе и издавала такие звуки, которые могли существовать только где-то на просторе, в поле, между небом и землёй. Как песня жаворонка под открытым небом. В вышине, в огромном свободном пространстве, вечном и манящем…
Дядя Гриша кончил играть, Шурка не сразу пришёл в себя. – Подарок тебе – любимая музыка твоего отца, полонез Огинского. Он любил его напевать, ну я и подобрал на мандолине. Ему очень нравилось, часто просил сыграть. Говорил, что эта музыка – бессмертная. На все века! Бери мандолину, она – твоя.
– Как так? – опешил Шурка.
– Я её подарил твоему отцу – Стасу. Но, когда его срочно забирали на фронт, он забыл её взять впопыхах. Она у нас потом долго в сапожной мастерской висела – на память.
– А где была сапожная мастерская?
– В промкомбинате, напротив школы. Во время войны, в начале, его собрали из чернолесья. Потом твой дед с бригадой работал в Борске, заготовляли сосновые брёвна. Я тоже с ними, плотами пригнали в Утёвку, сделали пристрой. В нём овчины готовили. Шили для фронта полушубки из них.
– Плотами в Утёвку по Самарке?! – удивился Шурка.
– Ну, да!
Шурка погладил осторожно, как живое существо, мандолину и протянул Григорию.
– Нет, спасибо. Можно, она будет у вас? Я буду приходить, слушать, как вы играете?