Зрительный зал и сцена его волновали всегда. Здесь чувствовалось присутствие какой-то тайны. На полуосвещенной сцене стояло пианино, которое как живое, элегантное, таинственное, божественное существо, манило и пугало Шурку. В отличие от своих сверстников он не мог запросто подойти к нему и пытаться извлекать звуки. Его охватывал трепет перед этим существом, которое представляло собой часть того неведомого, таинственного и завораживающего мира, который зовется музыкой.
Ему, как никому, представлялась возможность попробовать потрогать клавиши, ведь он иногда приходил совсем один, открывал клуб и подметал пол. Но он этого не делал. И это не было робостью. Ведь не робел же он, когда выходил на сцену играть в постановках перед целым залом, который вмещал триста человек. Его публика выделяла. Он не терялся на сцене, что было даже для него самого удивительно. Его заряжало присутствие народа, и что-то подталкивало делать так, как ему казалось необходимым. Когда он забывал текст (а это было редко), он с ходу вставлял свои слова и так же ловко помогал выпутываться партнеру, которого внезапная фраза выбивала из строя. Он видел всю пьесу, всю ее продумал, его герой ему был понятен, поэтому часто догадывался, что мог бы еще сказать его персонаж, но не сказал.
Однажды после такой игры Валентина Яковлевна подошла к нему, прижала его к груди, отчего Шурка чуть не задохнулся, и, театрально воздев руки вверх, сверкая своими красивыми цыганскими глазами, громыхнула:
– Посмотрите на него, это не Шурка Ковальский – это будущий великий артист.
И поцеловала смачно в губы.
Всем известно, их худрук полумер не знала. У нее все либо гениально, либо: «не то, не то, не то, дьяволы, черти гадкие». Но все же Шурка и сам чувствовал, что в нем, когда он выходил на сцену, начинал гореть какой-то непонятный ему огонь, он в это время соприкасался с чем-то большим и магическим: то ли это правда, которую надо сказать людям, сидящим в зале, то ли истина, без которой все в округе, если они ее не поймут, будут обездолены, то ли кусок чьей-то жизни, о которой обязательно надо поведать другим людям, иначе тот, кого он играет, будет обездолен – его не услышат, о нем не будут знать. Зачем же тогда он жил?
Так часто думал Шурка, ему было интересно, почему он становился на сцене таким отчаянным, не похожим на себя в обычной жизни. И кто же он и какой на самом деле? И как другие люди к себе сами относятся? То, что совсем недавно стало случаться ночью, и чему он много позже, уже студентом, узнал название: «поллюции», обескураживало его. Он не знал, что это такое и как к этому относиться. Урод он или так бывает у всех? Было как бы два Шурки: один неосознанно стремился к чистому и красивому, и другой – тот, который пугался и не знал, что с ним творится.
Похожее с ним было. Но вспомнив об этом, он теперь только улыбался: в первом классе Шурка был потрясен, увидев свою первую учительницу, красивую и справедливую Нину Николаевну, выходившей из обычного школьного туалета. Это его тогда убило. И он долго не мог этого принять.
…Шелухи от семечек в этот раз оказалось много. Шурка намел в ведро больше половины, а всего-то прошелся по половине зала. Решив передохнуть, он сел в кресло и грустно повел глазами. Зал был большой. С обеих сторон сцены висели огромные из красного материала плакаты с ленинскими изречениями. Слева от сцены было написано: «Самым важнейшим из всех искусств для нас являетеся кино». Справа: «Искусство принадлежит народу – оно уходит своими глубочайшими корнями в самую толщу широких народных масс…» Шурка уже хотел встать, как вдруг на сцену легко выпорхнула Верочка Рогожинская. Как-то по-домашнему, запросто села к пианино. И не успел Шурка опомниться, как на сцене зазвучала мелодия, звуки которой, он это физически чувствовал, сначала заполнили сцену, оттуда перескочили через оркестровую яму и полились на него одного, сидевшего в полутемном зале. Конечно, Верочка не знала, что кто-то сидит в зале, а уж тем более не ожидала увидеть здесь его. А ему это как раз было не надо.
Он забыл обо всем. Он видел и слышал только ее.
Ее легкие белые руки, нет, вся она, освещенная ярким светом, исторгала такие прекрасные и нежные звуки, которых он никогда не слышал. Он забыл обо всем. Ведро с шелухой стояло около его ног, и он невольно задел его, оно чуть звякнуло, это Шурку привело в ужас, но на сцене все было по-прежнему: милая, прекрасная и незнакомая музыка. И вдруг на мгновение музыка прекратилась, Верочка откинулась на спинку стула, опустила руки вниз и так забылась на некоторое время. Она была красива, прекрасна! Это Шурка понял и не скрывал от себя. Такого лица, таких рук, такой музыки Шурка никогда не видел и не слышал. Такого в селе его не было. Это было оттуда, из той, далекой от села жизни, которую он пока не знал и которая была таинственной и чужой. Так ему казалось.
Верочка вскинула руки и легко и плавно опустила на клавиши. Шурка не сразу понял, что случилось. В следующую же секунду он оказался во власти чарующей, завораживающей светлой, но грустной до слез мелодии. Тревожно-торжественные звуки будоражили его. Верочка играла полонез Огинского. Как и тогда, во дворе у Кочетковых, Шурка вновь почувствовал необъяснимую тоску, недосягаемость мечты, неизбежность утраты. Музыка лилась в зал. Пустой зал вбирал ее и обрушивал на одного-единственного слушателя – Шурку…
Музыка растрогала и растворила его. Он забыл обо всем. Он видел, уже как в тумане, красивую девочку на сцене, вернее – силуэт ее, тонул в звуках необъяснимо прекрасной мелодии, и все это было недосягаемо и сказочно, и все проходило мимо – мимо его жизни, он это чувствовал. Он заплакал. Слезы сначала не давали ему отчетливо видеть, потом стало трудно дышать. Он не понимал, почему плачет. Да ему было и не до того. Он вновь задел ведро, оно, звякнув дужкой, опрокинулось и покатилось вокруг Шуркиных ног, просыпав полукругом содержимое. Он, спохватившись, поймал его, но было уже поздно.
Верочка перестала играть, встала и подошла к краю сцены перед оркестровой ямой. Близоруко оглядела затемненный зал, и вдруг их взгляды встретились.
– Александр, ты?
– Я, – непонятно почему, виновато сказал Шурка.
– А что ты здесь делаешь один в зале? У нас репетиция вечером.
Шурка молчал. «И чудовищно глупо говорить ей, которая умеет так играть, что я подметаю здесь пол», – усмехнулся он про себя, только бы она не спустилась со сцены, иначе все увидит.
Но Верочка не спустилась к Шурке. Она взмахнула своей легкой ручкой и попрощалась:
– Ну, пока! До репетиции!
И засмеялась. В ее смехе Шурке не послышалось ни превосходства над ним, ни насмешки.
Веня Сухов застрелился
Эту печальную весть принес Шуркин дед, вернувшись с базара. У Вени была новенькая одностволка «тулка», в отцовском амбаре он выстрелил картечью из нее себе в рот.
– Ваня, что же он глупый думал, когда делал это, а? – Бабка Груня стоит у печки, доставая ухватом закопченный казанок.
– Отец не отпускал его в Сибирь жить, да и жененка его, Варька, тоже не хотела. А у него с детства мечта такая.
– Шурка, ты будешь зайчатину, с вчерашнего осталась?
– Ага, буду, – только и ответил Шурка машинально. Перед его глазами стоял красивый кудрявый светловолосый Венька, который еще на прошлой неделе, когда приходил за Барклаем, показывал ему, как привязывать на леску из конского волоса крючок замысловатым узлом с восьмеркой.
– Вот дядю его родного насильно сослали, а Венька добровольно не смог уехать, – задумчиво проговорил дед.
– Они, может, и правы, Ваня, все-таки с одной рукой в чужих краях тяжело. Зря, может, втемяшилось ему.
– Вот это его и сгубило, что все без конца говорили, что он инвалид. А он не инвалид, любой мужик на охоте против него ничего не стоил. Все со своими ижевками двенадцатого калибра ничто против его шестнадцатикалиберной одностволки. Он же артист от природы. А чутье у него какое? Как у собаки. Его и на фронте спасла охотничья жилка. Он рассказывал мне.
Шурка лежал на печке, где у него своя библиотечка, щеки его все в слезах. «Как непонятно, – думал он, – был веселый шутник Веня, ничего такого горького внешне в нем не было и вдруг – застрелился. Выходит, в каждом из окружающих кроме видимой жизни есть такое, о чем можно не знать, но именно оно управляет поступками и жизнью человека».
Ему вспомнилось почему-то, как он работал на делянке за старицей, когда они валили осокори для досок на крышу и пол для дома, как наловили вместе на яички муравьев почти полное ведро карасей, а потом наварили ухи на всю артель. Тогда еще Шурка опростоволосился. Когда садились есть уху в круг на разостланный большой брезентовый плащ, Шурка в приподнятом настроении от того, что именно он сегодня кормилец, так как наловил столько карасей, сказанул:
– Чего вы все как татары в шапках сидите за столом?
После его слов воцарилась мертвая тишина, а потом лесную поляну огласил дружный хохот, потому что единственный татарин, всеми уважаемый степенный Равиль, сидел и ужинал без головного убора, а все русские – в фуражках.
Равиль только сверкнул по-молодому озорно одним своим карим глазом, а второго Шурка не увидел, он был завязан белой тряпкой.
– Эх, голова садовая, – сказал Венька чуть позже, – сначала думай, потом говори, а то ведь влопался.
И вот теперь Веньки нет.
Чирки
Пришедшая за пахтонкой Нюра Сисямкина сказала:
– Сейчас, с утречка, ходила в Тяголовку к Машурке за овечьими ножницами, там в рытвине так много уток диких, сроду такого не было.
– Дак вчера открытие охоты было в Ильмене, городские канонаду устроили, – откликнулся отец Шурки, выходя из своей шорни, – вот они и попрятались по укромным местам.
– Я тоже разок видела, они хитрые, садятся ближе к дворским, чтобы не выделяться, – подтвердила Катерина.
– Что, Шурка, слабо тебе со своей тулкой?
– Отец, будет тебе. Зачем парня будоражишь, – возразила мать Шурки.
Но Шурка уже загорелся: «Мать честная, у меня один патрон всего заряженный, заряжать некогда, успеют распугать. Рискну!».
Через минуту выводил из сарая велосипед. «На рамке» с седла он педалей не доставал.
– Поосторожней, кругом там люди, скотина, – беспокоилась Катерина.
– Ладно, мам, маленький, что ли?
Шурка выехал со двора. Доехал он быстро. Уток заметил сразу. Их было много, десятка три.
«Чирки, – определил с досадой Шурка, – хотя бы одна кряква была».
Он решил подъехать как можно ближе.
Утки не взлетели. Они потихоньку несколькими табунками спешили уплыть за изгиб рытвины – прятались, не поднимались на крыло, очевидно, напуганные пальбой в Ильмене.
Шурка положил велосипед и хотел разломить одностволку, чтобы вложить патрон. Однако это ему не удалось, запал боек и, высунувшись маленьким язычком, стопорил ствол. Погнувшись, он заклинил намертво.
Наставив отвертку на упрямый язычок, Шурка ударом ладони по рукоятке пытался выпрямить боек. Это ему удалось, но он, неловко повернувшись, ткнул стволом о велосипедную раму. Металл звякнул – этого было достаточно, чтобы утки шумно взлетели и нестройно подались к Ильменю.
Шурка отбросил отвертку, положив ружье на траву, лег рядом. Он решил, что потерпел неудачу и принял ее спокойно. Но странное дело: утки вернулись. Прошелестев огромной стаей над Шуркой, они сели метрах в сорока от прежнего места, под обрывом.
Он встал, зарядил ружье и пошел, пригнувшись, к обрыву. Уток было много, это он видел, когда они летели. Но то, что он обнаружил, подкравшись к обрыву, его изумило! Такого скопления чирков в одном месте он никогда не встречал.
Шурка спокойно улегся на краю обрыва. До уток было метров тридцать. Выбрал тщательно место для локтя, примяв для этого кустики пырея. Взвел потихоньку курок, чтобы не щелкнуть.
Под Шуркин резкий свист утки суматошно поднялись с воды, и он выстрелил, не целясь, не в какую-то одну, а наугад – в кучу.
Он разочарованно смотрел на добычу: на воде неподвижно лежали всего три утки и один подранок – нырок скрылся, как поплавок, под водой. Невесть откуда взявшийся сарыч, не снижаясь, закружил над ними.
– Классный выстрел, – совсем неожиданно прозвучало над ухом у Шурки.
Он оглянулся. За его спиной сидел Андрей Плаксин.
– Хуже не бывает. Дробь мелкая, только прошелестела по крыльям, не взяла. И далековато было, – уныло отозвался Шурка, – я думал, что не менее десятка будет – их же туча сидела.
– А я давно за тобой следил, но, чтобы не мешать, молчал, хотел посмотреть, как ты стреляешь, – отчего-то радостно докладывал Андрей.
– А как оказался здесь?
– Я за Гнедым пришел, вон он спутанный, отец послал.
– Эх ты, – удивился Шурка, – а я Гнедого и не видел.
– Не видел? – еще больше удивился Андрей. – Уток видел, а Гнедого нет?
– Нет, – подтвердил Шурка, – одни утки были в голове.
– Ну ты, Дерсу Узала, даешь! А вдруг это был бы не Гнедой, а Амба?
Пиковая дама
Два дня дядька Сережа самозабвенно трудился: рисовал красками портрет Пушкина. В сенцах на сундуке, обшитом цветастой клеенкой, разложены кисти и краски. На стуле лежал уже законченный портрет. Шурка сел на порог сеней и восторженно следил за движениями дядькиной левой руки.
– Зачем тебе второй портрет? – спросил он.
– Попросила бабка Прасковья нарисовать. Сегодня обещала прийти.
Вон уже идет.
…Большими потрескавшимися и темными, как корневище, руками бабка Прасковья взяла на колени в голубой рамке портрет. По-детски вслух удивилась:
– Как это… несколько строчек, линий и – вот он, Пушкин!
Лицо ее, клеклое и серое, делается строгим и печальным:
– Сережа, а это он написал про пиковую даму? Очень хочется почитать, ты достань мне книжицу, а? Мне Германа жалко, а старуху нет. Достань. Я несколько раз слыхала по радио, как он поет, а вот почитать хочется про него самой, бедняжка он.
Сняла с головы белый в горошек платок, осторожно завернула портрет.
– Спасибо тебе, Сереженька, за подарок.
Направилась к калитке. Остановилась, о чем-то задумавшись, вернулась к порогу:
– Ты, Сереженька, береги свои способности, это редкость редкостная. За мои восемьдесят лет у нас только два таланта случились: Коля и Ванечка Рожковы. Теперь музыканты, в Москве али в Ленинграде, Евдокия сказывала, живут. Может, и у тебя талант. Редкость редкостная.
– Кто такие Рожковы? – спросил Шурка у Сережи.
– Уже дядьки пожилые, я их видел в позапрошлом году, с филармонией к нам приезжали. Интересные. Когда все чужие артисты уехали, они остались на побывку, а жить негде, родных уже нет никого. Первую ночь ночевали в клубе, потом мама к себе позвала. Они с отцом потом сидели выпивали и так здорово играли на балалайке и баяне, что страх. А на другой день сильно были грустными и оба плакали.
– Почему?
– Ходили на могилки и не нашли, где мать лежит. Все изменилось. Ни креста, ни какой приметины.
…Дядька Сережа быстренько собрал краски и понес в погребицу.
Он в последнее время все делал быстро. И тому есть причина. Наступавшая осень несла перемены в их дом. Алексей женился на приехавшей учительнице. У нее казенная квартира от школы, он собирался перебраться туда. А дядька Сережа неожиданно для всех успешно сдал экзамены в строительный институт и через неделю уезжал на учебу в Куйбышев.
Шурка грустил, хотя не сразу и сказал бы отчего. Что-то менялось в его жизни, уходило безвозвратно.
Из избы вышла баба Груня:
– Ты что пригорюнился, а?
– Да так.
– Приходи вечером, будем читать книжку про Мюнхгаузена, чудная такая.
– Хорошо, приду, баб!
Разговор двух мужчин
С приездом Верочки Шурка на некоторые вещи стал смотреть по-иному. С легкой руки Валентины Яковлевны его в прошлом году записали в танцевальный кружок, и там он стал солистом. Теперь он танцевал национальные танцы. Все шло хорошо, ему нравились костюмы, дотошное изучение разных движений незнакомых танцев, радостный всплеск аплодисментов, которыми всегда награждали танцоров. С танцевальной группой он уже был в Покровке, Кулешовке, выступали под открытым небом на полевых станах.