Когда ещё не столь ярко сверкала Венера - Милов Андрей 8 стр.


Мысль о чаевых я отмёл напрочь. Я был крайне удивлён, откуда обычному телемастеру знакомо довоенное издание «Истории Древнего Востока», как он вообще додумался сравнить царя Саргона с царём Салтаном и Гвидоном.

Словно прочитав мои мысли, он как бы невзначай обмолвился:

– Я ведь без пяти минут, ежели можно так выразиться, кандидат наук. А дальше… крутой вираж судьбы – и ты на обочине. До чистильщика чужой обуви пока ещё не сподобился, но вот по домам уже хожу, чиню телевизоры.

– Историки, – я не удержался, чтобы не съязвить, – испытывают сложности с трудоустройством?

– Да, – усмехнулся мастер не без горечи и посмотрел на часы, – у меня действительно были сложности с трудоустройством.

– Чашечку кофе? – предложил ему и досадливо подумал: «Кой чёрт дёрнул за язык?!»

К моему величайшему сожалению, мастер охотно согласился:

– Не надейтесь даже, не откажусь.

Я заварил в турке своего особенного кофейку – чёрного, с солью и молотым кардамоном, подал к столу бутылочку ежевичной наливки и подсоленные чёрные гренки с маслом. Моя Алиска не преминула умоститься на коленках мастера и, щурясь да мурлыча, вылизывала шершавым розовым языком намасленный о гренки палец, который он подсовывал ей к их обоюдному удовольствию.

На минутку задумавшись, как если бы погружаясь в воспоминания, он вдруг сказал – отвечая на немые вопросы, которые разглядел, должно быть, в моём недоумённом взгляде:

– Да вы только посмотрите на мои руки!

Любая женщина позавидовала бы его утончённым кистям рук с аккуратными ловкими пальцами и вытянутыми узкими розоватыми ногтями. Такие руки, кажется, вообще не требуют ухода. А если бы им чуток ежедневного внимания, то их можно было бы назвать холёными. Причём не женственные, а большие крепкие мужские руки, с густой сетью голубых вен и прожилок, но только благородные.

– Моя бабушка – из поместных дворян, то есть из бывших… – Тут он запнулся на полуслове, заприметив, как невольно дёрнулись уголки моих губ, и таки оговорил: – Вы напрасно ухмыляетесь. Я вполне серьёзно – о гордости и о презрении.

Я посмотрел на свои руки, тоже с удлинёнными пальцами и опрятными вытянутыми ногтями. Ничего особенного, чем так уж стоило бы гордиться: разные бывают у людей руки, уши, глаза, волосы… Проследив за моим взглядом, он, в свою очередь, тоже ухмыльнулся и продолжил мысль:

– Сколь ни глазей в бездну неба, ни витай в облаках грёз, а под ногами всё равно мать-земля сыра. Суета мирская да проблемы житейские, как трясина болотная, засасывают быстро и незаметно. Сами видите, теперь этими самыми руками не бумагу мараю, а телевизоры чиню. И всё ради хлеба насущного. Так, видать, человек устроен, что сутью его создания является не душа или разум, а желудок да глаза завидущие. Глупость и вездесущий случай – вот рулевые судьбы нашей.

Задумался он на чуть, да и сменил философический тон на меркантильный:

– Кстати сказать, если желаете, могу, так и быть по знакомству, устроить вам занимательную штучку – телевизионный магнитофон. Слыхали, небось, о таком чуде техники?

– Спасибо. В кино видел.

– Так как?

– Не по зубам будет, точнее, не по карману.

– Да уж. Что верно, то верно. А жить надо по средствам, но средств для той жизни, которой хотелось бы жить, не хватает, ведь так? То-то и оно!

«Где-то, – подумалось, – я это уже слышал, причём не так давно».

– И мне тоже не хватает. Человеком можешь ты не быть, а кормильцем стать обязан.

Я неопределённо повёл плечом, к потолку обращая свой взгляд.

– Наверное, подумали. Вот, блин, Баян недоделанный! Растекается тут словесами по древу, подачку на чай вымаливая?

Заметил, верно, моё замешательство, и кривизна ухмылки исказила черты его лица. Он закурил, прищуривая один глаз, как это иногда поневоле делает рассказчик в минуту душевной слабости, когда одолевает приступ откровения, а другим глазом сквозь клубы дыма, тем не менее, оценивающе присматриваясь к своему собеседнику, стоит ли тот его исповеди. В этот момент будто дуновением тёплого ветерка повеяло от него.

– Бабушка умерла – и с её уходом моя последняя опора в этой жизни рухнула. – Дымя папироской, повёл мастер свой рассказ. – Не похоронил, не простился. За тот год, что после института защищал рубежи отечества на дальних подступах, она умирала в одиночестве – от старости и болезней сердца. Дембельнулся – тут-то на меня, дурака, всё сразу и навалилось.

Киса Алиса, свернувшись калачиком у него на коленях, дремала и мурчала под его рукой; может статься, тоже слушала, как если бы принимала его исповедь за колыбельную.

– Поселился я в комнате, которую бабушка всеми правдами и неправдами сумела передать мне в наследство. Ни денег, ни работы – одни планы на будущее, а питаться нужно ежедневно, да и пятачки на транспорт на дороге не валяются. Пока решал вопрос с трудоустройством, с аспирантурой – пристроился посудомойкой в университетской столовой. Платили мало, но кормили сытно, ну а на карманные расходы, ежели питаешься мечтами, много ли надо?! Чтобы перебиться лето – вполне-вполне хватало.

По утрам, по пути в библиотеку, где знания, сами понимаете, в воздухе так и витают, но, увы, не так просто даются, заскакивал на почту: ждал бандероль до востребования, и тревога снедала, не затерялась ли где в почтовом вагоне на необъятных просторах страны.

«Не-ет, Рублёву не-ет ничего. Заахадить, паажалуйста, заавтра», – растягивая слова, напевно отвечала миловидная девушка из-за окошечка. По-детски пухлые щёчки покрывались ямочками при улыбке, словно приглашая без особого сожаления зайти на следующее утро, чтобы услышать то же самое.

Заходил завтра и послезавтра – и так каждый день одну неделю, затем другую, третью. Дни бежали быстро, а ночей и вовсе не замечал. Высек уж мельчайший атом знаний, разумеется, из числа тех идей, что были упакованы в благообразные тома и расставлены на пыльных стеллажах вдоль стен библиотечного зала. Добытых знаний вполне хватило на то, чтобы убедиться, что сотни страниц, упакованные в ценную бандероль, даже внимания книжной моли уже не стоят. Какие бы убеждения или идеи ни одолевали пытливый ум – грош цена всяким выводам, если вытекают из мыслей и чувств, оторванных от явлений реальной действительности, от фактов былого и настоящего.

Тем не менее, упрямо спозаранку наведывался на почту, а Алёнка по-прежнему отвечала, не приходилось даже спрашивать: «А-а! Рублёв? Не-ет, Рублёву не-ет ничего. Зааходить, паажалуйста, заавтра».

В груди броили противоречивые чувства. Бандероль всё ещё ехала в поезде или летела в самолёте, а она знай твердила всё то же самое: «Зааходить заавтра», – но уже не улыбалась, а как-то странно заглядывала в самые глаза.

И вдруг однажды, через много раз по завтра:

«Рублёв! Коля!!! Тебе баандероль!»

Так долго ждал, что теперь ни радости, ни облегчения не испытал, хотя было любопытно взглянуть свысока на плод мысли былой, завядшей, как павший под снег осенний листок. Примерно то же почувствовала и Алёнка.

Бандероль была получена, однако утром следующего дня, согласно укоренившейся в сердце привычке, ноги сами привели на почту, чтобы вместо привычного: «Зааходить, паажалуйста, заавтра», – услышать: «Зааходи вечером. Я закаанчиваю ровно в семь. Не опааздывай».

Алёнка щебетала и при этом счастливо улыбалась.

Стал приходить на почту к закрытию и к открытию. А когда парки и бульвары подёрнулись грустной буро-жёлтой дымкой и первые белые мухи закружили свой хоровод в вышине, то уже шли мы с Алёнкой под руку, и она с ног до головы была в белом. При взгляде на её чуть округлившийся живот казалось мне: то был один из самых счастливых дней в моей жизни.

На том романтика, увы, исчерпала себя – наступили будни. Дочка вырастала из вчерашних платьиц, жена ворчала, что денег мало, тёща пилила: иди работать на завод, зарабатывай деньги – нечего за книжкой, когда все нормальные люди спят, ночи просиживать. А когда ж ещё? Три года на одном дыхании, вернее – без передышки. И ничего не отложишь на завтра, не бросишь. Так, наверное, должен ощущать себя стайер за круг до заветной финишной ленточки: позади сорок тысяч шагов, которые тьфу в сравнении с той сотней, которые остаётся преодолеть. Каждый его шаг стоном вырывается из груди, болью отдаётся в каждой клеточке. Он готов сдаться за шаг до победы, но, сжав зубы, бежит, бежит, бежит. И победитель, ясно, тут не тот, кто первым пришёл, а тот, кто, пересилив себя, вообще добрался до заветной черты.

Быть может, помните – у классика: «В извращённом государственном строе хороший человек становится плохим гражданином, а в правильном строе понятия “хороший человек” и “хороший гражданин” совпадают». Но кто же из сильных мира сего признает в плохом гражданине хорошего человека?! Некий мудрец метко заметил: «Хорошо быть маленьким – в любую дырочку пролезешь, хорошо быть большим – в любую дыру не полезешь».

Меня правили и направляли, строчка за строчкой, мысль за мыслью, и я послушно правил себя, презирая. Бывают, думал я, обстоятельства, временные, преходящие, когда человек вынужден поступаться незначимым ради главного. Пожертвую пешку и возьму ферзя… Жизнь не шахматная партия, и жертвуют в ней, увы, не фигуры – жизни и судьбы.

Думаешь, зарубили? Нет! Много банальнее.

На носу защита. Жена с тёщей, как назло, затеяли не вовремя ремонт. Я, понятно, никакой: задёрганный и на взводе – едва ноги таскаю. Дочка без присмотра.

Ладил дверной звонок. Прошёл час, может, другой, когда Ксюха лепечет: «Папа! А, папа! А где Пуська?» Туда – сюда, бросились искать по всему подъезду: кис-кис-кис… Вдруг слышим – кто-то где-то мяучит жалобно. Наконец Алёна, жена, отыскала её двумя этажами ниже, в углу за стояком пожарного крана. Она её на руки – Пуська, как очумелая, рвётся прочь. Мазана-перемазана чем-то едким, маслянистым, вонючим. Мы её в ванную, я держу – Алёна хозяйственным мылом намыливает. Пуська утробным голосом воет. Ксюха слезами захлёбывается. Тёща орёт: оставь, мол, кошку в покое, плитку намочишь – отвалится!

Вскипело тогда во мне нечто дремучее, ужасное. Как глаза пеленой застило. Выскочил на лестничную клетку – заметался от одной двери к другой. Глядь, этажом ниже полы влажные. Запах – что запах?! Я так нанюхался этой гадости, что ничего не чуял. Палец – на звонок, что мочи давлю.

Дверь распахивается – и на пороге мужик с молотком в руке. Коренастый, руки волосаты, шея как у борова: «Чего надо?!» Я чуть было поостыл и говорю, мол, так и так, кошка у меня… не ваш ли сынок? А он мне: «Да пошёл ты, животное!» – и молотком замахивается. Молоток-то я у него вырвал из рук, а вот лбом, улучив момент, он так боднул, что аж искры полетели из глаз и всё враз потемнело. Едва устоял на ногах. Обхватил он меня обеими руками, упёрся макушкой в подбородок и давай ломать. Мужик крепкий, здоровый, в дом к себе тащит и на пол валит. Кое-как вывернулся – опять за грудки хватает, придавил к стене животом и пальцами своими погаными к горлу тянется. «Я те, сука…» – рычит и уже впрямь душит.

Кое-как отпихнул.

Боров опрометью на кухню отскочил и уже оттуда с табуреткой наперевес семенит, бочком примеривается, метит с размаху мне прямо в лоб. Тут-то я и… В общем, неудачно напоролся он на кулак мой. Табурет выронил – бух на колени да плашмя на пол.

Слышу, однако ж, истошный крик: «Мама, мама! Папу убили!» Сынишка его, подросток лет четырнадцати, бросился сзади на меня. Мамаша с криком: «Помогите, люди добрые, убивают!» – в глаза норовит ногтями вцепиться.

Шум – гам. Соседи повыскакивали. Милиция. Скорая помощь…

На суде потом зачитывали акт: выбит зуб и подозрение на сотрясение мозга. Отягчающие обстоятельства: я-де в чужой дом вломился. А с противной стороны адвокат: «подсудимый пытался научно обосновать право избранной личности не следовать общественным уложениям, но, благодаря истинным служителям науки, эти его изыскания были вовремя разоблачены».

Я, конечно, попытался что-то доказывать, а мне: слова, мол, не давали. А Боров тут и вверни: «Посидишь – остынешь, животное!» – и потешается, сверкая новенькой золотой фиксой. Известный, знаете ли, ход: бросить предмет и перейти на личности. Я взвился было со скамьи, а адвокат силком меня усаживает, председатель призывает к порядку, милиция на страже – меня не только усадили на скамью, но и посадили, присудив за хулиганство два года общего режима. Заменили на химию, а затем по половинке, ввиду примерного поведения, освободили досрочно.

Теперь, вот сами видите, чиню телевизоры и прочую аппаратуру. Зарабатываю прилично. Жена довольна. Ну а тёща – что ж, всем не угодишь…

Мастер глянул на часы и, вставая, чтобы откланяться, покачал головой:

– Извините! Засиделся. Разоткровенничался. Наверное, вот она, киса Алиса, во всём виновата. Навеяла грустные воспоминания. Пора, впрочем, и честь знать…

И замер на полуслове, когда так, между прочим, сдвинув томик истории в сторону, под ним обнаружил лист ватмана с карандашной зарисовкой. Он потянул лист на себя и спросил:

– Что это?

– Набросок. Недремлющее, так сказать, око. Пока что искорка мысли в бредовом тумане, не более. Созреет ли до образа – не знаю пока.

Он внимательно осмотрелся по сторонам и опять спросил, вдруг переходя на «ты»:

– Это твои картины?

– Мои. Только я не стал бы их так обзывать. Это у художников картины, а я не художник, и мои – не картины.

– Извини, не хотел обидеть.

– Да ладно, ничего. Я привык, так что меня уже нельзя обидеть. Просто с их точки зрения, то, что вы назвали картинами, является обыкновенной мазнёй.

Встал он и, подойдя к стене, увешанной холстами в самодельных рамках, принялся внимательно разглядывать.

Отчего-то вдруг занервничал я, хотя какое, собственно говоря, мне было дело до мнения телевизионного мастера?! Пускай он и историк недоученный.

– Чувствую, что-то неуловимое в этом есть. Ведь неспроста. Или как? Что это?!

Его взгляд зацепился за серое полотно – без абриса, без очертаний. Из теней. Те трепетные тени пугают, страшат и ужас наводят.

– Как будто газ какой, то ли смутный лик чудится…

– Как ни странно, в самую точку попали. Это Жупел собственной персоной.

– Жупел… – пробормотал, озадаченный.

– Пугало эфирное, – поясняю. – Нечто неведомое, нематериальное и кошмарное. Вездесущий ужас. Олицетворение страха человеческого.

Взгляд его выражал недоумение: как? зачем? – к чему и для чего?!

– Я и сам пока не знаю. Пятна, разводы, мазки, являющие сознание либо некую думу на полотно. И всё. Ничего вычурного. Просто этакая заумь.

– Я не понял.

– Хорошо, сейчас наглядно покажу.

Я полез за шкаф и достал «Тоску», а пока пристраивал её у окна так, чтобы можно было доходчиво продемонстрировать образ, на ходу тщился пояснить:

– Например, на полотне изображена роза. Вы видите каждый листочек, каждую прожилку на том листочке – цветок как настоящий, вы даже готовы потрогать руками. Но в реальной, а не выдуманной действительности, с расстояния, вы не можете видеть ни листочков, ни прожилок. Вас обманули! Цветок изображён не так, как вы его видите, а так, как вы знаете, каким он должен быть на самом деле. Напротив, вы вплотную подходите к полотну, которое вблизи пестрит разноцветными мазками, но по мере того, как отступаете, перед вами проявляются золотые шары в вазе – мазки сливаются, и на их месте проступает образ, пусть хоть листья и прожилки на полотне не прорисованы. Перед вами то, как вы видите, а не то, что вы знаете. Это одна ось. А вот, скажем, другая антитеза. На картине изображён человек, лицо в морщинах, руки натружены, на груди ордена и медали: вам не нужно напрягать своё воображение, чтобы признать в портрете героя своего времени. За вас и подумали, и вообразили, и ударения расставили. Вас наполнили этим образом, как бутылку какой-нибудь жидкостью. И наоборот: например, банальный чёрный квадрат. Для чего, почему – непонятно. А может быть, вы сами должны наделить его тем содержанием, которое живёт в вас, в связи с направлением чувств и мыслей, но в пределах заданной формы? Если в вашей душе нет ничего, то и в квадрате нет ничего. Ex nihilo – из ничего только Бог свет создал. Подобных осей, если речь идёт об искусе, бесконечное множество. Допустим, здесь нарисовано как на фотографии, а там детские загогулины карандашом на бумаге. Это тоже ось, иная противоположность.

– Н-да, везде, так сказать, своя стена раздора…

Назад Дальше