Многое в заметках и рисунках отшельника повторяется. А как же иначе? Разве кто-нибудь видоизменял вулкан? Священник рассказал Кавалеру одну занимательную историю, которая ему очень понравилась. Лет сорок назад из Праги в Неаполь приехал один философ и заявился ко двору. Он изложил Карлу Бурбонскому, тогдашнему неаполитанскому королю, отцу нынешнего монарха, подробный план спасения поселений вокруг Везувия от угрозы разрушения, постоянно витающий над ними. Он пояснил, что знает многие науки, в том числе горное дело, металлургию и алхимию, а в своей лаборатории в Праге занимается вулканологией. В конце концов он догадался, как можно решить проблему. Нужно просто «урезать» гору, чтобы она возвышалась над уровнем моря не более чем на триста метров, а затем от оставшейся части прорыть к берегу моря узкий канал. Таким образом, когда произойдет новое извержение вулкана, то огненная лава потечет по этому руслу прямо в море.
Для выполнения столь важного проекта, подчеркнул ученый муж, не потребуется слишком больших затрат и слишком много работников. «Дайте в мое распоряжение двадцать девять тысяч человек, Ваше Величество, — сказал он, — и за три года монстр будет обезглавлен».
Был ли философ из Праги очередным шарлатаном? Вполне возможно. Следовало ли разрешить ему приступить к работам? Король, которому нравились смелые проекты, все же посоветовался со своими министрами. План алхимика поверг их в ужас. Исправлять форму вулкана, заявили они, было бы богохульством, а кардинал с амвона кафедрального собора предал проект анафеме.
С началом новой эпохи появились новые идеи, изобретения, и неудивительно, что вспомнили о проклятом проекте. Один местный инженер вынул его на свет Божий, стряхнул пыль и переработал в свете передовой технологии, а затем передал чертежи их величествам. Королева, считавшая себя покровительницей просвещения и науки и будучи сторонницей проведения постепенных реформ в политике и мануфактурном производстве, поручила изучить предложение инженера компетентным министрам и ученым. При этом она наказала рассматривать проект только с практической точки зрения, отбросив всякие мысли о святотатстве.
Последовал ответ: да, проект вполне реален. Разве в античном мире не осуществлялись с поразительной точностью еще более грандиозные постройки. А ведь у них не было тогда тех удивительных машин и механизмов, которые имеются сейчас. Ну а кроме того, ломать — не строить, разрушать всегда легче, нежели возводить. Если с помощью одной только человеческой машины, состоящей из многих десятков тысяч рабочих рук, удалось воздвигнуть Великую пирамиду в Гизе[40] — это чудо, то при подобной же мобилизации человеческой энергии и всеобщем послушании дальновидной правительнице можно сотворить и другое чудо — срыть Везувий. Однако скептики (а может, просто реалисты) утверждали: никакое изменение форм вулкана, в том числе и понижение высоты, не повлияет на природу вулкана и не укротит его нрав. Все это не предотвратит извержений и не ослабит их последствий. Ведь угрозу представляет не сама гора, а то, что лежит глубоко под земной корой, на которой, как на пьедестале, и высится вулкан.
«Но это же можно сделать», — раздраженным голосом произнесла королева. «Да, сделать можно. И сделаем, если так решили». Этим просвещенным деспотам было далеко до богоподобных властителей античного мира Средиземноморья, но они по-прежнему претендовали на абсолютную власть, врученную им свыше. На деле же эта власть подрывалась и неуклонно ослабевала из-за того, что они давно уже стали посмешищем в глазах народа. Всеобщее просвещение тоже внесло свою лепту. Фактически они больше не обладали ничем таким, что походило бы на абсолютизм.
3
В ту зиму на всем Апеннинском полуострове стояли необычные холода, от Венеции на севере (залив даже покрылся льдом, и по нему можно было не только ходить, но и кататься на коньках, как по голландским каналам) до Неаполя на юге, где холода были еще более суровыми, нежели те, что семь лет назад доконали беднягу Джека. На покрытых лавой улицах и на вулкане лежал снег… Таким же катастрофичным, как и дождь горячего пепла, оказался град. Гибли фруктовые сады и виноградники, гибли люди — десятки тысяч городских бедняков, которым негде было укрыться от града и ледяного ветра. Столь небывалые зимние холода вселяли страх и дурные предчувствия. Несомненно, такие аномалии были не просто природными. Они являлись символами, признаками, предвестниками надвигающейся катастрофы.
Вот перечень некоторых распространенных сравнений: словно ветер, будто ураган, как пожар, как землетрясение, словно оползень, словно потоп, как подрубленное дерево, будто рев стремительного потопа, словно тронувшийся на реке лед, как приливная волна, будто кораблекрушение, как взрыв, словно взлетевшая крышка перегретого котла, будто прожорливый огонь, как эпидемия заразной болезни, словно потемневшее вдруг небо, как внезапно рухнувший мост, будто земля разверзлась. Как извержение вулкана.
А вот несколько глаголов, дающих характеристику состояния человека и его действий: отбирать, поддаваться, подлаживаться, храбриться, лгать, понимать, быть правым (провидцем, чудаком), обмануться, настоять на своем, поступать опрометчиво, проявлять жестокость, ошибаться, пугаться…
Наступила весна. Везувий не прекращал своей активности, привлекая в город толпы путешественников, приехавших, чтобы полюбоваться на него, зарисовать, а то и взобраться на склоны. Это вызвало повышенный спрос на картины с изображением местной достопримечательности, на радость поднаторевшим художникам и местным торговцам, поставляющим продукцию на рынок. В конце июля внезапно резко упала популярность на картины с видами на Везувий, где он изображен величественным и спокойным. Теперь все жаждали сюжетов с извержением. Художники вмиг сориентировались. Во всех европейских государствах как для сторонников революции, так и для напуганного правящего класса феодалов извергающийся вулкан стал прекрасным символом того, что произошло во Франции, — яростным потрясением общества, разрушительной волной, сметающей все и вся на своем пути.
Как и Везувий, Французская революция была феноменом. Но свершилась революция и длилась недолго, а извержение Везувия — вечно. Оно было, есть и будет — ведь это постоянно повторяющееся природное явление. Отождествление законов движущихся сил истории с законами природы, конечно же, утешительно, но оно вносит одновременно сумятицу и растерянность. При таком раскладе получается, что если какое-то явление в истории человечества имело начало и конец, как, например, эпоха революций, то, стало быть, и природное явление рано или поздно перестанет существовать.
Кавалер и его знакомые, похоже, не очень-то опасались извержения. По статистическим выкладкам, большинство гигантских катастроф случается внезапно, следовательно, все наши потуги вычислить их вероятность бесплодны. В настоящий момент мы находимся в безопасности, и, как говорится, жизнь продолжается (имеется в виду жизнь привилегированных сословий). Мы живы-здоровы, хотя все кругом может измениться, но потом.
Любить вулкан — значит укротить революцию. Жить в наши дни рядом с памятниками катастроф, среди руин — в Неаполе или в Берлине — значит, все время утешать себя тем, что можно пережить любое бедствие, даже самое катастрофическое.
Возлюбленная Кавалера так и не прекратила писать письма Чарлзу. В них она просила его, упрекала, осуждала, угрожала и пыталась пробудить в нем жалость. Три года минуло со дня ее приезда в Неаполь, а она отправляла свои послания все так же часто, как и в первый год. Если Чарлз перестал быть ее любовником, то должен оставаться хотя бы другом. У Эммы верность была развита столь сильно, что зачастую она не понимала, что кое-кому перестала нравиться или просто приелась. Привыкшая ко всеобщему восхищению, женщина и мысли не могла допустить, что Чарлзу надоели ее письма и ему неинтересно знать, чем занимаются она и его дражайший дядюшка, которого Эмма осчастливила (а разве не этого хотел Чарлз?) и который столь добр, столь великодушен по отношению к ней.
Она писала, что сопровождает Кавалера Во время восхождений на вулкан, что никогда прежде не видывала ничего подобного, что ей жалко луну, ибо свет ее здесь бледен и слаб на фоне извержения (вскоре ее жалость стала изливаться подобно фонтану). Писала она и о поездке с дядей на раскопки Помпеев, где оплакивали жителей, погибших много столетий назад. В отличие от Кэтрин, никогда не прельщавшейся возможностью взобраться на Везувий и не разделявшей восторгов мужа при осмотре мертвых городов (хотя она была там, правда, не с мужем, а с Уильямом), Эмма была готова выполнять все, что Кавалер ни предлагал, да еще, похоже, с удвоенной энергией.
Если бы она только могла и Кавалер разрешил, она с радостью обулась бы подобающим образом, закуталась в меха и отправилась вместе с ним на охоту на вепря (женщина великолепно ездила верхом, а он даже и не догадывался об этом). Она не прочь была бы посмотреть на короля, стоящего по колено в крови среди только что вынутых потрохов убитых зверей, и даже получила бы от этого жуткого зрелища удовольствие. Хотя молодой женщине и не нравились такие зверства — она имела небольшой опыт по этой части (ее любовник до Чарлза, он же отец ее дочки, который обучил Эмму верховой езде, был деревенским забойщиком скота) и кое-что вычитала в книгах.
«Любопытно, конечно, не отрицаю… Как мне довелось видеть… Я хочу сказать, что это похоже на… сцены из Гомеровского эпоса!» — воскликнула бы Эмма, доведись ей присутствовать на королевской охоте. И не сильно ошиблась бы.
Кавалер с обожанием смотрел, как она становилась его компаньоншей и все более прилежной ученицей, готовящейся к роли знатной леди. Училась Эмма охотно и все схватывала на лету. Поэтому-то она и не сгинула в неизвестность, а достигла триумфа.
По натуре своей она была понятлива и восприимчива, и он ваял из нее благородную даму, как скульптор лепит из куска податливой сырой глины изящную статуэтку. Она усваивала его наставления и разъяснения поверхностно, искусно отбирая только действительно нужное. Да и учил он ее, честно говоря, чему-нибудь и как-нибудь. В ее присутствии ему приходилось воздерживаться от своей врожденной привычки иронизировать по каждому поводу. Будучи неглупой женщиной, именно в этом она не могла ему подражать, так как по складу своего характера (да тут и происхождение играет немалую роль) иронию просто не воспринимала. Эмме была чужда меланхолия, которая является лицевой стороной иронии. Она появилась на свет в среде, слишком далекой от такого снобизма, когда упоенность собственным положением в свете выражается косвенным путем, через иронические оценки происходящего. Английские джентльмены, оказавшиеся на чужбине (даже по собственной воле), относятся к незнакомым обычаям и привычкам местного населения, среди которого им приходится вращаться, главным образом иронично. Посредством иронии можно смело выражать собственное превосходство над аборигенами, не выставляя при этом напоказ свое действительно дурное воспитание, гнев или, скажем, обиду.
Что касается нашей молодой женщины, то она не видела причин скрывать обиду, когда ее обижали, или раздражение, которое частенько испытывала, но лично ей боль никогда не причиняли. К уколам и подковыркам в свой адрес она относилась терпимо и легко их переносила, а раздражалась она, когда унижали других или дурно обходились с ними.
Если бы в ее характере был заложен снобизм, то она смело бы выражала его напрямую, а не через иронические реплики. «Боже мой, как же они все вульгарны! — нередко восклицала Эмма, вернувшись с вечернего приема (Кавалер повсюду таскал ее с собой, и все с удовольствием принимали Эмму). — Ну никто из них так не добр, не мудр и не любезен, как вы», — добавляла она, обращаясь к Кавалеру. «И никто из них столь гармонично не развит, как она», — думал он про себя.
Будучи чутким психологом, она ловко научилась проникать в чужие души (что, кстати, с блеском делал и Кавалер). Поначалу сфера ее занятий ограничивалась общепринятыми, стандартными, характерными для женщин ее круга: выслушиванием жалоб на здоровье, выражением сочувствия и сопереживанием. Другие ее способности — быстрое угадывание чужих мыслей, желаний, потребностей — оставались до поры до времени нереализованными. Хотя она и была эгоцентричной, тем не менее натуру Эммы прежде всего отличали восхищение, верность, страсть к самолюбованию. При этом чужое страдание доводило ее до слез. Она искренне плакала, когда по улице проходила процессия, хоронившая ребенка, или когда на одном из приемов ей исповедовался молодой американский торговец шелковыми товарами, отправленный за границу, чтобы пережить измену невесты накануне их свадьбы. Она не осталась безучастной и к физической боли и начинала искать возможности облегчить мучения других. Когда у Валерио сильно заболела голова, Эмма приготовила уэльское народное снадобье и самолично напоила его. Если кто-то молчал, она всячески старалась разговорить молчуна. Не раз пыталась завести разговор и с одноглазым юношей, проводником Кавалера. О-о, бедный его глаз!
В 1790 году (прожив в Риме целый год после падения Бастилии) в Неаполь приехала и надолго остановилась там странствующая художница Элизабет Вижё-Лебрён[41]. Разумеется, ее представили и покровителю всех проживающих здесь художников, как местных, так и иностранных. На встрече также присутствовала и молодая женщина, которая была самой знаменитой натурщицей той эпохи. Вижё-Лебрён не преминула попросить Кавалера дать ей возможность сделать портрет его обожаемой чародейки, и Кавалер с готовностью согласился, выторговав за это солидный гонорар. У него и без того уже имелась добрая дюжина портретов Эммы. Но, видимо, он подумал, что неплохо иметь портрет его возлюбленной, написанной одной из немногих профессиональных женщин-художниц.
Поскольку знакомая Кавалера являлась натурщицей, а не заказчицей собственного портрета, то встал вопрос об образе. Вижё-Лебрён решила, не без некоторого злого умысла, писать с нее образ Ариадны и избрала эпизод, когда Тесей на берегу Накоса отверг любовь Ариадны.
На картине Эмма изображена внутри пещеры, в белом длинном свободном хитоне, слегка прикрытом пышными волосами, ниспадающими до полных коленей. Она сидит на леопардовой шкуре, откинувшись на огромный камень, одной рукой изящно подпирая щеку, а другой держа кубок. Лицо ее выражает что угодно, но только не отчаяние, хотя с момента размолвки прошло совсем немного времени. Она повернулась спиной к входу и всматривается ничего не выражающими глазами в глубь пещеры, откуда на ее лицо, грудь и оголенные руки падают лучи яркого света. Позади нее открытое море, вдали, на линии горизонта, виден кораблик. Вероятно, на нем и уплывает Тесей, которому она спасла жизнь и который обещал взять ее в жены и увезти к себе на родину, но на полпути изменил свое решение и оставил Ариадну одну умирать на пустынном острове.
Да, точно. Наверняка это судно ее возлюбленного, — совершив предательство, он поднял паруса и отплыл при попутном ветре. Судно не может принадлежать Дионису, богу радости и вина, который спасет ее и сделает своей женой, тем самым она вознесется на такую недосягаемую высоту, которая ей и не снилась. Дионис не был простым смертным, стало быть, не нуждался в корабле, чтобы появиться на острове, а мог прилететь туда по воздуху. Может, и прилетел, и объявился в глубине пещеры, готовый полюбить Ариадну, а она уже успела забыть Тесея, который еще не скрылся из виду (и хотя, удрав, почувствовал облегчение, все же терзался угрызениями совести, как терзается грубый хам, считающий себя благородным джентльменом), и осушила кубок вина, поднесенный богом Дионисом, чтобы у нее высохли слезы (забудь Тесея! Ведь я же…), и прошла скованность, прежде чем он сможет заключить ее в свои объятия.
А может, в глубине пещеры сидит какой-то заблудившийся путник, которого Ариадна соблазняет, как соблазняет женщина любого, даря ему лучезарные многообещающие улыбки. Но на картине Ариадна не улыбается. В ней больше ощущается благородство, желание угодить, чем самоуверенность. Ни на каком другом портрете натурщицы так откровенно не видна ее сущность куртизанки. Неприглядное изображение женщины, жившей в эпоху великих потрясений, написанное другой независимой во взглядах женщиной, уцелевшей в том опасном водовороте благодаря своему таланту и уму. Хотя картина и носила неприкрыто вызывающий характер, она тем не менее имела потрясающий успех. Автор знала вкусы и пристрастия своих покровителей. Она надеялась (правда, сильно рисковала при этом), что молодая натурщица (тщеславная до наивности) и Кавалер (находившийся без ума от нее) сочтут портрет еще одним триумфом ее всепобеждающей красоты и не заметят в нем то, что другие вмиг узреют.