Поклонник вулканов - Сьюзен Зонтаг 40 стр.


Залив превратился в своеобразный лес кораблей: военные суда героя были выкрашены в черный цвет с желтой полосой вдоль левого борта и с белыми мачтами: это были его флагманские цвета. Повсюду преобладал белый цвет; когда солнце садилось за остров Капри, белые паруса становились в лучах розовыми. На ярко раскрашенных небольших суденышках каждый вечер подплывали музыканты, чтобы услаждать короля с героем, Кавалером и Кавалершей. А на более скромных одноцветных барках приплывали группы хористов, одетые в матросские робы (всем строго-настрого запретили говорить об этом герою). Ну а для сексуальных забав короля одну за другой подвозили каждый час затейниц.

Непоседливый король повадился отплывать от корабля в отдаленные бухточки залива и несколько раз высаживался на Капри поохотиться на африканских куропаток. Кавалер теперь не мог сопровождать его. Ноги у него болели, и он не в силах был карабкаться по крутым каменистым склонам горных хребтов острова. Не плавал он с королем и на охоту с острогой на рыбу-меч и вообще отказался от рыбной ловли, чем так любил заниматься совсем еще недавно, а проводил большую часть дня под тентом на шканцах, перечитывая книги, встречаясь с женой и героем только за ужином. Отужинав, они иногда выходили на корму полюбоваться ночным небом и очертаниями стоящих поблизости кораблей. Хотя Кавалер прекрасно знал, почему на корме горели три фонаря (таким образом в темноте отмечали флагман), он представлял порой, правда, тут же сердился на себя за подобную глупую детскую мыслишку, будто три зажженных фонаря символизируют супругу, героя и его самого.

Все они воображали о себе черт-те что, возможно, житье на водах залива способствовало усилению их самомнения. Герой считал свою деятельность на этом поприще от имени бурбонских монархов очередной ступенькой славы, к тому же он по-прежнему парил на крыльях любви. Как-то ночью, вместе с героем в его каюте, жена Кавалера взяла с полочки подле постели наглазную повязку и примерила на свой правый глаз. Такая выходка шокировала его, и он настоятельно попросил немедленно положить повязку на место.

— Нет уж, позволь мне поносить ее немного, — запротестовала Кавалерша. — Мне очень хочется побыть одноглазой, чтобы походить на тебя.

— Да ты и без того — это я, — ответил он, как всегда говорят и чувствуют настоящие любовники.

Но она считала себя не только его вторым «я». Иногда, когда они оставались одни, Эмма перевоплощалась и в других людей. Она умела ходить вразвалочку, как король, передразнивать его, с жадностью набрасывалась на пищу или распевала, подражая его речетативу, фривольные неаполитанские песенки (которые очень нравились герою, хотя он не понимал по-неаполитански ни слова). Могла передразнивать хитрого и коварного Руффо, прикрывая, как он, глаза и произнося слова с аристократическим прононсом. («Ага! Вот-вот! Здорово похоже!» — восклицал герой.) Мастерски представляла она суровых и мужественных английских офицеров, вроде преданного и честного капитана Харди и честолюбивого Трубиджа. Кавалерша умела менять выражение лица, обличье, голос и подражать грубым выкрикам и покачивающейся матросской походке морских волков адмирала. Как же он хохотал, видя эти сценки. Внезапно она останавливалась, и герой понимал, что теперь Эмма будет изображать Кавалера, великолепно передавая его чопорную, осторожную походку, его смущенный и в то же время недоверчивый голос, когда он расписывает красоты какой-нибудь вазы или картины, изредка повышая тон, будто не в силах сдержать свое восхищение, и тут же умолкая, спохватившись. Герой встревожился, не жестоко ли для любимой женщины вышучивать человека, которого он все же уважает и почитает, как отца родного. И это он, каждый день подписывающий десятки смертных приговоров, встревожился, боясь оказаться жестоким по отношению к тому, кто всячески поддерживал его. Но, прислушавшись к собственной совести, герой решал, что ей не зазорно передразнивать Кавалера и невинно подшучивать над его походкой и манерой говорить. Нет, они с Эммой все-таки не жестоки, ну совсем даже ни чуточки не жестоки.

Многие важные и срочные дела не давали возможности герою и супруге Кавалера часто оставаться наедине. Большую часть времени герой проводил в своей громадной каюте и совещался с капитанами боевых кораблей его эскадры. Если же приходилось вести переговоры с неаполитанскими офицерами, то рядом с ним сидела Эмма и переводила. «Моя доверенная переводчица на все случаи жизни», — прилюдно называл он ее. И все же нет-нет да и выпадали счастливые минутки, когда любовники оставались одни, даже в той же каюте, и тогда целовались, счастливо улыбаясь друг другу и тяжело вздыхая.

«Надеюсь, что эта страна станет еще более счастливой, чем была», — писал герой своему новому командующему Средиземноморским флотом. Командующий лорд Кейт ответил тем, что приказал герою двигаться со своей эскадрой (составлявшей значительную часть английского флота, ведущего военные действия против французов в Средиземноморье) к острову Менорка, где, как ожидалось, англичане вступят в бой с французским флотом. Герой дерзко отписал, что Неаполь гораздо важнее Менорки; миссия, возложенная на него в этом городе, не позволяет ему вести эскадру на соединение с флотом, а потом не удержался и выразил надежду, что с его мнением будут считаться, хотя и знал: за невыполнение приказа может угодить под суд, и даже приготовился к худшему.

— Как много еще предстоит сделать! Ради блага всего цивилизованного мира, — сказал герой Кавалеру, — давайте повесим этого негодяя Руффо и всех заговорщиков и интриганов, выступавших против неаполитанского короля, настроенного проанглийски. Это будет лучшим деянием в нашей жизни.

Неделю спустя лорд Кейт снова приказал герою прибыть к нему, тот опять отказался, но все же разрешил четырем кораблям своей эскадры отплыть в указанное место, чтобы принять участие в сражении, которое, как нередко бывает, так и не состоялось.

Обжигающий ветер южного лета и горячий ветер истории.

С кораблей было очень удобно вести наблюдение, словно из домашней обсерватории Кавалера. Неаполь лежал как на ладони. Его прекрасно можно было рассмотреть с одного и того же места. С корабля рассылались приговоры, их доставляли для исполнения через залив; продолжались пародии на справедливые суды, на которых обвиняемые подчас даже не присутствовали; осужденных приводили на рыночную площадь и затаскивали на эшафот. Единственного способа казни не применялось. Самых зловредных мятежников, чтобы посильнее унизить, преимущественно отправляли на виселицу. Но кое-кого и расстреливали. Другим отрубали голову.

Если вершившие суд считали, что урок нужно преподать смертью, то те, кто умирал, полагали, что своею смертью они являют пример мужества. Они также видели себя запечатленными во всемирной истории как граждане будущего, как творцы поучительных исторических моментов. Вот, дескать, как мы страдали, не боясь мучений и даже самой смерти. Показывать пример — значит быть стойким. Хотя перед смертью лица у них бледнели, губы дрожали, поджилки тряслись, а у некоторых были и мокрые штаны, на эшафот они шли с гордо поднятой головой. Подбадривая себя перед казнью мыслями о том, что становятся бессмертными символами (и не ошиблись в этом). Образ символа, даже в самых прискорбных случаях, всегда обнадеживает.

Так как в художественном образе выражается всего лишь один исторический момент, то художник или скульптор должен выбрать тот, который лучше всего раскроет зрителю внутреннюю сущность изображаемого объекта.

Но что зрителю нужно знать и испытывать, глядя на образ?

Возьмем, к примеру, судьбу троянского жреца Лаокоона, который пытался остановить своих соотечественников втащить в городскую черту осажденной Трои деревянного коня (которого те приняли за божественный дар), подозревая в этом ловушку греков и предсказывая, что конь принесет троянцам несчастье. Но так как боги уже предопределили судьбу Трои, Посейдон наказал Лаокоона за вмешательство и обрек жреца и двух его сыновей на ужасную смерть. Их предсмертные муки лучше всего выражены в знаменитой античной группе, изваянной родосскими скульпторами в I веке до нашей эры, которую Плиний Старший назвал высшим техническим воплощением искусства живописи и ваяния, а ведущие художники — современники Кавалера — восхищались ею как законченным художественным произведением, потому что скульптура пробуждала в памяти самое ужасное, но все любовались ею, не испытывая ужаса. Она была общепринятым эталоном того, как нужно изображать страдания во всей их величественной красе, где чувство собственного достоинства превалирует над ужасом. Вместо того чтобы изобразить жреца и его детей так, как они, может, и выглядели в тот момент: замерших на месте, с широко раскрытыми в предсмертном крике ртами, не в силах сделать и шагу при виде двух гигантских змей, подползающих к ним; или же, что еще страшнее, — с искаженными, раздутыми от удушья лицами, с вылезшими из орбит глазами, скульпторы показали мужественное напряжение человека и героическое сопротивление удушающей смерти. Как морское дно, спокойно лежащее под бушующими волнами моря, — писал Винкельман, оценивая «Лаокоона», — так и великая суть скульптуры остается спокойной среди схватки страстей. Посмотрим же и на самые ужасные картины и произведения искусства. Даже «Лаокоон», который ближе к современным вкусам, требующим отражения правды, не считаясь с горькими чувствами, был бы счастлив, что он всего лишь скульптура. В этом античном изваянии чудовищные змеи больше не могут сжимать своими кольцами жреца из Трои и его двух сыновей. Их агония навечно запечатлена в мраморе. И, наверное, более выразительно этого не сделать. Играющий на флейте силен Марсий, опрометчиво дерзнувший состязаться в музыке с самим Аполлоном, изображен на картине в тот момент, когда с него вот-вот сдерут кожу. Выхваченные ножи; глупый, бессмысленный взгляд; глаза выражают готовность вытерпеть зверские муки; но мучители еще не коснулись его тела. Всего через секунду он окажется во власти чудовищных мук, из-за которых его будут помнить вечно.

Помимо этого, люди восхищаются искусством (классическими образами), которое мастерски преуменьшает боль и горечь утраты. Великие творцы изображают людей, которые могут сохранять внешние приличия и хладнокровие, испытывая поразительные страдания.

Мы восторгаемся искусством из-за его правдивости и точности: страшные раны, жестокость насилия, физические мучения. (При этом возникает вопрос: а мы сами испытываем такое?) Для нас показательным моментом здесь является то, что мы тревожимся больше всего.

Спокойствие и невозмутимость проявляются по-разному.

Вот что писал строптивый герой лорду Кейту: «Имею честь доложить Вам, что нет на свете столицы спокойнее Неаполя».

Невозмутимость же устоялась в сердце Кавалера. Он успокаивал себя: «Спокойно, спокойно. Помочь ты не можешь. Это не в твоих силах. Теперь у тебя власти нет. Да, собственно реальной власти никогда и не было. Смотри на все издали: мы здесь, а они — там».

Прошли июнь, июль, затем август — самый разгар лета. На «Фудроинте» полы в каютах красили в красный цвет, как и на всех английских военных кораблях, чтобы не были видны следы крови в случае ранения моряков; в корабельных помещениях и днем было мало света, а в межпалубных пространствах не высыхала влага, так как весь год напролет там не позволялось разводить огонь, за исключением разве что камбуза. По ночам в спальных каютах стояла духота даже при открытых иллюминаторах. Любовники обнимали и ласкали друг друга, а Кавалер беспокойно метался в своей кровати, но в конце концов ему удавалось утихомирить тупую боль в ревматических коленях. Из камбуза, расположенного на самой нижней палубе, тянуло запахом пищи, или ему так казалось. От мягкого покачивания судна все время потрескивал пол и продолжали мокнуть стены.

Конечно, для них было бы лучше перебраться в покоренный город и жить там. Можно быстренько подготовить какую-нибудь разграбленную виллу или прежний особняк британского посланника, даже загаженный королевский дворец. Но у короля и всей троицы вопроса о переезде на берег даже не возникало. Неаполь стал для них неприкасаемым, сердцевиной тьмы.

Может, кому-то и казалось, что Неаполь относится к великолепным, пышным городам, Европа продолжала нежно любить его, потому что в городе были обновленный оперный театр, знаменитые музеи. Любовь вызывали и великолепные гуманитарные реформы. Управлял же им король с толстой оттопыренной нижней губой, являющейся отличительной чертой габсбургского рода монархов[74]. Но правители покинули город, превратив его в фильтрационный лагерь или задворки Европы, где нужно безжалостной рукой наводить порядок, предназначенный для колоний и непокорных провинций. (Скарпиа сказал бы: «Жестокость — это одно из проявлений чувствительности. Очищение людей от остатков свободы забавляет меня. Мне нравится держать их в узде…») Но дела тут вершил не Скарпиа. И это было не проявление жестокости ради забавы, а политика. С Неаполем стоило обращаться как с колонией. Он стал Ирландией (или Грецией, или Турцией, или Польшей). «Ради блага всего цивилизованного мира», — как любил говорить герой. Вот они и выполняли работу на благо цивилизации, что означало — на благо империи. Безропотное подчинение! Обезглавить мятеж! Казнить любого, кто мешает проведению такой политики!

Руффо так и не удалось повесить. Но вот приятеля Кавалера и его домашнего врача, престарелого Доменика Чирилло повесили, а также знаменитого юриста и лидера умеренных Марио Пагано[75], кроткого и безвредного поэта Игнацио Кьяджу и Элеонору де Фонсека Пиментель, фактически министра пропаганды революционного правительства. И еще многих, многих других.

Если бы казни вершила толпа, тогда бы негодовали, что зверь упивается кровью. Ну а поскольку приговоры выносили конкретные личности, заявлявшие, что они поступают так ради блага всего общества («Мой принцип состоит в том, чтобы восстановить мир и счастье для человечества», — писал герой), то про них говорили, дескать, они сами не ведают, что творят. Или что они стали жертвами обмана. Или же что после всего этого должны чувствовать себя виноватыми.

Вечный стыд и позор герою!

Они находились на борту «Фудроинта» целых шесть недель — срок довольно приличный.

Странно как-то было смотреть на Неаполь со стороны моря, а не из окон и с террас особняка, откуда в течение многих лет Кавалер любовался великолепным видом. Теперь все было наоборот: Капри и Искья лежали позади; Везувий виднелся справа, а не слева, его расплывчатые серые очертания освещались заходящим за горизонт солнцем; а морские замки и дворцы на Кьяйе бросали на рябь моря трехмерные, трепещущие, золотистые отражения. Странно было также смотреть и на героя с другой стороны, под другим углом, с точки зрения истории — как будут судить о нем и его компаньонах будущие поколения вместе со многими его современниками. Он будет казаться совсем даже не великодушным рыцарем, а мстительным лицемером, которого не разжалобить и не смягчить даже самыми явными доказательствами невиновности человека. Кавалер же станет представляться вовсе не доброжелательным и беспристрастным посланником, а пассивным и робким мямлей. Ну а Кавалерша — не кипучей и жизнерадостной вульгарной особой, а хитрой, жестокой и кровожадной стервой. Вся троица оказалась замешанной в ужасных преступлениях. Каждый из них обрел новое (не такое уж симпатичное) лицо. Но все же самого сурового порицания заслуживает супруга Кавалера.

Все они составляли одну семью, творившую зло. Семья эта являла собой пример государственного управления, но управления вредоносного, чрезвычайно дурного, против которого и разразилась революция. Одно из последствий прежнего режима, где бразды правления передавались по наследству, заключалось в том, что заметной и довольно реальной властью обладали женщины, правда, таких примеров немного. Иногда сами монархи, а чаще их советники, которые были сыновьями, мужьями, братьями или еще какими-то близкими родственниками царствующих дам, не могли полностью исключить своих родственниц из семейной жизни. (При новом же образе правления органом власти является ассамблея или собрание, состоящее исключительно из мужчин, поскольку оно приобретает законность из гипотетического согласия между равными. Женщины же в ассамблею допускаются с ограничениями, ибо считается, что они недостаточно умственно развиты или не вполне свободны и не могут быть полноправными партнерами в таком согласии.)

Были и такие семьи, дурно осуществляющие власть, в которых женщины верховодили. Определенная часть скандальных дел из-за неверного и злого правления возникла как раз в связи с явно доминирующей ролью женщин. Другая семейная драма старого режима — это выпячивание на передний план женщин с сильным характером, поставивших крест на свойственных их полу функциях (воспитание детей, домашнее хозяйство, любительское увлечение искусством) и рвущихся к власти, женщин порочных, поработивших слабохарактерных и развративших добропорядочных мужчин посредством чар и сексуальных ухищрений.

Бессердечность и мстительный нрав Кавалерши иллюстрируют множество всяких былей и небылиц.

Вот возьмем, например, преследование либерального аристократа Анджелотти, которого в свое время арестовал и засадил в темницу Скарпиа за хранение запрещенных книг. А позднее Анджелотти снова влип в историю и подвергся безжалостным гонениям со стороны супруги Кавалера за то, что много лет назад нанес ей смертельную обиду, публично рассказав о ее грязном и недостойном прошлом.

Это случилось в 1794 году, в год террора, когда Скарпиа получил задание от королевы выявить и изловить республиканских заговорщиков и последователей Французской революции. Во время большого приема во дворце британского посланника Кавалерша, как всегда, своим громким, несколько визгливым голосом рассказывала о дорогой-любимой королеве, об ужасах французов, о подлостях и позоре революции и о вероломстве некоторых аристократов, которые осмелились выражать симпатии могильщикам порядка и приличий и к тому же еще и убийцам родной сестры королевы, к этим предателям, сказала она, нельзя проявлять никакого снисхождения.

Назад Дальше