– Коваль, привет, пиво пьём?
– Нет, – неуверенно ответил Шурка.
– Правильно делаешь, а мы вот жахнем по парочке кружек. А ты, Будуар? Пошалберничаем? Стервецы, – обратился он к своим приятелям, – занимаем очередь!
И пошёл к самому её началу, «стервецы» последовали за ним. – Будуар, пиво у Пупчихи киснет, не тяни.
«Вот где талант пропадает, – подумалось Шурке, – его бы к нам в драмкружок к Валентине Яковлевне. Как он ласково пугает этих дуроломов!»
– Чивер! – властно, по-хозяйски, произнёс вожачок Будуар.
– Я, – откликнулся на всё готовый его подручный.
Будуар выдержал глубокомысленную паузу и изрёк:
– Ты этих ребят не трожь и своим скажи.
Он ещё раз осмотрел с ног до головы подростков и сказал с особым значением, чтобы слышали у пивнушки:
– Это – наша смена!
И отошёл, довольный собой. За ним игриво зашагал Чивер, припевая: «Он вошёл в ресторанчик, чекулдыкнул стаканчик и велел всех ребят напоить».
– Ничего себе оценили нас, – хихикнул неуверенно Мишка, когда они уже копали червей. – Кто мы теперь с тобой?
– Будуарчики! – ответил Шурка, не задумываясь.
Им почему-то вдруг стало весело. Мишка притворно упал на зелёную кочку и дурашливо завопил:
– Ой, держите меня, а то упаду. О кочкарник ушибусь!
Он умел шумно радоваться. Шурке это нравилось.
В клубе
С тех пор, как Шуркина мать устроилась уборщицей в клуб, а вернее, в РДК – районный Дом культуры, забот прибавилось. Помещение большое и хлопот с ним немало.
На Шуркину долю выпало помогать матери: поздно вечером, после сеансов, подметать полы в большом зале, перед тем, как она их будет мыть. В слякотную погоду грязи на полу под сиденьями невпроворот и её трудно выметать, так как все ряды кресел крепко прибиты.
Ещё досаднее Шурке выметать шелуху от семечек, которой иногда набирается немало. Особенно, если два сеанса один за другим. Шурка не понимал, как можно во время кино грызть семечки? И не от того, что ему приходилось убирать шелуху или он считал это некультурным. Просто, когда он сидел в зале, то ни о чём не думал, кроме действия на экране. Для него неинтересного кино не существовало. Кино для Шурки – чудо, к которому он привыкнуть не мог.
Вчера вечером демонстрировали двухсерийный фильм. И теперь с утра у Шурки работы достаточно. В фойе, как обычно, было несколько человек: кто играл на баяне, кто листал подшивки журнала «Сельская жизнь», кто не знал, куда себя деть. Шурка помнил, что назначена репетиция духового оркестра, поэтому решил быстренько выполнить свои обязанности и послушать музыку. Он взял ведро с веником и вошёл в сумрачный зал.
Зрительный зал и сцена волновали его всегда. Здесь чувствовалось присутствие тайны. На полуосвещённой сцене стояло пианино. Живое, элегантное, божественное существо. Оно манило и пугало Шурку. В отличие от своих сверстников, он не мог запросто подойти к нему и пытаться извлекать звуки. Его охватывал трепет перед этим существом, представлявшим собой часть того таинственного и завораживающего мира, который зовётся музыкой.
Ему, как никому, представлялась возможность потрогать клавиши, ведь он иногда приходил совсем один, открывал клуб и подметал пол. Но Александр этого не делал. Это не было робостью. Не робел же он играть на сцене в постановках перед целым залом, вмещавшим триста человек. Его публика выделяла. Он не терялся на сцене, что даже для него самого было удивительным. Заряжало присутствие народа, и что-то подталкивало делать так, как казалось необходимым. Когда он забывал текст (это было редко), с ходу вставлял свои слова и так же ловко помогал выпутываться партнёру, которого внезапная фраза выбивала из строя. Ковальский видел всю пьесу, всю её продумывал. Герой ему был понятен, поэтому Шурка часто догадывался, что тот мог бы ещё сказать, но не сказал.
Однажды после такой игры Валентина Яковлевна подошла к нему, прижала к груди, отчего Шурка чуть не задохнулся, и, театрально воздев руки вверх, сверкая своими красивыми цыганскими глазами, громыхнула:
– Посмотрите на него, это не просто Шурка Ковальский – это будущий великий артист!
И поцеловала смачно в губы.
Всем известно, их худрук полумер не знала. У неё всё либо гениально, либо: «не то, не то, не то, дьяволы, черти такие». Но всё же Шурка и сам чувствовал, что в нём на сцене горит какой-то непонятный ему огонь. Он в это время соприкасался с чем-то большим и магическим. То ли это правда, которую надо донести до сидящих в зале? То ли истина, без которой все в округе, если её не поймут, окажутся обездоленными? Или это кусок чьей-то жизни, о которой обязательно следует поведать другим людям, иначе человек, в которого он перевоплощается, будет обделён – его не услышат, о нём не узнают. Зачем же тогда он жил?
Так часто думал Шурка. Ему было неясно, почему он становился на сцене таким отчаянным, не похожим на себя в обычной жизни. И кто же он и какой на самом деле? И как другие люди сами к себе относятся?
То, что совсем недавно стало случаться по ночам и чему он много позже, уже студентом, узнал научное название: «поллюции» – обескураживало. Он не знал, как к этому относиться. Урод он или так у всех? Было как бы два Шурки: один неосознанно стремился к чистому и красивому, и другой – пугающийся и не знающий, что с ним творится.
Похожее с ним бывало и раньше. Вспомнив об этом, он теперь только улыбался: в первом классе Шурка испытал потрясение, увидев свою первую учительницу, красивую и справедливую Нину Николаевну, выходившей из обычного школьного туалета. Это его тогда убило. И он долго не мог этого принять.
…Шелухи от семечек в этот раз оказалось много. Шурка заполнил четверть ведра, а всего-то прошёлся по половине зала. Решив передохнуть, сел в кресло и грустно повёл глазами. Зал был большой. По бокам сцены висели огромные из красного материала плакаты с ленинскими изречениями. Слева было написано: «Самым важнейшим из всех искусств для нас является кино». Справа: «Искусство принадлежит народу – оно уходит своими глубочайшими корнями в самую толщу широких народных масс…». Шурка уже хотел встать, как вдруг на сцену легко выпорхнула Верочка Рогожинская. По-домашнему, запросто села к пианино. И не успел Шурка опомниться, как зазвучала мелодия, звуки которой сначала заполнили сцену, затем перескочили через оркестровую яму и полились на него одного, сидевшего в полуосвещённом зале. Конечно, Верочка не знала, что кто-то сидит там. Тем более не ожидала увидеть здесь его. А ему этого как раз было не надо.
Он забыл обо всем. Видел и слышал только её.
Лёгкие белые руки Верочки, вся она, освещенная ярким светом, исторгала такие прекрасные и нежные звуки, которых он никогда не слышал. Он забыл обо всем. И невольно задел стоявшее около ног ведро с шелухой. Оно чуть звякнуло. Это привело Шурку в ужас. Но на сцене всё было по-прежнему. И вдруг на мгновение музыка прекратилась, Верочка откинулась на спинку стула, опустила руки вниз и так забылась на некоторое время. Она была красива, прекрасна! Это Шурка понял. Такого лица, таких рук, такой музыки Шурка никогда не видел и не слышал. Такого в его селе не было. Это оттуда, из той, далёкой жизни, которую он пока не знал и которая была недосягаемой и чужой.
Верочка вскинула руки, легко и плавно опустила их на клавиши. Шурка не сразу понял, что случилось. В следующую секунду он оказался во власти чарующей, завораживающе-светлой, но грустной до слёз мелодии. Тревожно-торжественные звуки будоражили. Верочка играла полонез Огинского. Как и тогда, во дворе у Кочетковых, Шурка вновь почувствовал неизъяснимую тоску, недостижимость мечты, неизбежность утраты. Музыка лилась и лилась. Пустой зал вбирал её и обрушивал на одного-единственного слушателя – Шурку…
Музыка поглотила его. Он видел, как в тумане, красивую девочку на сцене, вернее – силуэт её, тонул в звуках необъяснимо прекрасной мелодии, и всё это было недосягаемо и сказочно, и всё проходило мимо – мимо его жизни. Он это почувствовал. И заплакал. Слёзы сначала не давали отчётливо видеть, потом стало трудно дышать. Он не понимал, почему плачет. Да ему было и не до того. Вновь задел ведро, которое, звякнув дужкой, опрокинулось и покатилось вокруг Шуркиных ног, просыпав содержимое. Шурка, спохватившись, поймал его, но было уже поздно.
Верочка перестала играть, встала и подошла к оркестровой яме. Близоруко оглядела затемнённый зал, их взгляды встретились.
– Александр, ты?
– Я, – сконфуженно ответил Шурка.
– А что ты здесь делаешь один в зале? У нас репетиция вечером.
Шурка молчал. «Чудовищно глупо говорить ей, умеющей так играть, что я подметаю здесь пол», – с горечью подумал он. Только бы Рогожинская не спустилась со сцены, иначе всё увидит!
Но Верочка осталась на месте. Взмахнула своей лёгкой ручкой и попрощалась:
– Ну, пока! До репетиции!
И засмеялась. В её смехе Шурке не послышалось ни превосходства над ним, ни насмешки.
Веня Сухов застрелился
Эту печальную весть, вернувшись с базара, принёс Шуркин дед. У Вени была новенькая одностволка «тулка». В отцовском амбаре он выстрелил из неё картечью себе в рот.
– Ваня, что же он, глупый, думал, когда делал это, а? – бабка Груня стоит у печки, доставая ухватом закопчённый казанок.
– Отец не отпускал его в Сибирь жить, да и женёнка его, Варька, тоже не хотела. А у него с детства мечта такая.
– Шурка, ты будешь зайчатину, с вчерашнего осталась?
– Ага, буду, – только и ответил Шурка машинально. Перед глазами стоял красивый кудрявый светловолосый Венька, который ещё на прошлой неделе, когда приходил к ним за рубанком, показывал ему, как привязывать к леске из конского волоса крючок замысловатым узлом с восьмёркой.
– Вот дядю его родного насильно сослали в Сибирь, а Венька добровольно не смог уехать, – задумчиво проговорил Иван Дмитриевич.
– Они, может, и правы, Ваня, всё-таки с одной рукой в чужих краях тяжело. Зря втемяшилось ему.
– Вот это его и сгубило, все без конца говорили, что инвалид. А он не инвалид. Любой мужик на охоте против него ничего не стоил. Все со своими ижевками двенадцатого калибра ничто против его шестнадцатикалиберной одностволки. Он же артист от природы. А чутьё у него какое? Как у собаки. Его и на фронте спасла охотничья жилка. Он рассказывал мне.
Шурка лежал на печке, где у него своя библиотечка. Щёки его все в слезах. «Как непонятно, – думал он. – Жил весёлый шутник Веня. Ничего такого горького внешне в нём не было и вдруг – застрелился. Выходит, в каждом из окружающих, кроме видимого, есть такое, о чём можно не знать, но именно оно управляет поступками и судьбой человека».
Ему вспомнилось, как Веня работал на делянке за старицей, когда валили осокори для досок на крышу и полы для дома, как наловили вместе на яички муравьев почти полное ведро карасей, а потом наварили ухи на всю артель. Тогда ещё Шурка опростоволосился. Когда собрались есть в круг у разостланного большого брезентового плаща, Шурка в приподнятом настроении от того, что именно он сегодня кормилец, наловил столько карасей, сказанул:
– Чего вы все, как татары, в шапках сидите за столом?
После его слов воцарилась мёртвая тишина. Потом лесную поляну огласил дружный хохот, потому что единственный татарин, всеми уважаемый степенный рабочий из лесхоза Равиль, сидел и ужинал без головного убора, а все русские – в кепках.
Равиль только сверкнул по-молодому озорно одним своим карим глазом, второй у него был завязан белой тряпкой.
– Эх, голова садовая, – сказал Венька чуть позже, – сначала думай, потом говори…
И вот теперь Веньки нет.
Чирки
Пришедшая за пахталкой Нюра Сисямкина сказала:
– Сейчас, с утречка, ходила в Тяголовку к Машурке за овечьими ножницами, там в рытвине так много уток диких. Сроду такого не было.
– Дак вчера охоту открывали в Ильмене, городские канонаду устроили, – откликнулся отец Шурки, выходя из своей шорни, – вот они и попрятались по укромным местам.
– Я тоже разок видела. Они хитрые, садятся ближе к дворским, чтобы не выделяться, – подтвердила Катерина.
– Что, Шурка, слабо тебе со своей тулкой?
– Отец, будет тебе. Зачем парня будоражишь? – возразила Екатерина Ивановна.
Но Шурка уже загорелся: «Мать честная, у меня один патрон всего, заряжать некогда, успеют распугать. Рискну!»
Через минуту он вышел из сарая с велосипедом. Поехал «на рамке», с седла не доставал до педалей.
– Поосторожней, кругом там люди, скотина, – беспокоилась Катерина.
– Ладно, мам, маленький, что ли?
Доехал он быстро. Уток заметил сразу. Их было десятка три.
«Чирки, – определил с досадой Шурка, – хотя бы одна кряква была».
Он решил подъехать как можно ближе.
Утки не взлетали, а потихоньку, несколькими табунками, спешили уплыть за изгиб рытвины – прятались. Не поднимались на крыло, напуганные, очевидно, пальбой в Ильмене.
Шурка положил велосипед и хотел разломить одностволку, чтобы вложить патрон. Однако боёк запал и, высунувшись маленьким язычком, стопорил ствол. Погнувшись, он заклинил намертво.
Наставив отвёртку на упрямый язычок, Шурка ударом ладони по рукоятке пытался выпрямить боёк. Это удалось, но он, неловко повернувшись, ткнул стволом о велосипедную раму. Металл звякнул – этого было достаточно, чтобы утки шумно взлетели и нестройно подались к Ильменю.
Шурка отбросил отвёртку. Положил ружьё на траву и лёг рядом. Решил, что потерпел неудачу и принял её спокойно. Но странное дело: утки вернулись. Прошелестев огромной стаей над головой, сели метрах в сорока от прежнего места, под обрывом.
Он встал, зарядил ружьё и пошёл, пригнувшись, к обрыву. Уток было много, это он видел, когда они летели. Но то, что обнаружил, подкравшись к обрыву, изумило! Такого скопления чирков в одном месте Ковальский никогда не встречал.
Он спокойно улёгся на краю обрыва. До уток метров тридцать. Выбрал тщательно место для локтя, примяв стебельки пырея. Взвёл потихоньку курок, без щелчка.
Под Шуркин резкий свист утки суматошно поднялись с воды и он выстрелил, не целясь. Не в какую-то одну, а – в кучу.
Стрелок разочарованно смотрел на добычу: на воде неподвижно лежали всего три утки. Один подранок-нырок скрылся под водой. Невесть откуда взявшийся сарыч, не снижаясь, закружил над ними.
– Классный выстрел, – совсем неожиданно прозвучало над ухом у Шурки.
Он оглянулся. За его спиной сидел Андрей Плаксин.
– Хуже не бывает. Дробь мелкая, только прошелестела по крыльям, не взяла. И далековато, – уныло отозвался Шурка, – думал, что не менее десятка будет – их же туча сидела.
– А я давно за тобой следил. Но, чтобы не мешать, молчал.
Хотел посмотреть, как стреляешь, – отчего-то радостно докладывал Андрей.
– А как оказался здесь?
– Я за Гнедым пришёл, вон он, спутанный, отец послал.
– Эх ты, – удивился Шурка, – а я Гнедого твоего и не видел.
– Не видел? – ещё больше удивился Андрей. – Уток видел, а Гнедого – нет?
– Нет, – подтвердил Шурка, – одни утки были в голове.
– Ну, ты, Дерсу Узала, даёшь! А вдруг это был бы не Гнедой, а Амба?
Пиковая дама
Два дня дядька Серёжа самозабвенно трудился над портретом Пушкина. В сенцах на сундуке, обшитом цветастой клеёнкой, разложены кисти и краски. На стуле лежит уже законченное изображение. Шурка сел в сенях на порог и восторженно наблюдает.
– Зачем тебе второй портрет?
– Попросила бабка Дарья нарисовать. Сегодня обещала прийти. Вон уже идёт.
…Большими потрескавшимися и тёмными, как корневище, руками бабка взяла на колени портрет в голубой рамке. По-детски вслух удивилась:
– Как это… несколько чёрточек, линий и – вот он, Пушкин!
Серое лицо её сделалось строгим и печальным:
– Серёжа, а это он написал про пиковую даму? Очень хочется почитать, ты достань мне книжицу, а? Мне Германа жалко, а старуху – нет. Достань. Я несколько раз слыхала по радио, как он поёт, а вот почитать хочется про него самой, бедняжка.
Сняла с головы белый в горошек платок, осторожно завернула портрет.
– Спасибо тебе, Серёженька, за подарок.
Направилась к калитке. Остановилась, задумчивая, вернулась к порогу: