Я понял, что фильм ему не понравился.
А вообще ему нравились только елки да сопки. В этом я убедился несколько месяцев спустя, когда нас после окончания учебного отряда привезли в часть.
Мы с Санькой стояли на старой, разбитой машинами дороге. Дорога петляла между сопок и падала в море. Я тоскливо смотрел на голый серый мыс, где под порывами ветра раскачивались два чудом уцелевших деревца, на хмурую стальную гладь залива, на оранжевое солнце.
Солнце было похоже на мандарин и висело над морем. От него по воде бежала к побережью золотая дорожка. Дорожка упиралась в несколько домов, разбросанных около пирса, где стояли подводные лодки. Вся эта картина не вызывала у меня вдохновения.
— Дыра, — вздохнув, произнес я.
— А совесть у тебя есть? — рассердился Санька и добавил свое знаменитое: — Красотища!
— Совесть. А что это такое? — невинным голосом спросил я.
— Дурак, — сказал Санька и, круто повернувшись, зашагал к пирсу.
Со старшиной второй статьи Нориным мы спускаемся в машинное отделение. Оно расположено внизу, в самом центре «Самары». «Самара» — это бывший грузо-пассажирский пароход, отслуживший свой срок и переоборудованный под штаб береговой базы. Штаб стоит на мертвых якорях, приткнувшись кормой к добротному каменному пирсу. У «Самары» совсем не военный вид. Наверное, это так нужно.
Помещение машинного отделения тускло освещено электрическими лампочками. Сверху, с подволока, устало глядят серые глаза иллюминаторов. В них виднеется небо. Оно тоже серое.
Мы с Нориным стоим у черного блестящего щита и смотрим на приборы. Старшина — мой командир отделения. Его недавно назначили на эту должность, и он немного важничает.
— А ты правой сколько раз двухпудовик выжимаешь? — спрашиваю я.
Норин удивленно смотрит на меня серыми большими глазами и раздельно произносит:
— Товарищ матрос, где вас так учили разговаривать?
Я краснею. Наверное, мне не стоило задавать ему этот дурацкий вопрос.
— Вы, Безродин, хорошо усвоили заведование? — произносит старшина казенным голосом и шагает по черным блестящим от соляра паелам к переборке.
Я киваю головой и двигаюсь за старшиной. Наши шаги гулко отдаются в тишине.
По переборке бегут вверх тяжелые магистрали. По ним идет пар, которым отопляется «Самара». Магистрали соединяются в разобщительной коробке. Там установлен большой медный клапан. Им регулируется подача пара из котлов. Клапан едва держится, и Норин это замечает.
— Надо отремонтировать, — говорит он и почему-то безнадежно смотрит на меня.
Сверху брызгает сноп света. В люк просовывается круглая Санькина голова.
— Безродин! — кричит он.
— Чего тебе? — спрашиваю я безразличным тоном.
— Айда в баскет погоняем. Капитан-лейтенант Уваров хочет новеньких посмотреть для сборной, — продолжает Санька, а я молчу, всем своим видом показывая, что очень занят и готов сидеть в машине еще двое суток.
— Если капитан-лейтенант Уваров вызывает, идите, — говорит Норин.
Я лезу вверх, к солнцу, по узкому черному трапу. Я еще не знаю, кто такой Уваров, но мне очень хочется поиграть в баскетбол.
С «Самары» мы сходим вместе с Санькой. Санька идет впереди и смешно семенит ногами. Он то и дело оборачивается. Я иду не спеша, несу в руке чемоданчик с формой.
У баскетбольной площадки мы останавливаемся. Несколько крепких парней бросают по кольцу.
Я хочу ошеломить Саньку и небрежно бросаю чемодан на скамейку. На его верхней крышке изображен белый пингвин. Пингвин держит большой баскетбольный мяч и улыбается.
— Помогает талисман? — Санька кивает на пингвина.
— Угу, — бурчу я и неизвестно почему хвастливо добавляю: — А у меня завтра день рождения, так что мы вам сейчас всыпем.
— Именинники не всегда выигрывают, — Санька тряхнул стриженой головой.
Я вытаскиваю из чемодана черные шелковые трусики, новую майку и кеды.
— Доспехи чемпиона, — острит Санька.
Я молчу. Я просто хочу показать этому пижону Пузыреву, как надо играть в баскетбол, и стягиваю с плеч суконку.
Мы разделились на две команды. Санька играет против меня. В больших до колен трусах, босиком, он, сутулясь, бегает по площадке. Трусы раздуваются, как паруса. Мне становится смешно. И этот парень собирается нас обыграть! Сейчас я ему покажу. Я иду на Пузырева, но он ныряет у меня под рукой и левой бросает по щиту. Мяч, подпрыгивая, вертится на кольце и падает в сетку. А пижон Пузырев с наглой ухмылочкой смотрит мне в глаза и нахально спрашивает:
— Безродин, ну как талисман?
Игра продолжается. И продолжается не в нашу пользу. Это крах. Мой спортивный авторитет рушится у всех на глазах. Пузырев, который босиком носится по площадке, делает со мной все, что хочет, и я не могу его остановить. А ведь на моей суконке блестит значок спортсмена второго разряда. Я получил его за баскетбол. Такого значка у Саньки никто не видел.
Мы проиграли с позорным счетом. Я сел на скамейку и стал нехотя расшнуровывать кеды. На душе была тоска, хотя капитан-лейтенант Уваров сказал, что я и Пузырев будем играть за сборную. Это меня не трогает.
— Проиграл, именинник. — Санька садится рядом и насмешливо смотрит на меня.
Мне нечего ему ответить. Я просто пожалел, что сказал ему о своем дне рождения. Какое ему до этого дело. В ответ на его ухмылочку я кивнул:
— Общий привет! — и пошел к «Самаре».
Мне не хотелось после проигрыша встречаться с ребятами, и я полез в машину. Норин обрадовался.
— Давайте вместе отремонтируем клапан, — сказал он и потянулся за ключом, — вместе оно сподручнее. — А потом неожиданно перешел на ты: — Ты, Безродин, со слесарным делом знаком?
Я не был знаком со слесарным делом, но меня злило обращение старшины, тон, которым он со мной разговаривал. Жалеет. Игоря Безродина жалеть не надо. Как-нибудь обойдемся сами, без помощников.
— Я исправлю, — сказал я и взял у Норина ключ.
Старшина с минуту молча смотрел на меня.
— Сами?.. Ну что ж, попробуйте.
Норин ушел, вместо него явился Санька. Он уселся на разножку и нахально уставился на меня.
— Дуешься?
— Без утешителей обойдемся, — сказал я и, поставив банку из-под смазки ближе к магистралям, полез к клапану.
Банка была скользкой и шаталась под ногами. Я поймал в прорезь ключа гайку и хотел повернуть ее вниз. Гайка не поддавалась. Я схватился за ключ двумя руками. Гайка стояла на месте. Тогда я с силой рванул ключ вниз. Ключ выскользнул из рук и со стуком грохнулся о стальной настил палубы.
— Давай я сделаю, — сказал Санька.
Меня это задело, и я зло бросил:
— Валяй.
Санька полез на банку. Он долго примерялся к гайке, крутил ключ, осторожно и как-то ловко орудовал руками. Я видел, что гайка поддавалась. Санька работал спокойно, будто всю жизнь только тем и занимался, что отвинчивал гайки.
— Сейчас, Безродин, раз, два — и в дамки. — Санька повернул ко мне счастливое лицо. Нос у него почему-то был запачкан сажей.
Я видел сутуловатую спину Пузырева, его неторопливые, рассчитанные движения и старался понять: почему он все может, а я нет? Кто он, этот парень, с круглой головой и насмешливыми голубыми глазами? И вообще, что ему от меня надо? Ха, Игорь Безродин ударился в философию, хочет познать существо человека. Смешно. Раньше со мной подобного не случалось. Увидела бы меня сейчас мама, обязательно бы изрекла:
— У Игоря это возрастное.
А может быть, это действительно возрастное? Возрастное… Слово-то какое скучное, сухое.
— А… а… а… а!!!
Страшный крик наполнил машинное отделение. Я не столько услышал, сколько ощутил этот рвущийся из глубины души человеческий крик. Я видел, как бьет из магистрали белый сноп пара. Саньки у клапана не было. Он лежал на палубе, уткнувшись в грязную банку из-под смазки. Глаза у меня стали квадратными. Я вспомнил, что забыл перекрыть пар.
…Ночью я не мог сомкнуть глаз. На улице гулял шалый ветер, в черном квадрате окна тоскливо висела голубая луна, а я ворочался с боку на бок и думал о Саньке, о том, что мы с ним совершенно разные люди.
Пузырева увезли на большой зеленой машине с красным крестом. И сейчас мне вспомнилось бледное вытянувшееся лицо Норина, испуганные глаза и раздраженный голос капитан-лейтенанта Уварова.
— Мальчишки, гайки отвернуть не могут! — ругался Уваров и ходил по палубе «Самары», большой и злой.
Матросы стояли молча. Никто из них толком не знал, что произошло с Санькой. Один я мог объяснить, но я молчал.
Заснул я, когда сырое туманное утро заглянуло в окно.
После подъема меня окружили ребята. Вперед вышел Норин. В руках он держал небольшую коробочку. Коробочка была сделана из эбонита, и на ее крышке поблескивал силуэт подводной лодки.
— Это вам, Безродин, — сказал Норин и протянул мне. — Пузырев говорил: день рождения у вас, вот мы и решили…
Пузырев?.. Я не сразу сообразил, что это Санька, а когда понял, у меня что-то больно стукнуло в груди. Я не слышал, о чем говорил Норин, я ничего не соображал.
— Возьмите, — Норин тронул меня за рукав.
Я оттолкнул его и бросился бежать.
— Дикарь, — бросил кто-то мне вслед.
Я бежал к командиру, чтобы рассказать ему все.
В светлой палате госпиталя непривычная тишина, пахнет лекарствами. Я сижу рядом с Санькой. У него забинтованы руки и грудь, губы чуть припухли, а глаза смотрят на меня все так же прямо и насмешливо.
— Ну что, оригинал, познающий мир, пришел? — говорит Санька. — Я знал, что придешь.
— Командир отпустил к тебе… — бормочу я и гляжу в окно.
Там в голубое высокое небо упираются пирамидальные тополя. Светит яркое солнце. По ветвям тополей прыгают воробьи.
«ЛЕГЕНДА» ВЕНЯВСКОГО
На площадке первого этажа мичман Козырев остановился и посмотрел вверх, в широкий лестничный пролет. Это вошло в привычку: уходя из дому на корабль, останавливаться здесь. Отсюда, сквозь узорчатые сплетении перил, хорошо видна обитая черным дерматином дверь.
В подъезде послышались шаги.
— Зачем ты все это говоришь? Ведь ты совсем не знаешь Венявского, — раздался взволнованный девичий голос.
— Ну, Тось, я же не хотел тебя обидеть, — оправдывался мужской голос. — Не сердись, Тось…
Тени пошатнулись, и звонкий поцелуй раздался почти одновременно с треском пощечины. Входная дверь распахнулась, мелькнула белая матросская форменка.
Мимо мичмана промчалась Тося Маркова — дочь его соседей по квартире. Процокали по лестнице каблучки и замерли наверху.
«Не поладили, — усмехнулся Козырев. — Ишь ты, кого вспомнила — Венявского… И чего она в этом Говоркове нашла?»
Козырев толкнул дверь и вышел на улицу. Желтый свет фонарей лежал на черном полированном асфальте, торопливо бежали машины, голубым и красным светом были озарены витрины магазинов. Мичман зашагал к пирсу.
Неподалеку от причалов порыв ветра бросил в лицо знакомые запахи моря, донес гудок невидимого во тьме парохода. Мичман ускорил размашистый шаг.
Эсминец уходил в море рано утром. Над бухтой висел тяжелый сырой туман; казалось, от его тяжести корабль покрылся мелкой испариной.
Костя Говорков, невысокий худощавый матрос из боцманской команды, вместе с другими выбирал на борт швартовы. Мокрая палуба была скользкой, и Костя балансировал, чтобы не упасть. Он крепко сжимал руками тяжелый трос, ощущая сквозь брезент рукавиц его ознобный холод, а мысли были далеко отсюда: он думал о Тосе.
…Это было весной. Город просыхал от дождя. Рыжее солнце прыгало по лужам. Костя остановился. Автобус был почти рядом, на другой стороне шоссе, но сверху немигающим красным глазом бесстрастно смотрел светофор, и ему не было будто бы никакого дела до того, что Говорков спешит, что он может опоздать в матросский клуб.
Недаром говорят, что беда не приходит одна. Едва милиционер взмахнул жезлом, как из-за поворота выскочил мотоцикл и с ног до головы обдал Костю грязью. Раздался свисток, однако мотоциклист уже проскочил красный свет, и Костя лишь успел заметить голубой берет с торчащими из-под него соломенными косичками да футляр скрипки, привязанный к багажнику. В сердцах ругая незадачливую водительницу, начал счищать грязь с ботинок и брюк.
Теперь Костю беспокоило уже не то, что он безнадежно опаздывает в клуб. Он думал о взбучке, которую задаст Минаев, одолживший ему свои парадные брюки.
В клуб Говорков приехал только к началу второго отделения концерта. В зал его не пустили, и Костя пошел за кулисы.
На сцене было прохладно, пахло красками, столярным клеем и еще чем-то, чем пахнут, кажется, одни только сцены. Долговязый матрос, ведущий программу, сердито размахивал руками, втолковывая какому-то рослому старшине, что петь надо именно сейчас, а не через три номера.
Старшину, который исполнил несколько морских песен, Говорков слушал без особого интереса: ну поет — и ладно, у них на корабле найдутся певцы не хуже. Но вот ведущий шагнул на авансцену и объявил:
— Выступает Таисия Маркова. Композитор Венявский. «Легенда».
С тонкой поэтичностью запела скрипка. Задумчивая теплота музыки, легкий неясный оттенок грусти — все это было таким необычным и так поражало отзывчивое воображение, что Говоркову вдруг захотелось получше рассмотреть скрипачку. Он осторожно отвел в сторону край бархатного занавеса и увидел… злополучные соломенные косички!
Когда девушка кончила играть, Костя первым пожал ей руку. Они разговорились и почти весь вечер были вместе.
А потом Костя провожал ее домой. Темное небо было усеяно голубыми звездами. Стояла тишина, и лишь легкий ветерок шелестел в листве тополей.
Костя уже знал, что отец Тоси — военный моряк, а мать читает лекции на вечернем отделении политехнического института и что сама Тося в этом году заканчивает десятилетку, больше всего любит скрипку и мотоцикл, имеет второй разряд по стрельбе, и вообще, если сознаться, завидует мальчишкам.
Говорков осторожно, искоса поглядывал на курносый Тосин профиль. Против обыкновения был ненаходчив и молчалив. Зато девушка говорила весело и свободно. Она фантазировала о полетах на Луну, считая, что неплохо было бы забраться туда первой, и обещала Косте как-нибудь еще раз сыграть «Легенду». Она смеялась, забавно копировала заезжих артистов-гастролеров и все старалась растормошить, развеселить Костю, но он продолжал молчать. Он шел и прислушивался, как бьется его сердце: гулко и тревожно. Почему? Этого он не знал.
Они расстались только после того, как выяснилось, что до конца увольнения Косте остается полчаса.
Через несколько дней он встретил Тосю на улице. Она не стала скрывать, что рада встрече, называла Костю, как старого знакомого, на «ты». Ей было приятно вот так, медленно, идти рядом с ним.
О чем говорят люди, встретившись после того, как оба втайне мечтали об этой встрече? Так, ни о чем. О море, о звездах, о всякой всячине.
— Ты, наверное, серчал тогда за брюки? Извини.
— Ничего. Я их отчистил. Но о тебе вспоминал.
— А… что обо мне?
— Так… — Костя почувствовал, что краснеет.
Он боялся сознаться, что часто вспоминал тот первый вечер.
Она задавала ему множество самых неожиданных вопросов: что он читает? когда был в театре? любит ли Чайковского?..
Долго не мог заснуть в ту ночь матрос. Ворочался, вздыхал.
Они виделись часто. Но как-то занятый на корабельных работах, Говорков не успел подготовиться к увольнению и стал в строй небритым. Его оставили без берега.
А вечером вахтенный передал Косте небольшой сверток:
— Велено вручить лично.
И усмехнулся.
Костя развернул бумагу, увидел бритву. Тут же была записка. Все еще недоумевая, Говорков прочитал: «Мне очень хочется, чтобы тебя всегда отпускали на берег».