Он заговорил о России…
Александр рассматривал старика…
Огромные красные кисти с узловатыми пальцами. Маленький лоб с седым, своенравно завивавшимся чубом. Густые брови, низко нависшие над глубоко посаженными глазами. Глаза живые, любопытные, страстные, но слегка чумные, как у некоторых проповедников. Крепкий нос, чуть-чуть как будто не свой (возможно, причиной тому было удлиненное, немного вдавленное русло – седловина носа – и вздернутый, своенравно раздвоенный холм). Тяжелые носогубные складки; щедро поросшие поля щек; большая безгубая ротовая трещина. Отдельно растущая, как опушка леса, плохо ухоженная седая с рыжиной борода.
Он курил задумчиво, щурился и смотрел на гостя так, словно хотел ему что-то предложить.
В кухне было мрачновато, – вытянутое желтоватое лицо Арсения Поликарповича казалось немного зловещим.
Александр припомнил, что старик грозился убить Альфреда.
«Да, наверное, мог бы…»
– Как у вас с документами, деньгами и карточками? – спросил внезапно Боголепов.
Крушевский показал свой билет бельгийского военнопленного, еще один документ, который ему выдали американцы, добавил, что и еду будет получать у них же; бережно развернул книгу стихов Верхарна: между страниц лежали карточки с купонами Красного Креста. Старик кивнул одобрительно.
– Американцы… Красный Крест… Угу, хорошо, на первое время хватит. К нам заходите. Не стесняйтесь. – Не получив ответа, он настойчиво повторил: – Я говорю: к нам непременно заходите, поняли? – Крушевский кивнул. – Так-то лучше, так-то вот лучше… Потому что, если не придете, я к вам жену пришлю с едой, она вам все уши прожужжит, она крепко верующая, а вы как? Тоже? Ух, вам будет о чем поговорить! Приходите в любое время, без стеснения и прочих сложностей. – Александр сказал: «да, да, конечно». Старик потушил папиросу в большой латунной пепельнице, опираясь на костыль, поднялся. – Ну, теперь покажу Скворешню…
Увлечения мсье Деломбре менялись быстро: начинал строить обсерваторию, а построил орнитологическую башню; но и птицами барон еще в молодости быстро переболел, а причудливая постройка, как свидетельство кратковременной страсти, осталась. Много раз он порывался снести ее, но Арсений Поликарпович отсоветовал, и был прав: Скворечня, хоть и не предназначалась для проживания, выручала не один год, в ней селились бедствующие эмигранты, после них оставались личные вещи, книги, газеты, даже картины, кое-кто уехал в Америку, кое-кто вернулся на родину. Александру это было знакомо.
– Многое испортилось, – сказал Арсений Поликарпович.
Спальное белье пришло в негодность, узкая солдатская койка, вбитая в пол и стену, слегка отсырела, прогибалась и трещала, когда на нее садились.
Внешняя винтовая металлическая лестница, узкая, изрядно ржавая, обросла вьюном. Идти было неудобно. У Александра сильно закружилась голова.
Через маленькую узенькую дверцу они вошли в небольшое помещение на третьем этаже:
– Библиотека, – сказал старик. – Так эту комнату окрестил прежний жилец. Я вам про него потом расскажу.
Весь пол библиотеки был устлан ровным ковром мусора: мелкие клочья бумаги, ватина и тканей…
– Крысы и птицы, будь они неладны!
Ящики с типографскими тиражами: «Вестник РСХД», «Новый град», «Версты» и другие. Много ящиков. Это я потом подробно посмотрю, подумал Крушевский. Сборник парижских поэтов. Интересно. Пробежался по именам. Ни одного знакомого. Так, а это что? Примитивный печатный станок!
Большая безупречная паутина, натянутая между конторкой, лампочкой и карандашницей. Стопки старых лохматых томов – то корешком, то обрезом – поднимались под потолок и тихо покачивались. Подоконники прогибались под тяжестью брошюр, машинописных пачек, рукописных опусов и книг, – они скрывали окна по самые форточки.
– Ну, как? Впечатляет, вижу.
Александр кивнул.
– Да, впечатляет, – повторил Боголепов, оглядывая комнату. – Еще как…
Книги были повсюду! Даже конторка стояла не на ножках, а на хорошо подобранных книгах, и сидели здесь, совершенно очевидно, на книгах тоже. Ремингтон с вращающимся валом для разных шрифтов; запечатанные и распечатанные катушки с лентой, пузырьки с чернилами, самопишущие перья, пачки пожелтевшей писчей бумаги, карандаши и прочие канцелярские мелочи.
Арсений Поликарпович костылем сбил с потолка почерневшее от времени осиное гнездо.
– Запустили мы тут немного. Рук на все не хватает…
Старик суетился, стучал костылем в пол. Согнулся, встал на четвереньки…
– Тут где-то внутренняя лестница была…
Крушевский сел на ящик с журналами, расстегнул пуговицу, снял шляпу. Тошнило. Полистал сборник. Отложил.
Боголепов ползал, как большая крыса, двигал книги, расчищал мусор.
– Помогите-ка мне! У меня нога… – Крушевский ринулся на помощь. – Уберите-ка этот хлам. Где-то здесь, под бумагами, должен быть люк. А, вот он, вот! – Старик потянул за ручку и, поднимая бумажный ворох и облако пыли, открыл ход. – Вот вам лестница на второй этаж. Там – хранилище. Ну что, идем?
Крушевский кивнул.
В хранилище был такой же беспорядок; стены были оклеены листовками, на крючках висели подшивки газет, на полках шкафов лежали тетрадки и папки, из ящичков шрифткассы торчали металлические пластины, штампы, на небольшом станке лежала заготовка верстки, на полу валялись журналы, рисунки, литеры, – тут словно много лет назад прошел обыск, и с тех пор сюда не возвращались.
– Странно, – сказал Крушевский, обойдя помещение хранилища. Убедившись, что нигде нет двери, которая бы выводила на внешнюю лестницу, и нет люка вниз, он посмотрел на старика и спросил: – Как так?
– Не пытайтесь понять. Это бесполезно. – Он медленно ковылял от окна к окну, распахивая их. – Я тут уже почти двадцать лет. Работал в самых разных местах. Вы не видели, чего Деломбре понастроил в своем имении в Руссийоне. Я много путешествовал, мне встречались всякие диковинные вещи, особенно ватерклозеты… Да… Тут много смешного. Я намеренно решил все оставить как есть, ничего не менял, чтобы все дивились. Посмотрите на те пристройки, – махнул он в окно на три сараюшки, – они абсолютно непутевые. Особенно последняя: за ней начинаются ступеньки, которые ведут в несуществующий погреб. Ни в коем случае не ходите, там просто яма. И не спрашивайте меня почему. Я вот много чего хорошего вам о бароне рассказал… А сколько всего глупого он наворотил – не пересказать! Вы думаете: француз, цивилизованный человек, Европа у нас всему голова. Ага. Откуда, думаете, здесь это кладбище собак взялось? А? Да откуда вообще такая глупость могла взяться? Подумать только, хоронить кошечек-собачек, цирковых львов да лошадей всяких маркизов, прям как людей, на кладбище! Помню, как змею графини одной с почестями хоронили, змею! Люди плакали. Графиня заплакала, и они с ней… Нет, ну, откуда в людях столько глупости? Ну, не болван ли был Деломбре? Взял и отдал земли. Был остров как остров, а стало потешное кладбище. – Арсений Поликарпович ударил костылем по полу, лихо забросил его через люк наверх и полез следом. Крушевский за ним.
Дверь в обсерваторию плотно не затворялась, и сюда проник вьюн, свив в центре красивую зеленую спираль. Недолго думая Боголепов оборвал его и не глядя выбросил вниз. Люкарны отворялись наружу, как корабельные иллюминаторы; прорезиненные рамы подтекали, кое-где обросли плесенью, на полу зеленели лужицы.
– Весной тут холодно спать. Я пробовал любопытства ради. Кости ломит. А летом ничего. Отсюда можете полюбоваться на монументы, на стеллы, на памятники хомячкам, попугаи тоже есть. Если интересно, потом могу отвести. – Нашел среди плесенью покрывшихся книг подзорную трубу и протянул ее Александру. – Посмотрите на правый берег! Мы на холме, да еще и в башне – все, что угодно, можете отсюда видеть, и не надо никуда ездить. Сакре-Кёр, Тур-Эфель. Все, что хотите. В телескоп на звезды ночью можете поглазеть, пожалуйста. И это вам ничего стоить не будет. Где еще такую квартиру найдете? У Шершнева? Да у него там студия, все красками провоняло. Или где? В церкви, у святых отцов, в приюте, где? Нигде такого места больше нет. – И вдруг спросил: – Я слышал, вы в Борегаре работали, там теперь лагерь, и вы советским беженцам помогали?
Александр кивнул. Он хотел сказать, что был там в первые дни сентября, когда только возник лагерь.
– Ну, как там обстановка? Тихая, мирная? Или охрана со штыками? Проволока-пулемет?
Крушевский перестал ходить в Борегар после появления на воротах часовых в советской форме; он помотал головой и сказал, что знал заместителя начальника лагеря, Кострова (фамилия далась с трудом).
– Я так и думал, – оживился старик. – Все врут эти либералисты-солидаристы. Опять врут. Я вчера прочитал тут один листок, «Свободный голос» называется. Вранье на вранье. Противные враки! И голосок за всеми этими враками чувствуется ничтожный, писклявый, жидовский. Опять завели свою шарманку. Лают моськи. Не дает их душонкам покоя победа России. Все хотят великую державу в дерьме вывалять. И кто масло в огонь льет, хотел бы я знать. Да что спрашивать, ответ нам известен: американские жиды! Все беды оттуда. Схожу в Борегар. Там посмотрим, что за фрукт этот Костров, – и подмигнул. – Ладно. Осваивайтесь и приходите к нам чай пить.
«Крепкий старик», – подумал Крушевский, глядя, как тот, с костылем под мышкой, ловко спускается. Стал на землю и поскакал, горбатясь.
Александр пустился бродить, выглядывая из окон. Река, огород, куры, кролики, из сарая старик вывел на веревке козу, привязал к яблоне, ушел в дом. Проплыла баржа, исчезла за мостом. На крыльцо вышел Шершнев, посмотрел наверх, Крушевский ему махнул.
– Счастливо оставаться!
А голос у него зычный. Быстрым легким шагом Шершнев идет сквозь ворота, уходит к мосту. Не догнать. В другой раз. Александр спустился в библиотеку. Сел на табурет. Поднял журнал с оторванной обложкой. «Новый град». 12. Париж 1937. Полистал. «Жребий Пушкина». «Христианство и революция». «Христианин в революции». «Аура чаемой России». Перескочил. «Французская молодежь и проблемы современности». Нашел бинокль. Долго рассматривал мост и другой берег. Металлические барьеры поблескивали. Свежевыкрашенные домики радовали глаз. Полосатый бело-голубой парасоль. Под ним стол, на столе что-то. Наверное, чашки, кофейник. Как обычно. Рядом беленькие летние стулья. Один кверху ногами. Завалился. Детишки бегают. Мальчик с рапирой, девочка с яркой лентой. Хорошо. Жизнь. А если пойти пешком вдоль этой набережной, то через пару километров начинается разруха Сент-Уана…
Он думал, что помолится, как только останется один; старик ушел, но кто-то будто подглядывает. Его занимали мысли, в мыслях были люди. Никак не остаться одному. Мысли ехали сквозь него, как переполненные вагоны, шагали люди, мелькали лица. Что ни человек – история: страхи, надежды, слухи, подозрения… Устал, он так устал… Пока ехали в Аньер, Серж многое рассказал о Боголеповых, предупредил о различных странностях Поликарпыча, а также говорил про размолвку, которая случилась у него с Моргенштерном.
«Альф не виноват. Никого не слушайте, когда будут говорить, а говорить они будут, не слушайте, запомните: Альфред не виноват! Он был готов жениться на старшей дочке, да только она сама ему отказала, а отцу все вывернула так, будто Альф ее бросил. Вот и пойми женщин после этого! Рожала сама, и на всех злая ходила, и в первую очередь у нее Альфред во всем виноват, и всех настроила против него. Точно он самый главный подлец Парижа. Будто в этом городе подлецов мало. Нужно ей было еще одного сделать. Не понимаю! Это просто невезение какое-то. Альфреду не везет на женщин. Несчастный человек. Но это другая история. Тут ему, можно сказать, не повезло совсем. Самое поразительное, эта стерва, зная, что Альфред – настоящий джентльмен, взяла с него слово, что он, если хочет видеться с дочкой, никогда ни при каких условиях не должен говорить ей, что он ее отец. Он – дурак – дал ей слово, и после этого она стала отпускать с ним девочку. Она живет у него по несколько дней. Представляете?»
До 1913 года Арсений и Любовь Боголеповы жили в Нижнем Новгороде, где Арсений по ошибке был арестован, после чего они уехали в Гдов к старшему брату Любови Гавриловны, Федору. От рождения Федор был на одну ногу короток, зато был силен руками: и камень тесал, и железо ковал, прославился надгробиями, оградками, клетками и решетками. Арсений работал машинистом паровоза на линиях Псков – Нарва и Псков – Полоцк. Родилась Лидия, за ней сразу был еще ребенок, но мальчик умер после родов. В Гдове было неспокойно. Дом, в котором жили Боголеповы, находился возле станции. Каждый день на фронт тянулись составы с солдатами, женщины и дети выходили их провожать, приносили еду, воду, махали вслед, плакали; с фронта везли раненых и увечных, мертвых хоронили на Гдовском кладбище, покойников с пением и плачем несли мимо окон Боголеповых. Казачьи разъезды, призванные ловить дезертиров и саботеров, грабили евреев, пьянствовали, нападали на женщин. На берег выбрасывало рыбацкие лодки, были случаи исчезновения людей из собственных квартир, полиция обвиняла контрабандистов, но никого не поймала, журналисты и местные писатели сочиняли фантастические истории, народ придумывал свое: будто из озера выходят кикиморы, похищают спящих. Начиная с шестнадцатого года через город шли обозы с беженцами, они покидали Россию, пророчили несчастья, голод и прочие бедствия, с собой звали, и многие поддались, всё бросили и ушли. Арсений раздумывал, Федор его отговорил, а жаль, дела окончательно испортились: паровозы встали, случилась забастовка, полицейские без раздумий бежали, быстро организовался военный революционный комитет, занял дом губернского предводителя дворянства светлейшего князя Ивана Николаевича Салтыкова, на крыльце особняка часовые по вечерам жгли костер, по улицам ходил патруль с повязками, скоро в Гдове собралась целая рота бандитов, они заняли дом купца Трофимова тоже, расселились по всем брошенным квартирам, пьянствовали, бесчинствовали, с музыкой разъезжали на тачанках по уезду, грабили, выпускали свою газету, провозглашали власть пролетариата в магазинах и на складах, главарем разбойников был некто Булак-Балахович, тех, кто не отдавал свою лошадь или другую скотину, Балахович приказывал пороть на превращенной в эшафот телеге; пороли публично, созывали народ барабанами и горном, часто порка заканчивалась повешением и речью Балаховича, громогласно объявлявшим имущество казненного собственностью Революции. Разграбив город, балаховцы ушли, город заняли белогвардейцы; не успели к ним привыкнуть, как их выбили петербургские большевики. Эти привезли с собой печатный станок и целый штат бюрократов с телефонами, газетами, приказами, лозунгами; за ними, под особой охраной, тянулся обоз с вещами: столы, стулья, люстры, карнизы с бордовыми шторами, флаги, полотнища красного и синего кумача, на которых большими аляповатыми белыми буквами с множеством восклицательных знаков были написаны впечатляющие речи, – всему этому очень скоро нашлось применение, в зданиях бывших купцов возникли кабинеты, на домах появились флаги, вот только с лозунгами не знали, как быть, они были бессмысленной длины, в Гдове не нашлось ни одного здания, на котором можно было бы их как следует растянуть; пока совещались, случился тиф (скончался Федор), налетел Булак-Балахович. На этот раз он был на стороне белой гвардии. Балаховцы разбили тифом изможденных красных и сожгли транспаранты. Горнами и барабанами Балахович собрал весь город на площади, объявил беспощадную войну против насильников, грабителей и поругателей святынь церкви православной, устроил театр с казнями и умчался в Эстонию. Туда же потянулись беженцы, и Боголеповы с ними. Возле границы обоз обстреляла артиллерия. Никого не убило, но много пало лошадей, а другие разбежались. Так и не поняли, кто палил. Лидия была сильно напугана, несколько недель не говорила…
Крушевский в этом месте кивнул, показал на себя пальцем и сказал:
«Да, я тоже».
«Вы понимаете, конечно, – продолжал Серж. – К тому же их арестовали большевики, их грабили, допрашивали. Могу себе представить… я знаю, что такое допрос. Как-то я попался хорватам, меня приняли за итальянского шпиона, долго держали, думали, что мои футуристические дневники – это зашифрованные донесения… ну, это другая история… Альфреду не повезло с Лидой. А ведь я предупреждал: не связывайся с этой вертихвосткой, Альф, до добра не доведет. Ну, совсем молодая… В ресторанах пела, танцевала в цыганских юбках, белые голые плечи, крупный бюст, длинная шея и глаза – безумные-безумные. Красивая, но – экзажерунья[44]. Он потерял голову, запутался. Кто ж знал, что она так с ним поступит? Столь жестоко оболгать… Арсений хотел подавать в суд, с трудом отговорили, я в том числе, отсоветовал, нажимая на то, что Лидия не совсем в себе, она попадалась на мелких кражах, провела какое-то время в палате для душевнобольных. Очень нехорошая история. Альфред – настоящий джентльмен. Таких сейчас немного осталось. Он предлагал ей руку, а взамен получил рукоприкладство и обвинение в отвратительном разврате. Нет, такого поворота не ожидал никто. Я, конечно, тоже виноват, я привел Альфреда к ним, я нашел это место, я рисовал в Аньере много и пошел к ним, они были вежливые, разрешали мне рисовать у них во дворе, у них там даже стул для меня завелся, сдружились мы, выпивали с Арсением, в общем, ничто не предвещало, а потом… Я почему-то думаю, что это влияние Тамары. Вы ее не знаете. Поэтесса, под всякими псевдонимами пишет, один из них Погорелова. Дама положительно не в себе. Бесовка-скандалистка. Не знаю, сколько ей лет, она обязательно врет про свой возраст, ей должно быть хорошо за сорок. Лидочка и Тамара очень давно дружат. Тамара у них в доме была учительницей французского и литературы. У Боголеповых всегда было плохо со средствами, дети не ходили в школу, Тамара придумала заняться их воспитанием, напросилась к ним в дом, потому как сама прожить не сумела бы, к жизни не приспособлена, но не аристократка, врет, все врет. Впрочем, Поликарпыч про себя тоже изрядно сочиняет, плетет родословную аж от вологодских бояр, а разговор его послушаешь, так обычный вахлак. Да, всюду у нас выдумщики! Куда ни глянь – сочинители! У каждого в роду то граф, то генерал, то первооткрыватель какой-нибудь. А как задумаешься, одно с другим и не сходится. Такой, видимо, мы народ – нам нужно быть особенными. Только что собой мы сами представляем? Эта Тамара – пугало огородное, мадам де Скандаль. Зачем она им понадобилась? Выгадать что-то хотели. Как и с Теляткиным… служку завели… Так и с Тамарой… Взяли, чтоб за детьми присматривала, французскому и литературе их учила, кормили ее, комнату отвели на антресолях, не больше чулана, ей и то было хорошо. А что в голове ее происходит! У нее кругом враги, и французы, и русские ее знают. Везде побывала и всюду себя проявила. Любит все испортить, например, сломать отношения с хозяином ресторана, в котором они выступают, или просто вечер, хороший, мирный, ей надо что-нибудь выкинуть, чтобы всем гадко стало. Как выпьет, про всех гадости говорит, да так складно, что многие с удовольствием слушают и смеются, затем и поют ее, чтобы послушать… Я уверен, что именно Тамара настроила Лиду против Альфреда. Побоялась подругу потерять, вот и настроила… Да кто знает, что там могло быть! И что там в голове вертится, невообразимо… Стихи ее ужасны, читает отвратительно, голосит как сумасшедшая, на душе тошно делается. Они вместе выступают в ресторанах, поют романсы. Николай на гитаре играет, очень хорошо играет, без всякого пения, и все на память, нот не знает, я даже не представляю, как он так может столько помнить, его мелодии не имеют названий, просто сидит, играет, перебирает, бормочет себе под нос: а теперь вот эту… а сейчас вот эту сыграю… и конца им нет, и все хорошие, на удивление гармонические вещи. Альф говорит: у него талант. Жаль юношу, в этой семье он пропадает, печально…»