Смех раздался за столом.
– Прямо новый Гомер, – смеялась Маша.
– Вадька, – закричал Оська, – склоняю перед тобой крутую выю! Райка, положи ему еще холодца!
– Слышала? – сказал ей Вадим. – А то ты сама ешь, а другим не даешь.
– Трепись! – сказала Райка, накладывая ему холодец на тарелку. – За тобой не поспеешь. Ты обжора. Жеривол и Курояд.
– Кто я? – не понял Вадим. А Маша, смеясь, пояснила:
– Раечка курсовую работу писала о Феофане Прокоповиче. У Феофана была комедия «Владимир», – он высмеивал жрецов-язычников, с которыми вел борьбу князь Владимир. Вот этих жрецов, обжор и развратников, Феофан так назвал: Курояд, то есть пожиратель кур, Жеривол…
– Пияр, – добавила Райка, – то есть выпивоха. Дело в том, что Феофан Прокопович был сторонником Петра и в своей комедии отразил борьбу Петра с реакционным духовенством…
Тут из радиоприемника – лакированного ящика, стоявшего на комоде, – раздался неторопливый державный звон кремлевских курантов. После двенадцатого удара грянул «Интернационал».
– Ну вот и сорок первый! – возгласил Оська. – Привет, сорок первый! С Новым годом!
– Как хочется, чтобы год был спокойный, – сказала Розалия Абрамовна. – Будьте здоровы и счастливы, мои дорогие.
Выпили вина за неведомый сорок первый. Оська завел патефон. Вступил чистый голос Шульженко: «Нет, не глаза твои я вспомню в час разлуки… Не голос твой услышу в тишине…»
– Всем танцевать! – объявил Оська и пригласил Машу.
«Я вспомню ласковые, трепетные руки, и о тебе они напомнят мне…»
Они хорошо танцевали. Оська, подобрав толстую нижнюю губу, держался прямо, голову вдохновенно откинул назад. Вот только был он ниже Маши почти на полголовы. А она, крупная, красивая, в облегающем синем платье с белым бантом на груди, кружилась, смеясь, под поднятой Оськиной рукой.
«Руки! Вы словно две большие птицы! Как вы летали, как оживляли все вокруг…»
– Пойдем. – Райка потянула Вадима танцевать. – Оторвись наконец от еды, Курояд.
«Руки! Как вы могли легко обвиться, и все печали снимали вдруг…» Девочку Раю, капризную и своенравную, Вадим помнил столько же, сколько помнил себя. Вот рядом, под подбородком, покачивается ее каштаново-кудрявая голова. Ее глаза, не то синие, не то темно-серые, то и дело меняют выражение – сердитое, ласковое, возмущенное, а то и вовсе отсутствующее, – странные глаза. Это она. Райка, привычная, как Оськина скрипка. И в то же время – уже не тарахтелка-толстушка, как в детстве. Талия, перетянутая серебристым поясом, уже, можно сказать, женская. На повороте Вадим, как бы невзначай, прижал к себе Райку, ощутив ее упругую грудь. Райка вскинула на него взгляд не то негодующий, не то вопрошающий. Она была другая, вот что…
– Ты наступил мне на туфли, – сказала она.
– Извини. Я же плохо танцую… А эта твоя Маша, – спросил он, – всегда смеется, да?
– С чего ты взял? Она очень серьезная. Она у нас групкомсорг.
– Давно с ней дружишь?
– Недавно. Мы с ней прошлой зимой, когда финская война шла, вместе сдавали донорскую кровь. Для раненых.
– Кровная дружба, значит. Она ленинградка или…
– Ой, опять наступил! Медведь косолапый… Маша в Кронштадте живет. А тут – в общежитии на Добролюбова. Оська, поставь «Утомленное солнце».
Оська сменил пластинку. Мужской голос, исполненный неизбывной печали, повел:
– Солнце не может быть утомленным, – сказал Вадим. – Оно просто горит.
– Это у тебя все просто, – сказала Рая.
Оська вдруг спохватился:
– Чуть не забыл! – метнулся к телефону, набрал номер, закричал в трубку: – Зайчик, это ты? С Новым годом! Что? Зайчик, не надо ругаться. Пиф-паф!
В том январе объявили в училище культпоход в театр имени Пушкина (его по-прежнему называли Александринкой) на спектакль «Мать» по пьесе Карела Чапека. И Вадим вот что надумал: пригласить Машу. Он, конечно, понимал странность, даже неловкость такого поступка: с Машей он едва знаком, не его это девушка, и вряд ли она примет приглашение. Да и как до нее добраться? Можно, конечно, дозвониться до университетского общежития на Добролюбова, но студентку к телефону не позовут. Ладно хоть, что он узнал от Райки ее, Маши, фамилию: Редкозубова.
Тут надо пояснить немаловажное обстоятельство: Вадим в эту Машу Редкозубову влюбился. В отца своего, Льва Плещеева, он, что ли, пошел по склонности к прекрасному полу? Трудно сказать. Однако когда преподаватель штурманского дела крикнул: «Курсант Плещеев! Вы что, ворон считаете?» – Вадим спохватился, что не услышал вызова к доске. Надо же, загляделся в окно, в котором рисовалась его воображению женская головка… два крыла русых волос… бело-розовый овал лица… светло-карие глаза широко расставлены, и один, кажется, правый, имеет золотистое пятнышко… и такие губы, такие губы, открытые в улыбке…
Томился Вадим Плещеев, вы понимаете?
И когда день культпохода приблизился, он, движимый томлением, решился на странный поступок. В тот субботний вечер, когда было разрешено увольнение, сильно мело. До угла, до Невы еще ничего, а когда близ памятника Крузенштерну Вадим повернул на Университетскую набережную, на него накинулась, с древним каким-то воем, белая от бешенства метель. Ложась на метель грудью, Вадим, полуослепший, облепленный снегом, ломился, как «Фрам» сквозь льды Арктики (такое сравнение вдруг влетело в голову).
На стрелке Васильевского острова метель бесновалась вовсю. Как бы не снесла ростральные колонны. Мост Строителей Вадим одолел чуть не ползком, давлением тела прорубая проход в сугробах.
Ну вот оно, университетское общежитие на углу проспекта Добролюбова – крепкий утес среди стихий. Вадим, тяжело дыша, вошел, в тамбуре сбил с шапки нарост снега, отряхнул шинель. В вестибюле на него уставилась пожилая дежурная в больших очках:
– Вы к кому, товарищ моряк?
– К Редкозубовой. Она на втором курсе филфака…
– В какой комнате?
– Не знаю, – сказал Вадим.
Дежурная осуждающе покачала головой:
– Прихóдите к человеку, а не знаете, в какой он комнате.
– Так я пойду поищу.
– Долго искать придется. Пять с половиной этажей.
– Ничего. – Вадим насупился, приготовился преодолевать возникшее препятствие. – Я найду.
– Подожди, – перешла дежурная на «ты». – Света! – окликнула она мелкозавитую коротышку, пересекавшую вестибюль с чайником в руке. – Ты такую студентку знаешь – Редкозадову?
– Редкозубову, – сердито поправил Вадим.
– А кто ее не знает, – пропищала Света, любопытным взглядом окинув Вадима.
– В какой она комнате?
– В сто тридцать второй.
– Ну, это пятый с половиной этаж, – уточнила дежурная. – Иди, моряк. Посещение до двадцати трех часов. Позже нельзя.
Вадим поднимался по лестнице, по которой шмыгали вверх-вниз парни и девушки, смеясь и перекликаясь. Говорили они, само собой, по-русски, но смысл их перекличек Вадим не улавливал – словно были они из какой-то другой жизни. Последние пол-этажа он одолел, здорово запыхавшись. Пошел по темноватому коридору, глядя на номера комнат, и тут из 132-й вышла Маша Редкозубова, а за ней – ушастый очкарик в желто-синей ковбойке и штанах, видимо, никогда не знавших утюга.
– Здравствуйте, Маша, – сказал Вадим, бурно дыша.
Она всмотрелась в него, слегка прищурясь.
– А-а, Раечкин сосед! Как ты сюда попал?
Она, одетая в простенькую серую кофту и черную юбку, показалась Вадиму ниже ростом, чем в новогодний вечер.
– Я к тебе пришел.
– Военно-морской флот перешел в наступление. – Она коротко рассмеялась. – Юрик, – обратилась к очкарику, – ты иди к Семену, а я подойду попозже.
– Ладно, – сказал тот ломким голосом. – Только не задерживайся.
– Как тебя правильно зовут – Дима или Вадя? – спросила Маша.
– Как хочешь, так и зови.
– Хорошо, пусть будет Вадя. Ну, зайди.
Она ввела Вадима в комнату. Тут были четыре кровати, на одной лежала и читала книгу смуглая брюнетка в лиловом халате. При появлении Вадима она села, запахнув халат и сунув босые ноги в остроносые тапки.
– Лежи, Тамила, лежи, – сказала Маша.
– Чего я буду лежать, когда мужчина пришел. – Брюнетка взяла со стола чайник. – Схожу за чаем.
Она вышла, шлепая тапками.
– Сними шинель, Вадя. Почему у тебя такая красная физиономия?
– Так метель же. Здорово метет.
– Я по субботам домой уезжаю, в Кронштадт, а сегодня из-за метели осталась. Садись, Вадя. Зачем ты пришел?
– У нас двадцать четвертого культпоход в Александринку. На «Мать» Чапека. Вот я хочу тебя пригласить.
– Спасибо. – Маша обеими руками расправила волны своих волос. – Только я не смогу.
– Почему?
– Двадцать четвертого у нас заседание эс-эн-о.
– Что это?
– Студенческое научное общество.
– Ну, пропусти. Это же не обязательно?
– Не обязательно, но… – Маша запнулась.
– Понятно, – кивнул Вадим. – Юрик не велит.
– При чем тут Юрик?
– При том, что у него уши торчком.
– Ну знаешь! У него уши, а у тебя… у тебя прическа как гречневая каша!
Несколько секунд они сердито смотрели друг на друга. И – враз рассмеялись.
– Юрик – будущий ученый, – сказала Маша. – Его реферат о маленьком человеке в русской классике – просто сенсация. Юрика хвалил сам профессор Эйхенбаум.
– Я сразу заметил, что он молодец. А почему ты послала его к Семену?
– Вот еще! Ты какой-то настырный, Вадя. Семен и Юрик – члены комсомольского комитета на филфаке. Мы составляем план культмассовой работы на полугодие…
– Маша, культпоход в Александринку просто украсит ваш план.
– Серьезно? – засмеялась она. А потом, разом согнав улыбку с лица: – А что это за пьеса Чапека – «Мать»?
Курсантов привез училищный автобус. Вадим остался у входа в театр, ожидая Машу. Сыпался с темного неба несильный снег. Вадим ходил между колонн, курил, а стрелки на его «Павле Буре» приближались к семи. Неужели не придет? – думал он с нарастающим беспокойством.
Маша пришла без пяти семь.
– Ой, чуть не опоздала! Привет, Вадя. Ты не представляешь, какая толкучка в трамваях.
– Почему это я не представляю? – проворчал Вадим.
Уже отзвенели звонки и погас свет в красно-золотом зале, когда они, протискиваясь в тесном ряду, нашли свои места. Свет-то погас (и пошел занавес), но курсанты, заполнившие последние ряды партера, своими нахальными взглядами очень даже разглядели статную девицу в синем платье с белым бантом. Кто-то негромко, но достаточно внятно пробасил: «Вот это бабéц!» А Павел Лысенков, рядом с которым оказалось место Маши, уставился на нее, до предела раскрыв глаза, и сказал:
– Здрасьте вам!
– Паша, ты смотри на сцену, – посоветовал ему Вадим.
На ярко освещенной сцене шло действие, заставившее притихнуть огромный зал Александринки. В некой неназванной маленькой стране назревают страшные события. Рушится семья интеллигентной, еще не старой женщины. Она потеряла мужа, офицера, погибшего где-то в Африке в схватке с туземцами, и старшего сына, врача, пожертвовавшего собой ради спасения туземцев от желтой лихорадки. У Матери остались еще четыре сына. И вот погибает Иржи, летчик, при испытании самолета в высотном полете. В стране вспыхивает гражданская война: народ восстал против деспотической власти, и в этой междоусобице погибают еще два сына – близнецы Петр и Корнель, оказавшиеся в противостоящих группировках. И тут на страну нападает – «в целях установления порядка» – соседняя большая и сильная держава. По радио звучит женский голос – призывает мужчин к оружию, к отражению агрессии, это голос родины, истекающей кровью. Рвется пойти добровольцем и Тони, последний сын Матери, 17-летний школьник, у которого еще пальцы в чернилах. Но Мать не хочет его отпускать. К ней являются умерший муж и погибшие старшие сыновья. Это не призраки, они как будто живые, и Мать ведет с ними страшно, до отчаяния напряженный разговор. Да, да, она знает, что они все исполняли свой долг. Она кричит им, умершим: «Да, свой долг… У меня тоже была своя слава – это были вы. Был свой дом – это были вы. Свой долг – это были вы, вы, вы… Так объясните же мне, почему в течение всей древней, и средней, и новой истории одна только я, я – мать, я – женщина, должна платить такой ужасной ценой за ваши великие дела?!» Она кричит, заламывая руки: «…У меня ведь нет больше никого, кроме Тони… Я прошу вас, оставьте мне его! Ведь иначе мне не для чего будет жить… Неужели у меня нет никакого права на того, кому я дала жизнь? Неужели за все тысячи лет я так ничего и не заслужила? Прошу вас, дети, сделайте это для меня, для вашей выжившей из ума, замученной мамы, и скажите сами, что я не должна отдавать его… Ну, говорите же! Что вы молчите?»
А из эфира несется голос другой матери: противник из самолетов расстреливает школьников… торпедировал учебный корабль, на борту которого были кадеты морского училища, в их числе и сын этой женщины-диктора… «Ты слышишь, мама?» – спрашивает Тони… И Мать срывает со стены винтовку покойного мужа и протягивает ее своему последнему сыну: «Иди!..»
Будто мощной волной окатило зал, и он ответил этому трагическому «Иди!» долгим рукоплесканьем. Раз десять выходила на аплодисменты Мать – актриса Рашевская. Она улыбалась сквозь слезы, кланялась, принимала цветы.
– Спасибо, Вадя, – сказала Маша, когда спускались к гардеробу. – Очень сильный спектакль.
Она вытирала платочком влажные глаза.
Вадима окликнул Травников, стоявший в очереди к гардеробщице, жестом предложил занять место перед собой. Вадим познакомил с ним Машу.
Курсанты направлялись к училищному автобусу. – Поезжай, Вадя, – сказала Маша. – До свидания.
– Я провожу тебя. – Он взглянул на часы. – Еще полно времени.
Мимо памятника Екатерине, надменно взирающей с высокого пьедестала, они прошли к трамвайной остановке. Как всегда, там толпились терпеливые люди.
– Давай пойдем пешком, – предложил Вадим.
Они шли по Невскому, многолюдному и в этот поздний час. Свет витрин скользил по их лицам.
– Адмиралтейская игла опять подсвечена, – сказала Маша. – Как хорошо. Прошлой зимой, когда шла война и город был затемнен, казалось, что он вымер.
– Я все думаю об этой пьесе, – сказал Вадим. – Кажется, Чапек не дожил до тридцать девятого года, до оккупации Чехословакии. На самом деле чехи, когда немцы влезли, не оказали сопротивления.
– А что они могли сделать? Подумаешь, чехи! У Франции какая сильная армия была, и ту немцы за месяц разбили.
– У чехов армия тоже была не слабая. Но они не стали воевать. Чапековская Мать не отправила последнего сына защищать свою страну.
– У Чапека нет названия страны.
– Ну, кому непонятно, что он, чешский писатель, имел в виду Чехословакию… на которую нападает Германия…
– Хорошо, что у нас подписан с Германией пакт о ненападении.
– Хорошо-то хорошо, но… странно… Кричали про фашистов, что они разбойники, а Гитлер главный бандит. И вдруг подружились… разулыбились…
– Вадя, ну это же политика, как ты не понимаешь?
– Пытаюсь понять. – Вадим взглянул на профиль Маши, четко освещенный витринами Дома книги. – Ладно, оставим политику. Так ты в Кронштадте родилась?
– Нет, родилась в Череповце, мама там работала, а потом, мне два года было, мы вернулись в Кронштадт. Вообще-то мы кронштадтские, мой дед там и сейчас работает по ремонту пушек. А мой отец был матросом на линкоре. Он погиб в Гражданскую войну, при штурме Перекопа.