– Собирайте персонал, – сказал он наконец и прикрыл глаза – сил оставалось немного, надо было экономить…
Через полчаса в кабинете доктора собрались оставшиеся медработники, смотрели кто тихо, кто хмуро, но все – с надеждой. Доктор Ясинский не лежал уже, сидел на своем кресле бледный, как мертвец, говорил тихим голосом:
– Эвакуироваться нет никакой возможности… Здание к использованию непригодно. Вдобавок оно пристреляно, следующий обстрел может уничтожить больных вместе с нами… Отсюда вывод: лечебницу надо распускать, жизнью людей мы рисковать не вправе.
Била-стучала кровь в висках, под бледной кожей вспыхивали лимфоциты, борясь с болезнью. Что же ты делаешь, доктор Ясинский, где это видано, чтобы распускать сумасшедший дом, куда они пойдут, больные, кто им уход обеспечит? А где видано, чтобы по живым людям из системы залпового огня садить, как по тараканам, спрашиваю я вас? То-то же и оно, и не говорите, чего не знаете. К тому же не просто так мы больницу разгоняем: у кого есть родные – к родным с подробнейшими инструкциями, остальных разберем между собой.
Спустя четверть часа все уже было решено, остались только двое неприкаянных.
– Отец Михаил остается, – подвел итог доктор. – И еще Катя, юродивая…
Катя, да, Катя… Параноидная шизофрения или, как ее тут звали, юродивая Христа ради. Молодая, вихрастая, ногастая, а в душе словно бы старушонка – то темная, то забавная. В другие времена, при государе-императоре, быть бы ей местной достопримечательностью, ходить по мощеным улицам, брызгая о камень копытцами, подкованными башмачками, грозить прохожим тонким пальчиком, показывать красный язык, прорезным визгом кричать глупости о Боге и ангелах, стращать собою гулящих рогатых бесов, с полупьяну забредших в переулки, ведущие к храму, а по ночам, вскарабкавшись на колокольню, буянить в ночи, распушать крыла, кукарекать птицей-курицей, призывать архангела Рафаила.
Сейчас же законопатили ее, как и прочих, в желтый дом, под надежные замки, в смирительные рубашки, пичкают галоперидолом, никто ее пророчеств слушать не желает, никому она не нужна…
– Отца Михаила кто возьмет, говорю? И Катю юродивую?
Все молчат, опустили голову. И старшая медсестра, суровейшая Наталья Онисимовна, которая и к буйным в бокс входила, не страшась, с одним только шприцом наперевес и с божьим благословением. И добрейшая тетя Нюра, санитарка, не последнюю рубашку – кожу последнюю готовая с себя снять для другого… Медбратья тоже молчали, понурив маленькие гладкие головы на могучих шеях, словно яблоки попадали среди холмов. Хотя нет, не все молчат, лица прячут. Один приподнялся, так и рыскает глазами – рыжий Иванчук, из новеньких, и полгода в лечебнице не проработал.
– Я возьму, – говорит, – Катю возьму…
Не понравился доктору блеск в глазах его – сладкий блеск, сладострастный, желтый. Для Ясинского они все – пациентки и пациенты – сосуды немочи и слез, муки и страдания. А этот в Кате не юродивую видит – женщину. Нехорошо это, совсем нехорошо. Но все равно, другого-то варианта нету. Значит, придется объяснить ему, чтобы ненароком грех на душу не взял… Если, конечно, знает, что это такое… Но попробовать надо, за попробовать же никто не укусит.
– А отца Михаила возьмешь, Иванчук?
– Ай?
– Отца, говорю, Михаила возьмешь?
Правду сказать, он бы и сам их взял – и Катю, и отца Михаила. Кому и брать пациентов, как не заведующему отделением… Вот только беда, незадача, некуда их ему брать. Три дня назад разнесло его однокомнатную квартиру напрочь, одна черная дыра в доме осталась, как в зубе каверна, ни стен, ни пола. Счастье, что его дома не было, – вот это и называется повезло, это и есть Божий промысел, и ничто иное. Порадовался тогда – зачем-то, значит, нужен он еще на этом свете, зачем-то осеняет его крылом ангел-хранитель – крылом серым, тощим, поистрепавшимся, но окончательно силы не потерявшим. Ну, а зачем же может быть нужен доктор, кроме как приглядывать за больными… А больные есть всегда, значит, и доктору Ясинскому всегда быть. И не попадет в него ни артиллерийский снаряд, ни мина, ни случайная пуля, не подорвется он на растяжке, и пьяный ополченец не воткнет ему в горло широкий десантный нож…
Так, во всяком случае, ему казалось еще совсем недавно. А вышло вон оно как, совсем по-другому вышло. Разнесло больницу, и теперь доктор своими руками распускает больных по домам. При этом, куда идти ему самому – непонятно, все эти дни Ясинский жил в больнице. Временно, конечно, можно в бомбоубежище, а там видно будет. Но брать с собой в бомбоубежище больных нельзя – им пригляд нужен, распорядок дня, питание нормальное. А если завтра все-таки убьет его – кто о них позаботится? Нет, нельзя ему, никак нельзя…
Доктор снова поглядел на Иванчука. А у того глаза скользнули под тяжелую лобовую броню, глядят хмуро, как мыши из подпола, губы шевелятся, что-то цедят.
Усилием воли Ясинский напряг слух, сосредоточил внимание…
– Не могу, доктор, извините… Двоих не сдюжу. А Катю взять можно, это пожалуйста.
Ах, Катя, Катя… Стройная, высокая, черты лица мягкие, глаза глубокие, серые… В период ремиссии ласковая, приветливая, ни о чем не спорит, со всем соглашается. В другое время, с другими лекарствами, да и с людьми другими, что греха таить, верно, выздоровела бы она, пошла бы в белой фате под венец, осыпали бы ее хмелем, а счастливый жених шел бы рядом, смотрел на нее – не насмотрелся…
Полыхнул тут в жилах простудный жар, вскипела кровь, заволокло сознание бредом. И на миг почудилось доктору, что он и есть счастливый жених, это его осыпают хмелем. Это он идет рука об руку с Катей, и она глядит на него влюбленным, доверчивым, не замутненным лекарством взглядом.
Отуманенный доктор вздрогнул. Стряхнул с себя морок, посмотрел на Иванчука…
Неужели отдать ее этому уроду? Нет, нельзя. Кто знает, что он с ней сделает? Эх, была не была.
– Ладно, – сказал доктор, – я сам беру Катю…
Иванчук, обманутый в лучших ожиданиях, засопел обиженно, жирно.
– А отца Михаила?
– И отца Михаила, само собой… Обоих беру.
И тоже, как и Катя, явился перед ним отец Михаил, как живой, – может, в простудном бреду, может, сам собою… Сидел напротив за столом, глядел, наклонив голову, взглядом внимательным, сочувственным. А он, доктор, наоборот, сердился, как будто кто невидимый подзуживал его, топотал сердито копытцами, колол в бок кривыми рожками…
– Ну, а если не валять дурака, отец Михаил? – строго допрашивал доктор. – Ну какой же из вас небесный бухгалтер? Что вы там, на небесах, считать собрались? Грехи человеческие? Или сребреники какие-нибудь?
– Не подсчитываю я, – отвечал отец Михаил, говорил устало – лекарство действовало. – Не подсчитываю ничего, просто меру устанавливаю.
– Чему меру? – не понимал доктор.
– Всему. Добру и злу, плохому и хорошему, преступлению и святости… – Потом подумал и добавил: – А вообще, конечно, вы правы. Никакой я не бухгалтер… Но настоящей своей должности сказать не могу. Не положено.
Вздохнул врач, постучал карандашом по столу. Вот и говори с ними после этого. Во всем остальном нормальный человек, но как до небесного доходит, тут его в разум не вернуть. И галоперидол-то кончается… С другой стороны, зачем ему галоперидол? Он ведь тихий… Ну, а если болезнь прогрессировать начнет? Если он, например, себя архангелом возомнит, да и начнет карать род человеческий…
Поежился доктор. Представился чего-то его внутреннему взору отец Михаил ростом с Останкинскую башню, с черными крыльями за спиной, – непременно чтобы черными, как гнев его архангельский. Хотя, собственно, зачем ему крылья? Он и так может, без крыльев. Главное, острый предмет в руки взять – и пойдет валять всех налево и направо. Не дай боже, попадется ему на дороге какой-нибудь орк накирявшийся, а то и вовсе обдолбанный… Он разбираться не станет, кто перед ним – архангел или обычный псих, саданет очередью из автомата, и прощай, отец Михаил, встретимся, где ни болезней, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконе-е-ечная…
Почувствовал на себе доктор внимательный взгляд отца Михаила, встрепенулся, сделал лицо строгое, умное, нельзя себя перед пациентами ронять, архангел тут один – это он сам, доктор Ясинский, диссертация «Клинико-социальные особенности суицидального поведения населения Одесской области».
А отец Михаил вдруг тепло улыбнулся, так что даже борода просветлела, и сказал:
– Не надо вам, доктор, бояться ничего… Вы ведь хороший человек, я вижу…
– Кой черт хороший… – пробормотал доктор, прижимая ладони к лицу, массируя виски, – болела бессонная голова, мозги отказывались работать без отдыха, бастовали. – А если бы даже и так, снаряду все равно. Он не разбирает, жахнет и в хорошего, и в такого…
– Истинно говорю вам, не бойтесь!
Голос попа звучал уверенно и как-то убедительно… Ну, насчет убедительно, тут нас не проймешь, психи бывают ой какие убедительные. Так скажет на белое красное, что сам усомнишься – может, и правда красное? Или, как минимум, оранжевое… Но все равно, как-то спокойнее на душе сделалось.
Вдруг откуда-то, словно через подушку, донеслось глухо:
– Как же вы справитесь, доктор?
Доктор с трудом разлепил тяжелые веки. Персонал весь глядел на него, а говорила старшая медсестра, как же ее фамилия-то, черт? Все, все из головы вылетело… Нет, так нельзя, после совещания сразу лекарство внутривенно, потом в постель и хотя бы несколько часов поспать.
– Как вы справитесь, Станислав Владиславович? – беспокоилась Андрухович (вот, вот ее фамилия, вспомнил!). – Ведь вам самому жить негде…
Ясинский, преодолевая себя, слабо улыбнулся:
– Ничего, Наталья Онисимовна, бог не выдаст, свинья не съест… Как-нибудь уж. Мир не без добрых людей, найдем где притулиться. Беру, беру – и Катю беру, и отца Михаила…
Сказал и сразу ощутил, что полегчало ему, упал огромный камень, лежавший на сердце. Еще вчера не знал, куда самому деваться, и это беспокоило. А сейчас, бездомный, бесприютный, взял на себя ответственность за двух человек – и душа его воспарила, поднялась птицей фениксом.
– Беру, беру, непременно беру, – говорил он уже сам себе и так был увлечен этой идеей и легкостью, с которой теперь глядел на мир, что даже не почувствовал, как рванула вокруг вселенная, распадаясь на атомы, а в грудь вошел рваный осколок, как в горле вскипела и забурлила кровь, и в единое мгновение кончилось все, что было.
Только перед тем, как душе его с холодного кафельного пола отлететь в небеса, увидел он не жизнь свою, не осыпанную хмелем Катю, а почему-то бородатое лицо отца Михаила, который кивал и повторял:
– Не надо вам, доктор, ничего бояться… Все будет хорошо…
Глава 2
Рубинштейн
Все было хорошо. Ну, не то чтобы хорошо, но терпимо. Во всяком случае, вплоть до сегодняшнего дня. Но в пять утра этого самого дня Рубинштейн внезапно проснулся и подскочил – как мышь гвоздем торкнули… Глубокое черное утро, враждебное, земное, зимнее, глядело из окон, сквозь стекла вываливалось жирной тушей на ветхий допотопный подоконник, тихо скрипевший в ночи, будто кто-то пробовал его сухой птичьей лапой.
Впрочем, нет, не будем врать и наводить тень на плетень. В московской жулебинской дыре проснулся не одинокий пенсионер Иван Иванович Рубинштейн – проснулся ангел пригляда. Скромным же еврейским прозвищем и невзрачной внешностью наградили его вышестоящие силы, отправляя на долгую и трудную повинность в земной глуши.
Как вы сказали – Рубинштейн? Именно, именно, что Рубинштейн, и не просто, а как раз таки Иван Иванович. Странное сочетание, очень странное… Наверняка не обошлось тут без мрачноватого сарказма, присущего всему крылатому племени, а не одним только падшим.
Ответственный ангел, снаряжая Рубинштейна в дорогу, сардонически улыбался.
– Прекрасно, – насмешливо говорил ответственный, тонкими нервными пальцами задергивая на нем бренную плоть. – Настоящий homo sapiens, хоть сейчас на помойку…
На помойку там или нет, но смотрелся новоявленный сын человеческий дурно, скверно, нехорошо. Весь вид был как бы рыгательный – так примерно выразился на его счет знакомый бомж. Лысый, худой, скорченный, с вылупленными за толстыми очками глазами, глядящими изумленно, пенсионер, старик уже, со всеми сопутствующими человеческой плоти болезнями… Смертный, смертный, мучительно смертный, как и все остальное в этом аду, в нестерпимой юдоли мучений и слез… И до сих пор, спустя годы на земле глаза его смотрели изумленно – какой бы ни был он ангел, а все не мог привыкнуть к жестокостям и беззакониям, которые творили люди сами над собой, притом что воздух и без того, как мечами, пропорот был муками…
Рубинштейн сел на кровати, включил бра под шерстистым от старости абажуром – больной свет пролился на пол, измазал стены призрачным, желтым.
Мучительно ныли виски, пела, вспыхивала, дрожала в них дикая, нечеловеческая мелодия. Доктор Ясинский, освидетельствовав Рубинштейна, определил бы с ходу, что песни эти поет шизофрения. Но доктор ошибался: концерт давала не болезнь, а хор ангельских чинов. Особенно ярко различались в нем чудовищное профундо Властей и пронзительные, рвущие сердце рулады Начал.
Это был знак призыва: архангел сходил на земные равнины. Равнины, которыми испокон веку заведовал Сатанаил, – по одному очень старому договору между адом и сферами. Земля со всеми ее горами, реками, океанами и пустынями была отдана дьяволу в бессрочное владение – именно потому звался он князем мира сего, хоть и ошибочно, неточно.
Что же до Рубинштейна, то ему теперь предстояло встречать архистратига хлебом и солью и всяческое оказывать содействие в его аварийной миссии. В миссии, о которой сам он ничего пока не знал, хотя, конечно, догадываться никто не запрещал.
Доподлинно, впрочем, известно было одно: архангел просто так на землю спуститься не может. Архангелу и вообще-то не место на земле – как и любому из небесного воинства. По тому же старому договору исключение делалось только для ангелов пригляда, вроде нашего покорного слуги Ивана Иваныча Рубинштейна. Они одни беспрепятственно нисходили с зияющих высот в земные пропасти. И то потому только, что люди, предавшиеся ныне Люциферу, когда-то были детьми Божьими. Только по этой причине малые ангелы, скорчившись в бренных своих телах, следили за порядком по всей планете, в разных ее местах. Чтобы земное чистилище не вспыхнуло, наконец, подлинным адским огнем. Чтобы не нарушались слишком явно установления, чтобы не попирались слишком откровенно законы. Наконец, чтобы князья ночи не забывали о мере страданий, отпущенной человечеству, и ни в коем случае бы эту меру не превысили.
Так что ангел пригляда Рубинштейн приглядывал, конечно, но и не более того. По гамбургскому счету вмешиваться ни во что он не мог. Так только, мелкие мелочи: старушку через дорогу перевести, кредит беспроцентный оформить, пихнуть под руку снайпера-убийцу… Но вообще, не его это была компетенция – мешаться в земные дела. Лишь по необходимости отсылал наверх сигналы, а там уж как начальство рассудит. Точнее, Начала. А также примкнувшие к ним Престолы, Господства, Силы и Власти.
Но последнее слово, как всегда, оставалось за архистратигом.
И вот теперь, похоже, слово это наконец-то должно было прозвучать. Зов левиафана и грохот сверхновой, жар тысячи солнц и покаянный вой черной дыры, погибель мира и его спасение прятались в слове архангела.
Но тут, как во всяком деле, имелись тонкости. Говоря точнее, существовал некий секретный манускрипт. Текст его при начале времен согласовали между обеими сторонами и выложили звездами на Млечном Пути – во избежание толкований. Позже он был записан на козлиной шкуре по-арамейски и вот совсем недавно отсканирован и загружен в память Рубинштейнова мобильника.
Теперь в поисках этого самого мобильника Рубинштейн на ощупь прошел рукой по тумбочке, укололся острой щепкой, засадил в палец занозу, ойкнул, поднес палец к зубам, попытался выкусить темное гниловатое пятнышко. Однако оно легко ускользнуло от неровных, желтых старческих зубов. Тело – смертное, дряхлое, больное – издевалось над ним.