Заре навстречу(Роман) - Попова Нина Аркадьевна 23 стр.


Она наклонила голову.

— А меня это разве не мучает? — с неподдельным страданием заговорил Рысьев, буквально изнемогая от ревности, от жажды ласки. — Гутя, Гутя! Я сам благоговею перед его памятью.

И слезы ярости покатились по его щекам.

Августа протянула ему руку.

— Валерьян! Простите! Я не знала вас…

Он поспешно взял эту руку, удержал в своих горячих ладонях, но пожать не посмел.

— Гутя! Будем друзьями! Будем говорить о нем… чистом… светлом… пусть в сердцах у нас, как алтарь ему…

Радуясь, что нашел тон, в котором можно говорить с Августой, он нанизывал слово за словом, обволакивал ее нежностью… и побоялся одного: а вдруг не сдержит порыв?

Тогда все будет кончено.

VIII

Из уважения к Охлопкову Горгоньский не нарушил покой его дома обыском и арестом, — он вызвал Вадима Солодковского в канцелярию.

Сидя у высокой двери в кабинет, Вадим придумывал остроумные резкие ответы на те вопросы, какие может задать ему Горгоньский. Но где-то, в глубине сознания, начинала шевелиться глухая тревога.

Юноша прошелся по канцелярии, ярко освещенной электричеством, взглянул на стенные часы, сверил их со своими карманными…

Дверь распахнулась, выбежал красный, сердитый писарь Горгоньского. Вадим подтянулся, ожидая, что сейчас позовут… но писарь даже не взглянул на него.

— Меня вызывали к четырем, а вот уже семь, — сказал Вадим с достоинством.

Писарь невидящими глазами посмотрел на него, сказал: «Обождите!» — и, разгладив сердитые морщины на лице, вошел в кабинет.

Вадим достал папироску, но не закурил, так как секретарь сурово остановил его взглядом.

Вдруг в кабинете послышался крик Горгоньского… угрозы… брань… В канцелярии никто и ухом не повел. Вадим же окончательно разнервничался. Истомленный ожиданием, он хотел одного: уйти отсюда поскорее. Вышел в холодный, темный коридор, постоял, но уйти не посмел и вернулся в канцелярию.

Снова открылась дверь. Из кабинета, в сопровождении жандарма, вышел молодой коренастый фабричный рабочий. Он грозно хмурился. Одна щека у него вспухла и побагровела.

— Войдите, — сказал писарь Вадиму.

С Горгоньским юноша изредка встречался в обществе, они, как говорится, были «шапочно знакомы»… и в его представлении ротмистр был ловким, льстивым дамским угодником, умелым рассказчиком рискованных анекдотов.

Теперь Вадим увидел другого Горгоньского. Этот Горгоньский стоял, как монумент, за тяжелым письменным столом и нахально, как показалось Вадиму, выпускал из ноздрей струи папиросного дыма.

Ротмистр бегло взглянул на юношу, руки не подал.

Велел… именно — не пригласил, а приказал сесть. Протянул бумажку, сказал:

— Прошу заполнить листок.

И твердыми, начальническими шагами стал прохаживаться по кабинету.

Не веря глазам, Вадим прочел написанный рукою писаря заголовок:

«Сведения о лице, привлеченном в качестве обвиняемого по делу соучастия в подпольной организации социалистов».

На одной отграфленной половине листа тем же почерком написаны были вопросы о фамилии, возрасте, вероисповедании («если выкрест, отметить особо»), об образовании, занятии или ремесле, об отношении к воинской повинности и так далее. Десятый пункт был сформулирован так: «Основания привлечения к настоящему дознанию и статьи Уголовного уложения, по которым предварительно обвиняется…» В строке для ответа писарь написал: «I часть, 102 статья Уголовного уложения».

Дальше шло еще девять вопросов, отвечать на которые, очевидно, должен был сам Горгоньский, ибо речь шла о времени и месте дознания, о допросах, о предметах, обнаруженных «по обыску», о принятых «мерах пресечения», о содержании под стражей, о заключении…

Юноша прочел… и растерянно уставился на тонкую ножку настольной бронзовой лампы.

— Что же вы не пишете? — холодно осведомился Горгоньский.

— Но, Константин Павлович…

— «Господин ротмистр», — оборвал Горгоньский. — Пишите же!

Когда Вадим добросовестно заполнил все графы «листка», какие должен был заполнить, и ротмистр бегло просмотрел написанное, начался допрос.

Он начался несколько необычно. Горгоньский достал из папки зашифрованное письмо и показал, не давая в руки (то, что на официальном языке называлось: предъявил):

— Это вы писали?

— Нет, не я, — сказал юноша, но тут же сообразил, что в руках ротмистра листок, только что заполненный тем же почерком, и что запираться бесполезно. — То есть я писал, но не я составлял.

— А кто?

С внезапной вспышкой возмущения Вадим сказал прыгающими губами:

— Можете меня мучить… пытать… Товарищей не предам!

Он ждал крика, угроз… но Горгоньский только поглядел на него пытливо, как будто прикидывая что-то в уме, примеряясь к чему-то.

— А содержанием письма поделитесь с нами?

После энергичного «нет!» он больше ни о чем не стал спрашивать. Написал несколько фраз в «листке», пояснил почти добродушно:

— Принятая мера пресечения — содержание под стражей. Заключен в Перевальское арестное отделение номер один… Так. Хорошо… Вам придется обождать здесь, а ночью вместе с вашими соучастниками — милости прошу на новоселье!

Вадима увели в отдаленное помещение, где уже сидело несколько арестованных.

Позднее, вспоминая эту ночь, он видел перед глазами бледное, расстроенное лицо Полищука и незнакомую ему пару, сидящую у окна. Это были Чекаревы.

В своем смятении Вадим то и дело обращал к ним глаза, точно искал поддержки. Мария сидела, слегка откинувшись на руку мужа, в горделивой позе. Яркая краска на щеках, огонь синих глаз говорили о внутренней буре, но она сохраняла полное самообладание. Муж обнимал ее за плечи, прижимался щекой к ее волосам. От его крупной фигуры исходила добрая сила. С завистью смотрел Вадим на эту пару, — как уверенно глядели они в темь будущего!

…Когда улеглись взрывы отчаяния и Вадима охватила холодная, давящая тоска, он стал вслушиваться в разговор и споры и скоро заметил, что в камере как бы два центра: Чекарев и Полищук. У каждого были свои сторонники… Сам Вадим в споры не вступал и целые дни то кружил по камере, то валялся на неубранной койке. Он опустился, перестал следить за собой. Думал только об одном: погибла жизнь!

Вадим не знал, что на первом же допросе Горгоньский раскусил его, понял, что «не велика птица» попалась в его сети. Ротмистр мог бы удовлетворить просьбу Охлопкова — отдать Вадима на поруки, но у него был свой план…

На втором допросе Горгоньский, взяв еще более грубый, не терпящий возражения тон, сказал, что в расшифрованном письме (а оно действительно было расшифровано!) говорится о подготовке к террористическим актам и что это подтверждается показаниями других обвиняемых.

— Определенно пахнет пеньковым галстуком! Учтите! — Перед Вадимом встал призрак виселицы. Ужас, жажда жизни, сознание беспомощности — все эти чувства раздирали ему сердце.

— Нет! Нет! Клянусь! Честное слово!

— Честное слово крамольника здесь не котируется! — сердито усмехнулся ротмистр. — Вы уже запирались в том, что вашей рукой писано письмо. И опять запираетесь… Ну, что же, еще раз я вас изобличу! Вот смотрите, эта группа цифр что обозначает? Что? Не «подготовка» ли? А? Что?

— Да… но ведь не к террористическим актам!

— К светлому Христову воскресенью? — ироническим тоном, подчеркивая недоверие к Вадиму, спросил Горгоньский.

— Речь идет о подготовке к конференции… К общепартийной конференции, — повторил Вадим, не замечая, что сам идет в сети. — Если хотите, содержание письма как раз оправдывает меня… и других… Мы пишем, что конференцию следует отложить, что выборы перевальского делегата произведены неправильно… что нет здесь организации, а только отдельные члены партии… И мы высказываемся за легальную рабочую партию! Вот о чем письмо, а совсем не о терроре!

Горгоньский внимательно, но с тем же насмешливым, недоверчивым выражением выслушал юношу.

— Бросьте! — сказал он. — Вишь, какая невинность! Флер д’оранж какой! Цветочек! Кто состоит в организации?

Вадим молчал.

— Живо, — свирепо сказал Горгоньский. — Мне некогда!

— Я знаю только одного человека… он давал мне поручения… я… не назову его!

Задумчиво поглядел на Вадима Горгоньский. Проговорил как будто про себя:

— А вот Полищук не столь благороден… он назвал…

— Не может быть!

Но, произнося эти слова, Вадим уже начал сомневаться в Полищуке.

— Сам же он вовлек вас и сам же оболтал… Хорош гусь?

— Что же… — горько сказал Вадим, проводя пальцами, как граблями, по волосам. — Что же… — повторил он с горькой усмешкой, — значит… остается… только подтвердить его показания!

Он «подтвердил».

Через некоторое время Горгоньский кивком пальца подозвал писаря, который, не разгибаясь, строчил что- то в углу. Пробежал глазами написанное и передал Вадиму:

— Прочтите и подпишите.

— Что?

— Протокол допроса.

Вадима неприятно поразила форма протокола; здесь не было, как в «листке», вопросов и ответов: «Спрошенный обвиняемый Солодковский Вадим Михайлович добровольно признался, что…», а дальше был сжато изложен смысл его ответов. Выходило, что он сам рассказал о том, что был вовлечен в организацию Полищуком, выполнял такие-то задания, писал такое-то письмо за границу.

Словом, будто кто-то слегка нажал кнопку, и Вадим излил все, что знал, — без мучений, без колебаний, охотно!

— Ваших слов тут нет, господин Горгоньский, — сказал юноша, обмакнув перо и нерешительно глядя на ротмистра.

— А зачем мои слова? Разве я — обвиняемый?

Вадим подписал.

— Выйди, Ерохин! — приказал Горгоньский. — Пусть конвой приготовится!

А когда они остались одни, подошел к Вадиму, хлопнул его по плечу и весело сказал:

— Теперь вы, говоря высоким штилем, предатель! Податься вам некуда, и…

У Вадима в глазах позеленело…

— Я? Как? Да ведь Полищук…

— Ни черта Полищук не сказал! Это моя военная…

— Подлость! — выкрикнул Вадим и, охватив руками голову, стал раскачиваться из стороны в сторону.

— Военная хитрость! — как будто не слыша его выкрика, продолжал Горгоньский. — Вот вам выбор: или работа для нас — с подпиской, форменно! — или тюрьма, ссылка, презрение «товарищей».

— С собой покончу!

— Ничего, обойдется, — пренебрежительно уронил ротмистр и вызвал конвоиров.

По дороге в тюрьму Вадим с трудом сдерживал истерические рыдания. «Приеду, упаду на колени… признаюсь… Пусть, пусть презирают! Я достоин презрения… Идиот! Тряпка! Несчастный я человек!»

Он шел по тюремному коридору, не замечая, куда его ведут, и желая только оттянуть миг встречи с Полищуком, с Чекаревым… Когда открыли дверь камеры, он невольно попятился. Конвоир грубо втолкнул его.

Вадим оказался в одиночке!

В первый момент он обрадовался этому: их нет здесь! Они не взглянут на него с омерзением, не назовут предателем!..

В тусклом свете лампы юноша разглядел иззелена-серые стены с черными трещинами, окошечко под потолком. В камере пахло угаром. Отсыревшие стены слезились.

Он кинулся на соломенную, дурно пахнущую постель. От угара стучало в висках, шумело в ушах. Клопиные укусы жгли тело. Одно желание было у него: перестать чувствовать.

«Надо спокойно обдумать, как покончить с собой!»

Рыдания его перешли в истерический смех, когда мелькнула мысль: «Боялся виселицы, а сейчас сам ищу…» Заплаканными глазами поглядел на оконную решетку. Если подтащить стол, а на стол поставить табурет… Вадим, еще не вполне веря своему решению, поднял хромоногий стол, понес… Чей-то грубый окрик остановил его, — в волчок за ним наблюдали. Он снова лег и стал перебирать в памяти все известные ему способы самоубийства. Можно, разбив очки, стеклом вскрыть вену… но хватит ли силы воли? Все в нем нервически сжималось, когда он представлял себе это… Разбежаться и размозжить голову о стену?.. Нет! Надо найти смерть скорую и — главное — безболезненную!

Вадим решил умереть от голода. Да, это медленная смерть, но смерть без особых мучений, ничего не надо делать над собой, а только терпеть… Ему казалось, что он вытерпит муки голода… тем более что в данный момент он чувствовал отвращение к пище.

Решение это оставалось непоколебимым в течение двух дней, пока возбуждение не пошло на убыль. На третий день он с трудом отказался от еды. Запах противной баланды вызывал аппетит! На четвертый день начались настоящие муки. Незаметно для себя Вадим перешел от мыслей о своей никчемности и подлости к гастрономическим мечтаниям. Закрыв глаза, он представлял себе пасхальный стол, окорок, крашеные яйца, куличи… дразнил его воображение гусь с яблоками… буженина… жирные оладьи… пироги…

На пятый день он с жадностью съел и баланду, и кашу, и хлеб! И, хотя ему показалось, что он не наелся, — желудок к вечеру заболел. Мучаясь от боли и отрыжки, Вадим мысленно винил во всем дядю: «Как с пасынком, со мной обращался… сам толкал этим к протесту… вот и довел до тюрьмы… до болезни…»

Потом, когда боль прошла, он задумался над своим будущим. Революционная работа его больше не привлекала. «Нет, довольно! Глупости — по боку! Любой ценой выбраться отсюда — и никакой политики! Спасибо! Сыт по горло! Отныне одна „политика“ — устроиться, выбиться, выйти в люди!»

Утром совесть снова начала мучить его.

Он решил, что жить не стоит. Но надо выбрать смерть легкую и приятную.

«Выйду из тюрьмы, добуду морфию, выпрошу у тетки денег, пойду в ресторан… Эх, и напьюсь же я!.. Пьяный приму морфий… и все!»

Через десять дней Горгоньский вызвал Вадима к себе.

«Что же, — думал юноша, подымаясь по лестнице в сопровождении жандарма, — ведь я не в силах больше видеть эти стены с трещинами и дышать угаром! Только одного хочу: выйти на свободу и умереть. Для этого надо дать подписку? Извольте, дам… воображайте, что я — ваш, а вы мне только руки развяжете!»

И, размягченный, расслабленный жалостью к себе, он предстал перед Горгоньским.

Жизнерадостный Горгоньский ласково встретил его:

— Ну, упрямец нехороший, что скажете?

— Я дам подписку, — через силу ворочая языком, ответил Вадим и упал в кресло.

— Нервы-то! Нервы-то! Как у барышни! Нате, выпейте воды.

Стуча зубами по стакану, Вадим выпил.

Горгоньский распорядился принести коньяку, сунул Вадиму в рот папироску.

— Успокойтесь, примите нормальный вид — ничего трагического не произошло! Выпьем за юность!

IX

В полуденной весенней тишине погромыхивал завод. Из подворотен лаяли собаки. Во дворах квохтали куры, кричали петухи. Воробьи, бранчливо чирикая, то опускались стайкой на дорогу, на комья свежего навоза, то взмывали ввысь.

Софья шла по улицам Верхнего поселка, тщетно стараясь найти дом Ярковых, где она когда-то провела вечер. Ей помнилось, что дом стоял на углу, а на задах его возвышалось раскидистое дерево. Остальные приметы забылись.

Найти Яркова ей надо было обязательно. Связь с Перевалом опять прервалась. Напишешь письмо, и оно как в воду канет. Очевидно, адреса провалились. Провалилась и явка.

Софья шла, и невольно мысль ее обращалась к Гордею. Он много раз бывал здесь, ходил по этим улицам. А неожиданная встреча в Перевале была для них ярким праздником.

Почувствовав слезы на глазах, она приказала себе не думать о муже.

Стучать в окна, расспрашивать Софье не хотелось. Она знала въедливое любопытство поселковых «кумушек». Софья предпочла бы спросить мужчину, но в это время дня мужчины работали или отсыпались после ночной смены.

Но вот послышалось шарканье пилы. Софья вышла из переулка. Возле сруба работали пильщики. На высоких козлах, расставив ноги по обе стороны толстого бревна, стоял распоясанный мужик, а внизу под козлами румяный парень, весь обсыпанный свежими опилками. Сильными, мерными движениями они гоняли пилу вверх — вниз, вверх — вниз.

Софья направилась к ним, но в это время мужик воскликнул весело:

— Здравствуешь, Анфиса Ефремовна! Сладко ли мужика накормила?

Назад Дальше