Заре навстречу(Роман) - Попова Нина Аркадьевна 30 стр.


Мучила его тревога: как теперь пойдет подпольная работа на заводе? Он прикидывал в уме, кого возьмут в армию, кого оставят. Выходило, что самых надежных, боевых товарищей на заводе не останется.

Он хотел стряхнуть унылые мысли, не поддаваться тревоге… и стал думать о революционной работе в армии. «Отовсюду слетятся соколы! Никакому начальству не уследить! Мы еще развернем работенку!» Надежда тихо, как ветерок, опахнула его: «Партия объединит нас, солдат, в большую силу! Может, это подвинет вперед революцию?»

— Роман! — раздался вдруг шепот, и с нар тихо поднялся новобранец с решительным, вдумчивым, строгих линий лицом.

— Чирухин! Миха! Вот где…

Это был тот белокурый мужик, который рядом с Ефремом Никитичем боролся за покосы.

— Вместе нам все же будет веселее.

— Верно, Миша! Вместе будем держаться… если нас не разведут по разным частям.

XIX

Жандармский полковник Горгоньский приехал на вокзал встречать жену и сына. В такое время, когда по деревням и заводам волнуется народ, неразумно было бы оставлять их на даче.

В ожидании поезда он прогуливался по платформе, наблюдая от нечего делать за отправкой эшелона новобранцев.

Вот узкоплечий юноша наклонился и почтительно слушает длиннолицую бесцветную старуху. Она что-то шепчет и мелкими крестами крестит его, а он дрожит мелкой дрожью.

Вот… «Нет, что за лицо! Карменсита!» — подумал Горгоньский, увидев Анфису. Она с отчаянной любовью глядела на мужа и что-то быстро-быстро говорила ему. Тут же стояла сгорбленная старушка с белокурой девочкой на руках. Старушке трудно было держать ребенка, но мать не замечала. Своими расширенными глазами она видела только одного мужа. Шарфик сполз на плечи, кудри распушились, и она была так хороша, что Горгоньский невольно промурлыкал про себя:

Одес-сит-ка… вот она какая!
Одес-сит-ка… пылкая, живая!

Вдруг женщина почувствовала его пристальное внимание, вскинула глаза и точно ударила его: столько ненависти, ярости было в ее коротком взгляде.

Она что-то сказала мужу, и тот обернулся.

«Да ведь это Ярков! Ага! Забрали! Прелестно!» — подумал Горгоньский, глядя на бледное, злое, насмешливое лицо Романа. Это лицо точно отвечало ему на его мысли: «Подожди, не радуйся! Приеду — рассчитаюсь за все!»

Горгоньский повернулся на каблуках и пошел на другой конец платформы по направлению к водокачке. Когда он возвратился обратно, поезд уже взял с места. Толпа провожающих побежала рядом с эшелоном. Свисток паровоза, скрип, стук, крики, рыдания, песни, возгласы — все смешалось.

— Вечно ты мне все портишь, Константин! — капризно говорила жена, сидя рядом с Горгоньским в пролетке. — Ему захотелось — бросай дачу, мчись, изволь, в город, в пыль, в духоту…

За эти годы Зинаида утратила живую легкость речи и манер, отяжелела. Сейчас, когда покачивались рессоры, ее полное тело колыхалось, и это раздражало Горгоньского. Он ничего не ответил жене и спросил четырехлетнего сына, сидевшего у матери на коленях:

— Весело было на даче, карапуз?

— На даче, папа, было весело, — обстоятельно ответил мальчуган, картавя, — я специально натаскал кучу песка. Дядя Вадя со мной в лошадки играл. Шарик там все лает, к нему нельзя подходить, он не играет, а кусается… Дядя Вадя маму богиней звал…

Не желая расспрашивать, но чувствуя привычное «покалывание» (как мысленно называл Горгоньский ревнивое чувство), полковник искоса взглянул на жену.

Слишком равнодушно, слишком уж небрежно («переигрывает!»— отметил муж) Зинаида уронила:

— Глупый мальчишка… Солодковский!

Горгоньскому показалось, что ее улыбка полна воспоминаний… Он сказал ядовито:

— Придется богине снизойти к простому смертному, поскучать здесь… ничего не сделаешь.

Неискренний шутливый ответ жены не успокоил его:

— Богиня снизойдет! Она наскучалась о тиране…

Он ни на минуту не задержался дома — отправился в канцелярию. Ему, действительно, было некогда. В дни мобилизации рабочие и крестьяне Урала ясно выразили свое отношение к несправедливой войне. В селе Ключевском мобилизованные разгромили волостное правление, избили старшину Кондратова.

Мобилизованные рабочие Лысогорского завода потребовали двухнедельного пособия. По совету Охлопкова, находившегося здесь по делам службы, управитель наотрез отказал. Рабочие зашумели. Тогда администрация и полицейские забаррикадировались в заводоуправлении и начали стрелять из окон. Палки, куски руды, камни — все полетело в ответ. Рабочие — охотники, а таких в Лысогорске было немало, притащили ружья и стали палить в окна.

Несколько конторщиков, сторож и чертежник были убиты. Охлопков и казначей заводоуправления легко ранены.

Происходили вооруженные столкновения и по другим уездам. Вся губерния бурлила. Весь штат и вся агентура, не зная отдыха, шныряли среди рабочих, вынюхивали, прислушивались. Сотни рапортов за день стекалось к Горгоньскому.

Едва Горгоньский, усевшись за стол, начал просматривать бумаги, ему доложили об Охлопкове. Подавив раздражение, Горгоньский поднялся с любезной, выражающей сочувствие улыбкой:

— Георгий Иванович! Какими судьбами? Милости прошу!

Охлопков опустился в кресло и точно окаменел. Боль в раненой шее не позволяла ему двинуть головой.

— Полковник! — сказал он своим грубым, отрывистым голосом. — Я еду в Петербург!

— Да?

— Думаю обратиться в совет съездов…

Охлопков имел в виду совет съездов горнопромышленников Урала, находившихся в столице.

Горгоньский ждал, придав лицу вопросительное выражение.

— Вы знаете, что из губернии войска на фронт отправляют?

— Простите, Георгий Иванович, я не совсем понимаю, что мне…

— Надо хлопотать, чтобы оставили, — раздраженно сказал Охлопков. — Не справиться вам с этим зверьем. Осатанел народишко. Вы и губернское управление должны поддержать мое ходатайство.

— Я не поддержу, — холодно сказал Горгоньский, — и губернское управление… совет съездов может хлопотать, но мы… мы не распишемся в своем бессилии. Эксцессов больше не будет! — отчеканил он.

— Поди-ка, думали, и в Лысогорске большевики паиньками пойдут на фронт… А вот что получилось! — и Охлопков указал пальцем на свою забинтованную шею.

— Это не большевики, — небрежно ответил Горгоньский, всем своим видом показывая, как он шокирован. — Это стихийное выступление. — Ион снова изменил тон, придал ему доверчивую задушевность: — Подумайте, Георгий Иванович, все наиболее активные отправлены на фронт! Так? Меньшевики и эсеры призывают народ защищать отечество. Резюме: рабочее движение идет на убыль и скоро сойдет на нет.

Охлопков поднялся.

— А все-таки о войсках я похлопочу.

Горгоньский пожал плечами: как хотите! Прощаясь, он пригласил Охлопкова к себе:

— Я уже не на холостом положении, семья возвратилась сегодня.

Охлопков даже остановился в веселом удивлении:

— Вот как! А у нас… племянник сегодня прискакал!

— Не понимаю, какая связь…

Горгоньского покоробило. Он с ненавистью взглянул на хохочущего Охлопкова, и, когда тот застонал, неосторожно двинув шеей, Горгоньскому стало приятно.

— Ну, связи-то, может, и нет, а флирт… тот налицо, — сказал Охлопков, — примите меры, полковник.

В девять часов вечера Горгоньский, не позвонив жене, явился домой. Открыл дверь своим ключом и быстрыми шагами направился в гостиную. Успел заметить, как поспешно отошел Вадим Солодковский от Зинаиды, которая сидела за пианино и напевала: «Отцвели уж давно хризантемы в саду».

Солодковский явно был смущен, от смущения осклабился и вертел длинной шеей, точно тесен был ему воротничок.

А Зинаида и ухом не повела!

— Котька! Как хорошо, что ты освободился! Сейчас — чай… с вареньем из княженики… Умница, что пришел так рано! — и, покачивая бедрами, пошла в столовую.

Горгоньский проводил ее недобрым взглядом.

Душно ему стало вдруг в этой гостиной, среди пуфиков, ковров, цветов, канареек.

Искательно глядя на Горгоньского и в то же время стараясь сохранить достоинство, Вадим сказал:

— Мы с вашим Кокой большие приятели, Константин Павлович!

— Весьма рад! — кратко, по-военному ответил Горгоньский и стал расхаживать по паркету, громко печатая шаги. Ему хотелось зашуметь, хватить палкой по клавишам, разорвать кружевные занавески, растоптать и букет, принесенный Вадимом, и вазу, и птичьи клетки…

Сдвинув колени и сидя в почтительной позе, Вадим трусливо наблюдал за полковником. Встать бы, попрощаться и уйти. А Солодковский сидел, как парализованный.

Молчание затянулось.

Но вот Горгоньский прокашлялся, громко высморкался и остановился перед своим гостем.

— Каковы ваши намерения, молодой человек, хотел бы я знать?.. Насчет воинской службы спрашиваю!

Испуг, мелькнувший было в глазах Вадима, погас, и лицо стало просительным.

— Я как раз об этом и хотел. Я надеялся… Ведь от вашего слова… Вам только слово стоит сказать, Константин Павлович!

— Ну-с? Вижу, вам в школу прапорщиков не терпится поступить?

Выпуклые глаза Солодковского опять налились испугом:

— Что вы! Совсем нет! Я надеюсь… вы должны согласиться… Я здесь вам полезен, Констан…

— Об этом не беспокойтесь. Мы без вас не пропадем, а вы столь же полезны будете в армии. Я сообщу кому следует о ваших… способностях.

— Но у меня зрение! — с отчаянием говорил Солодковский, чувствуя, что сопротивляться бесполезно и Горгоньский «упечет» его в армию. — Зрение!

— Зрение у вас превосходное, — не без ехидства ответил Горгоньский. Уже серьезно он добавил: — Очки не помеха… при желании… Не беспокойтесь, я вас устрою!

Он повеселел и, похлопывая Вадима по плечу, объявил жене, что тот едет в армию, вот какой герой!

Скоро Вадим ушел, и супруги остались одни.

— Скучал? — протяжным шепотом спросила Зинаида, обняв мужа и изображая любовное нетерпение.

В другое время Горгоньский принял бы это за чистую монету, но перед ним всплыло лицо «Карменситы», обращенное к мужу. Он знал теперь, как глядит непритворная любовь!

XX

Подпоручик Валерьян Мироносицкий приехал на побывку в Перевал. Ему тут было нечего делать, он приехал с намерением встретиться с Августой. Упрямое чувство к ней тревожило его по временам, как зубная боль… Остроумный, дерзкий офицер Мироносицкий пользовался большим успехом у «сестриц» и прочих дам и не отказывался от легких побед.

«Встретимся, погляжу на нее — может, пройдет дурь!.. Все они одинаковы… Надо вырвать этот больной зуб!»

С вокзала он приехал к своей бывшей квартирной хозяйке. Но, как говорится, даже не оследился там. Ефросинья успела-таки за это время выйти замуж за телеграфного чиновника. Он отправился в гостиницу.

Отдохнул, помылся, побрился, весело пообедал в ресторане с залетными офицерами и, приятно возбужденный, пошел наводить справки.

Жена Охлопкова сказала ему, что Августа все еще в монастыре.

Простодушная женщина покраснела, смешалась. Теребя платок и не глядя на Рысьева, продолжала:

— Валя, скажите мне как матери! Вы любите Гутю?

Он откровенно сказал:

— Сам не знаю. Забыть не могу.

— Боже, дай вам силы убедить ее! А если… если… Вообще знайте, что Гутя не бесприданница! И я и муж выделим ей средства…

Рысьев никогда не помышлял о браке. Слова Охлопковой натолкнули его на эту мысль.

Валерьян думал, что в бедной келье он увидит желтую, иссохшую двадцатипятилетнюю девицу. Его поразили и роскошь обстановки, и вид Августы.

Разумеется, не было здесь ничего недозволенного — ни безделушек, ни светских книг, ни больших зеркал, но в пределах возможного Августа устроилась с комфортом. На стене — богатый ковер, на полу — тоже. Красивые драпри. Резной платяной шкаф. Мягкие удобные кресла. Репродукция «Явление Христа народу» в дорогом багете. Тона преобладали мягкие, темно-коричневые. И молодая красота Августы особенно поражала, рельефно выступала на этом темном фоне. Нежный овал, задумчивый взгляд, золотистая прядь на лбу, золотистая коса… «Хоть картину с нее пиши! — восторженно подумал Рысьев. — Неужели Ленька похоронен, наконец?»

Августа стала расспрашивать его о войне, причем он видел, что ей хочется услышать о войне красивой, романтичной — о лихих атаках, о могучих героях, о благородных поступках. Рысьев же рассказывал о войне, как она есть: с грязью, сырыми блиндажами, с трупным запахом, преследующим даже во сне.

Августа участливо следила за его живым рассказом.

— А вы — сильный человек, Валерьян! — сказала она задумчиво. — Так видеть все это, так воспринимать — и в то же время остаться живым, энергичным!.. Да, это — сила.

Его согрела эта скупая похвала.

Спустились сумерки, легкие, весенние. Зазвонил монастырский колокол, — кончилась великопостная всенощная.

— Если вам, Гутя, надо в церковь — гоните меня… Сам я не уйду!

Она медленно покачала головой.

— Это из церкви идут, а я… На меня здесь уж рукой махнули. Игуменью раздражает и обстановка, — она повела белой рукой, — и поведение… В церковь не хожу, романы читаю, соблазн другим. Ах, Валя, вообще…

Не договорила, задумалась.

— Вы о Петербурге… расскажите!

Негромко, но оживленно он заговорил о том, что могло ее интересовать: о новых пьесах, новых книгах.

— Жаль, у вас здесь пианино нет!

— А то бы?..

— Изобразил бы вам… Появился новый певец… Собственно, не певец, голосом он не богат… Это — исполнитель интимных песенок… очень модно увлекаться им… Выходит в костюме Пьеро… Вертинский! Слыхали?

— Да. И что же?

— Я бы вам спел, — сказал Рысьев, волнуясь.

— Ну и спойте… потихоньку!

— Нет… не выйдет… лучше просто прочту… Любопытно… вообще…

Он сжал кулаки, попытался овладеть собой. Начал декламировать сдавленным голосом, то и дело перебивая сам себя:

Я люблю вас, моя сероглазочка,
Золотая ошибка моя…

— Вы и впрямь моя ошибка! Вернее, не ошибка, а горе! Боль вы моя!

Вы вечерняя жуткая сказочка.
Вы цветок из картины Гойя.

— Цветок, ей-богу, цветок! Не знаю, какой там был у Гойя, а мне вы — как шиповник на темном бархате…

Как естественно, мило и ласково
Вы, какую-то месть затая,
Мою душу опутали сказкою,
Сумасшедшею сказкой Гойя.

— А за что месть? Это я должен мстить — всю жизнь мне перековеркали!

Я люблю ваши пальцы старинные,
Как у только что снятых с креста… —

говорил Рысьев, как в бреду. Подошел к креслу, взял сопротивляющуюся руку Августы, стал перебирать и поглаживать пальцы. На нее пахнуло жаром. Она чувствовала: рядом горячий, сильный, любящий ее мужчина.

…Ваши волосы сказочно длинные
И углы оскорбленного рта…

Рывком поднял ее с кресла, припал к губам. Задохнувшись в поцелуе, отпустил, почти оттолкнул.

— Завтра приду, — отрывисто говорил он, путаясь в рукавах шинели, — подумай, ответь. Или ты, или к черту на рога!

Задыхаясь и дрожа, Августа накинула пуховый оренбургский платок, пальто полумонашеского покроя и выбежала из кельи. Чтобы успокоиться, прийти в себя, она устремилась на кладбище.

Августа торопливо переходила от могилы к могиле, будто искала что-то. Ни разу не присела на скамейку, как бывало раньше, не остановилась.

Она чувствовала усталость, ей хотелось домой. Но страшно было оставаться со своими беспокойными мыслями. Решила зайти в певческий корпус.

Назад Дальше