— Смотри, Ильинька, — сказала Надежда Константиновна, касаясь его руки и показывая в сторону моста.
Там среди ажурных переплетов высокой стальной арки сияла в разрыве облаков далекая чистая звезда.
— Видишь?
Он тихо кивнул и некоторое время молча любовался росистым светом звезды и, о чем-то думая, улыбался.
— Хороша, правда, хороша? — спросила она. — Мне иногда жаль, что у всех нас остается так мало времени, чтобы посмотреть на небо. Наверное, мы все слишком уж реалисты к тому же.
— Ты думаешь, слишком? — сказал он. — Политики и должны быть прежде всего реалистами. Смотреть на звезды — почетная прерогатива поэтов. Впрочем, звезда — это ведь один из символов революции. Это то, что указывает путь, что светится сквозь тьму и помогает сохранить веру даже в минуты отчаяния, что поддерживает силы в борьбе и зовет вперед, как короленковские огоньки, не так ли?
Она тихо, как делала когда-то давно, в молодости, прислонилась головой к его плечу.
— Я думаю, что цель, к которой мы идем, тоже далека, — продолжал он. — И сейчас, сквозь разруху, голод и всякое неустройство, сквозь эпидемии, тифы, окопную солдатскую тоску, особенно важно видеть сияние нашей звезды…
— А далека, эта наша звезда? — спросила она.
Ленин ответил не сразу.
— Да, очень, — сказал он наконец. — Многие даже не отдают себе отчета в том, как далека цель, к которой мы идем, как много еще усилий и жертв, и не одного только нашего поколения, потребуется, чтобы достичь ее. Старое общество складывалось, как известно, веками. Понятно, что и новое общество создать в несколько лет нельзя. Мы уже сделали много, но это только самое начало. Трудности, которые появятся дальше, нельзя точно предвидеть, но они будут, конечно. Феодальный строй оказал самое яростное сопротивление буржуазии, оно было кровавым, длительным и еще продолжается до наших дней. Предположить, что буржуазия отдаст свои позиции, свое отвоеванное первенство охотнее, чем отдает его феодальный строй, было бы слишком опрометчиво. Битвы будут жестокие, но, может быть, это будут последние битвы на земле…
Он говорил медленно, как бы раздумывая. Слушая его, она следила, как медленно двигались тени на чуткой, матово-бледной поверхности реки. В небе над их головами плыли куда-то дымчатые туманные облака, и звезда за ажурной аркой моста то скрывалась из виду, то загоралась опять.
— Человечество еще, в сущности, очень молодо, — говорил Ленин. — По-настоящему свободная и гармоническая жизнь начнется, когда нас уже не будет в живых. Но то, что мы делаем сейчас, наша черновая, трудная и жестокая работа необходима, чтобы люди могли жить счастливо…
На этот раз они возвращались домой позднее обычного. Редкие прохожие не узнавали их. Тогда портретов Ленина еще почти не было, и мало кто знал его в лицо.
В пустой комнате, где они жили в Смольном, было неуютно и холодно. Ленин включил настольную лампу с клеенчатым абажуром и начал быстро просматривать мелко исписанные листки, лежавшие пачкой у края стола. Эту статью надо кончить до завтра. Он накинул на плечи снятое было пальто, собираясь сесть.
Чтобы не мешать, Надежда Константиновна взяла книгу и направилась за перегородку, где была кровать.
— Подожди-ка, — сказал он, заметив на полу влажный след от ее туфель. — Ну вот, — он огорченно поморщился. — Если бы я только знал, что у тебя мокрые ноги! Это преступление — говорить о звездах, когда следует думать о более насущных вещах!
Он усадил ее на стул, наклонился и снял с ее ног туфли, сначала одну, потом другую. Одна подметка проносилась совсем и сквозила, из другой выглядывала стелька.
— Черт меня дернул как раз сегодня пускаться в эти пространные рассуждения о будущем! Жизнь всегда наказывает мечтателей.
На лице его выразилась такая тяжелая и грустная озабоченность, что она поскорей спрятала ногу в мокром чулке под стул и потянулась, чтобы взять у него туфли.
— Не беспокойся, мне было совсем не холодно, ей-богу! И мы с Женей Егоровой уже спрашивали сегодня одного сапожника, и он сказал, что завтра постарается отыскать кусок кожи. Ты что же, не веришь? Можешь спросить у Жени, она подтвердит.
Но он долго еще не мог успокоиться и сесть за работу и заставил дать слово, что завтра она отложит всякие дела до тех пор, пока не будут починены туфли.
— Это же верная простуда, верная болезнь — ходить так, — твердил он.
Она сказала, что утром подстелит в туфли бумаги, чтобы благополучно добраться к Жене Егоровой в Выборгский район.
И когда сидел за столом и работал, он еще раз обернулся к ней, уже улыбаясь.
— А все эта твоя звезда виновата, — сказал он.
ХЛЕБ
(Рассказ бывшего красногвардейца)
Читал я несколько раз, как про Ленина рассказывают, только я несогласен. Росту, мол, был небольшого, ниже среднего, глаза, мол, маленькие, и так дальше. Совсем даже не так! Я, конечно, его не мерил. Да вот хоть по себе взять: сам я, можете видеть, каким уродился. А в ту пору и силы во мне хватало. Не скажу, на троих, а уж на двоих — это с остатком. Бывало, и воз груженый поднимал, и с юнкерами, случилось, схватился в подворотне один на шестерых. Правда, оглушили они меня сзади но голове, а то бы еще неизвестно, чья бы взяла тогда. Это я не для похвальбы говорю, чтобы вам нагляднее. А Ленин, он все уж, как ни прикинь, пообстоятельнее моего собой был, приметней. Против него, бывало, себе маленьким кажешься. Такой уж он человек!
И про глаза не знаю, кто уж это выдумал: маленькие! Спросили бы хоть покойного комиссара Слуцкого. Помню, как Ленин на него посмотрел, так вокруг сразу тихо стало. В ПК это было, в Питерском Комитете. Ленин тогда ночью созвал комиссаров. Так и так, говорит, Керенский и Краснов повели наступление: только что пришел с фронта пакет. Положение сверхопасное!
А в то время, правду сказать, без сна люди были. Другой суток по четверо глаз не сомкнет. Вот и Слуцкий тоже — серый совсем лицом, глаза измученные, красные, весь как ватный.
— Сейчас, — говорит, — ночь. Нигде ничего не сыщешь. Лучше примемся мы за это с утра, тогда это будет действительно похоже на дело.
Вот тут Ленин на него и посмотрел. Так посмотрел, что прямо жалко его стало, этого комиссара. Да Ленин, думаю, и сам это почуял. Только всего и сказал ему, мягко так:
— Вы слишком устали и валитесь с ног, товарищ Слуцкий. Вам, действительно, для дела и для здоровья нужно теперь выспаться. А Питер мы должны поднять на ноги немедленно. И все, что надо для обороны, делать, не теряя ни минуты.
Потом повернулся и говорит нам:
— Вы бы, товарищи, приставили к комиссару двух красногвардейцев, чтобы он спать лег часа на три, на четыре.
Сам-то Ленин, и не знаю, спал ли тогда, — лицо потемнело, весь будто пружина, глаза так и горят. Он ведь о себе совсем не заботился. Другой раз за разными делами о еде и то забывал. Не до того, видать, было.
У меня с ним однажды большой очень конфуз вышел.
Просто даже и неловко рассказывать…
Это, должно, уж месяца через два было после переворота, аккурат, когда учредиловку разогнали. Понаторели мы в Смольном, пообжились. А меня как раз разводящим нарядили. Дело-то ведь это какое: бывало, пройдешь по постам, проверишь и все уж норовишь, чтобы прикорнуть где на часок. Раз я пришел в караулку, а уж ночь кругом. Правда, к утру поворачивало уже, часа так, может, в три. Разморило меня в тепле, дай, думаю, приткнусь рядом с бойцами. Винтовку локтем поджал да и примостился сбоку на парах. Уснул и себя не помню.
Сколько уж там прошло минут, не скажу, только слышу, тормошит меня кто-то за ногу. А уж так сладко меня затянуло, я и думаю сквозь сон: «Верно, Кременцов явился, земляк мой. Ну его к дьяволу, вечно он ералашится!» Дрыганул я ногой и опять сплю. Так не отстает ведь, опять лезет. И нарочно не своим голосом:
— Послушайте, товарищ!
И за рукав трясет.
— Отстань, — говорю, — подобру-поздорову, пока я тебе не въехал как следовает!
А сам нахлобучил на ухо шапку, и опять меня разом затянуло.
Но, однако же, слышу, смеется кто-то:
— И знать ничего не хочет!
А потом твердо так:
— Вставайте, это я, Ленин!
Тут уж проснулся я, сел на нарах, гляжу: мать честная, Ленин!
Вскочил я, винтовку к ноге, вытянулся:
— Виноват! Какие будут приказания?
А сам сквозь землю готов провалиться, сомлел весь, со стыда мучаюсь. Гляжу, у него в глазах искорки так и секутся, и смеется он про себя.
— Ничего, ничего, — говорит, — не пугайтесь. Пока ничего не случилось. — И кладет мне руку на плечо и спрашивает: — Говорят, вам сюда хлеб привезли. Мне бы немного хлеба.
А нам действительно вечером еще хлеб привезли теплый. С него, видно, меня и разморило.
Я, конечно, скорей в угол, к шкафчику: там у нас хлеб хранился. Схватил кусок фунта на полтора.
— Вот, — говорю, — возьмите. Эх, — говорю, — знать бы если, мы бы вам давеча принесли, теплый был.
Он взял хлеб и говорит:
— Благодарю. Но все же, товарищ, спать не полагается: время теперь тревожное.
С тем и ушел.
И тут только я заметил: стоит у дверей Лидзин, дежурный из комендантской.
— Вот, — говорю, — какая незадача вышла. Видал?
— Еще бы, — говорит, — не видать. Ведь он, Ленин-то, сначала ко мне зашел в дежурную: «Не знаешь, мол, где можно хлеба достать?» Я говорю: «Знаю, для караула привезли свежий хлеб. Если нужно, я пойду принесу». — «Нет, — говорит, — не надо, я сам». Пришел, а у вас тут все как есть спят — сонное царство. Вернулся и спрашивает: «Покажите, который разводящий». Вот я ему и показал на тебя, на праведника.
Да, послушал я дежурного, повздыхал. Однако что будешь делать, — бывает…
Через час или поболе, когда караул сменял, вижу — сидит Ленин у себя за столом, пишет. Посмотрит в окно, голову ладонью потрет и опять пишет.
Такой уж человек был. Привилегий не признавал ни в какую. Как всем, так чтобы и ему. В смольнинской столовой тогда суп варили из воблы, на второе шла каша без масла. Ленин такой же обед ел, как и все. Спал он тут же, где и работал, за перегородкой. Кровать без матраца, только сетка металлическая одеялом прикрыта. Так на сетке и спал. К себе никакого внимания. Все — людям.
ДЖИОКОНДА
Я познакомился с этой женщиной несколько лет назад в Ленинграде. Мы стояли с приятелем в коридоре редакции, когда она прошла мимо нас в характерном пальто с пелеринкой, чуть расстегнутом сверху, так что виден был ослепительно белый воротничок ее блузки. В этой женщине было что-то от девятнадцатого века, какая-то особая, строгая элегантность, так свойственная петербуржанкам. Она была далеко не молода, но во всей ее фигуре, в посадке головы, в каждом ее взгляде, в том, как она стягивала с руки тугую перчатку, чтобы поздороваться с девушкой-секретаршей, чувствовались достоинство и в то же время врожденная скромность. На нее нельзя было не обратить внимания, особенно на фоне той несколько стиляжной разболтанности, что начинала проникать в быт и становилась почти модной.
— Это одна из самых замечательных женщин нашего города, — заметил мой приятель, провожая ее глазами. — Рукой этой женщины водила сама история.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Видишь ли, она по профессии простая стенографистка, но ею, например, записаны для потомства знаменитые слова Ленина «Есть такая партия!», сказанные на Первом съезде Советов. Тогда же она записала речь Ленина и потом беседовала с ним по поводу своей стенограммы. Ей приходилось записывать Плеханова, Володарского, Свердлова, а еще до революции она стенографировала в Думе и затем в Государственном совете. Ее рукой, уже много позднее, записаны были почти все выступления Кирова…
Я попросил товарища познакомить меня с этой женщиной.
Мы много беседовали с ней в те дни в ее опрятной комнатке на втором этаже большого дома, выходившего окнами на Неву. В том, что она рассказывала, было много сведений высокой исторической ценности, но мне особенно запомнилась почему-то вот эта небольшая история.
Еще с самого начала, как только вошел в ее комнату, я обратил внимание на литографию Монны Лизы в гладкой круглой раме, висевшую над узенькой чистой постелью. В этой комнате, все убранство которой состояло, если не считать круглой голландской печи, из обеденного стола, платяного шкафа, маленького рабочего столика с машинкой и этажерки с книгами, картина особенно бросалась в глаза. И постепенно мне стало казаться, что с этой картиной связано что-то особенно дорогое и значительное для моей собеседницы, какая-то важная страница ее жизни. Однажды я стал спрашивать ее об этом. Она отвечала неохотно, но постепенно воспоминания сами собой увлекли ее.
— Это давняя и, в сущности, грустная история, — сказала она, — и в то же время в моей жизни не было, да и не могло быть ничего светлее…
В юности я страстно мечтала о том, чтобы стать полезной людям. Помню, например, как незадолго до первой мировой войны я, семнадцатилетняя девушка, ехала в поезде в Петроград из Пскова, где жили мои родители. Помню, как, стоя у окна вагона, глядела я на убогие огоньки деревень, затерявшихся среди унылых полей и болотистых лесов, и давала себе зарок посвятить свою жизнь народу. Я твердо решила тогда, что, как только закончу учение, обязательно уеду в какую-нибудь глухую деревню, организую народную школу и стану учительствовать. Я была уверена, что если все молодые и сильные духом поступят так же, то народ скоро избавится от невежества, нужды, бесправия и жизнь всех людей постепенно сделается совсем иной, светлой, счастливой.
В то время я училась на знаменитых Бестужевских курсах на Васильевском острове и, чтобы полнее записывать лекции, бегала еще на уроки стенографии. У меня обнаружились своеобразные способности к этому новому тогда делу. Наша преподавательница, зная, что я нуждаюсь в заработке, стала брать меня с собой на думские заседания, где мы вели записи для прессы.
Однажды мне сказали, что со мной хочет поговорить один человек, который, однако, не может назвать себя, так как скрывается от полиции. Я, разумеется, ответила, что это обстоятельство меня не смущает. Человек этот показался мне, сверх ожидания, весьма прозаическим. Он был похож то ли на молодого лесничего, то ли на провинциального телеграфиста. Он сказал мне, что недалеко от границы, в Финляндии, созывается партийная конференция, и спросил, не могу ли я взять на себя стенографирование дискуссии, важной для выработки партийной тактики. Повторяю, он показался мне таким прозаическим, что я сразу хотела отказаться. Но он предупредил, что участие в этой конференции связано с риском, с опасностью, в случае провала, попасть в тюрьму, в ссылку; просил меня подумать и не торопиться с ответом. Боясь, что он заподозрит меня в трусости, я тотчас согласилась. И мне была назначена встреча с одним из руководителей. Я должна была прийти в назначенный час к Технологическому институту с томиком Степняка-Кравчинского в руке, одетая в белую кофточку и черную юбку. Меня, сказал он, встретит человек в синей косоворотке и в расстегнутой студенческой куртке, тоже с томиком Кравчинского в руке. От него я получу все дальнейшие указания.
Помню, как я готовилась к этой встрече, как волновалась и даже, признаться, трусила. Как шла по улице, уверенная, что за мной следят, и как была обрадована, увидев «студента» в косоворотке, с условленным томиком в руке. Независимое и совершенно беззаботное выражение его лица, его искренняя, отнюдь не нервическая веселость, непринужденность тона сразу подействовали на меня успокоительно. Он сказал мне, что «наше путешествие» состоится через два дня, что билет будет приготовлен заранее, что я должна явиться на Финляндский вокзал за десять минут до отхода поезда, что он встретит меня там на платформе и, наконец, что для постороннего наблюдателя, если такой окажется, мы должны походить на влюбленную пару, на людей, поглощенных друг другом и не замечающих ничего вокруг.