Свод небес - Наталья Струтинская 8 стр.


Марфа поблагодарила за оказанное ей внимание, взяла визитку и, провожая взглядом удаляющегося Бектурова, решила на днях отправиться в пешее путешествие в горы.

Помимо Марфы в пансионате отдыхало еще около двадцати пяти человек. К завтраку в ресторан спускались не все – многие предпочитали завтракать на балконе в своем номере. В обед же в ресторане было больше людей, и Марфа с интересом рассматривала их, потому как были в пансионате постояльцы, которые невольно привлекали ее внимание.

Одним из таких постояльцев был седобородый старик в светлом летнем костюме и канотье, которое при входе в ресторан он непременно снимал. Старик этот, бодрый, худощавый, с загорелым лицом, на котором особенно выделялись седая, аккуратно подстриженная борода и венчавшие лоб совершенно белые волосы, привлекал к себе внимание Марфы тем, что, как ей казалось, он вел неспешную, продуманную, уравновешенную, но не безликую жизнь. Это выражалось в мерности его твердых шагов, в спокойном взгляде серых глаз, в лице, которое никогда не покидало миролюбивое, даже веселое выражение. Старик был всегда приветлив с обслуживавшими его официантами, с детьми – в пансионате отдыхала молодая семья с тремя непоседливыми малышами, возраст которых колебался от четырех до восьми лет, – которые часто, не слушая пытавшихся усмирить их родителей, бегали между столиками; с самими постояльцами пансионата, с некоторыми из которых он уже успел познакомиться.

Казалось, старик никогда не раздражался, никогда не был в дурном расположении духа, а всегда был жизнерадостен и весел. Часто в сосновом парке Марфа видела, как старик, прогуливаясь по аллеям, заложив при этом руки за спину и скрестив замком пальцы, неоднократно останавливался и рассматривал то верхушки сосен, смыкавшиеся над его головой, то частокол стройных стволов, то всматривался во что-то невидимое среди раскидистых ветвей, при этом как-то по-особенному добродушно улыбаясь. Марфа думала, что если бы такой старик встретился ей в Москве, то она непременно приняла бы его за сумасшедшего, но здесь его радостность и веселость казались совершенно естественными, гармоничными. Опрятность его одеяний, чистое, ухоженное лицо, спокойность его и веселость располагали Марфу к нему, и Марфа вслед за стариком неосознанно перенимала это его жизнелюбие, разбавляя медлительность и несуетливость своего естества приятием солнечности и необремененности дней, впитавших в себя хвойный аромат свободы и неторопливости. Пусть жизнь Марфы никогда нельзя было назвать суетной и наполненной трудностями быта или выживания в стремлении обеспечить себя, но и не была ее жизнь лишена горечи становления личности, ее развития, пусть медленного, но неотвратимого. Несмотря на идилличность ее дней, Марфа никогда не испытывала мирности в своей душе и умиротворенности, – в ней была одна только бездонная пустота, в которой иногда блестели переливы тоски.

Теперь же, наблюдая за стариком и безотчетно вглядываясь в пространство с теми же заинтересованностью и воодушевлением, с какими он смотрел вокруг, Марфа находила дни не бесцельными и бессодержательными, а исполненными прелести игры едва уловимых событий, которые происходили вокруг нее и которые еще будут происходить.

И в этом необъяснимом душевном подъеме, еще совсем пологом, но уже зародившемся в ней, Марфа часто вспоминала Филиппа, и ей становилось еще радостней от этих воспоминаний, особенно тех, которые были связаны с первыми месяцами знакомства с ним и первыми неделями супружества, еще не покрытыми пластом ее досадливости и сердитости. И в душе ее пробуждался отзвук раскаяния: Марфа как будто впервые увидела свою прежнюю жизнь – ту, которая была у нее до встречи с Филиппом; будто впервые она разглядела и ту, которая была у нее теперь, когда она была женой человека, который любил ее и безропотно принимал все ее легкомысленные, эгоистичные капризы; словно только теперь она постигла различия их, заметила их разность и совершенное несходство, и осознание того, что именно Филипп заставил оживиться в ее душе бывшие там фрагментарно частицы того, что единственное делает жизнь осязаемой, вынудило ее испытать подобие стыда. Она испытала что-то схожее с покаянием и радовалась тому, что теперь, когда в сознании ее целостность разрозненной ее жизни разорвалась на отдельные, неделимые теперь фрагменты, она будет жить по-другому, жить в согласии с тем, что составляет ее жизнь, не сетуя больше на фатальность своей судьбы. Пусть решения эти принимались порывисто и бездумно, но они принимались, и обещания, дававшиеся далеким воспоминаниям о радостных днях, оставляли в ее душе свежее, подобно заре, послевкусие.

Однако не только за седовласым стариком в канотье с интересом наблюдала Марфа.

Были среди постояльцев пансионата мать и дочь, которые всегда занимали столик, стоявший у самого ограждения веранды, рядом со столиком, где обычно сидела Марфа. С веранды просматривались выступившие ровным пирамидальным рядом горы, между собой образующие подобие громадного оврага, протянувшегося к самым теряющимся в дымке полуденного солнца вершинам далеких гор. Вид этот захватывал и умиротворял одновременно, и даже казалось, будто этот пейзаж был вовсе не настоящим, а только громадным полотном, натянутым за рядом соснового перелеска.

Поначалу Марфа обратила внимание на этих двух постоялиц только потому, что у девушки были темно-медного цвета вьющиеся волосы, ниспадавшие на ее белые, не тронутые загаром плечи и спускавшиеся к самой талии. Лицо ее также было незагорелым, но от облепивших его веснушек оно не казалось бледным. Девушка эта напомнила Марфе племянницу ее горничной, с которой она занималась когда-то русским языком.

Марфа не находила девушку ни красивой, ни миловидной, однако девушка невольно притягивала к себе взгляд Марфы: то ли ее исполненные женственности манеры привлекали к себе внимание; то ли умение держать вилку в усыпанных веснушками пальцах так, что невольно возникало желание попробовать то, что ела она; то ли это объяснялось самой живостью в светлых, почти бесцветных глазах девушки, у которой вид был совершенно смиренный, однако исходила от нее та особая энергетика, которая присуща людям исключительной предприимчивости и решительности. И Марфа смотрела на нее с тем интересом, с каким смотрят на тех, кто обладает тем, чем хотелось бы, но не представлялось возможным обладать самому.

Затем, посредством каждодневного созерцания их обедов, у Марфы сложилось совершенно определенное представление о тех дружеских, почти товарищеских отношениях, которые были между матерью и дочерью.

Матери на вид можно было дать чуть больше сорока лет. У нее, в отличие от дочери, было загорелое лицо и темные глаза, и только темно-медный цвет волос и частые веснушки на руках были точно такими, как у ее дочери.

Мать и дочь всегда приходили в ресторан вдвоем, вдвоем сидели за столиком, вдвоем гуляли по парку и выезжали на экскурсии. Они ни с кем больше не общались и только, понизив голос, едва слышно говорили друг с другом, то весело смеясь чему-то, то сосредоточенно ведя какую-то беседу. И то, как искренен был их смех, как доверителен был их взгляд, направленный друг к другу, как схожи были их лица, как сочетались между собой их одежды, пробуждало в Марфе невольную ревность и к этой их доверительности, и к сплетению их рук во время прогулок, к обедам в обществе друг друга и к разговорам, едва слышанным ею сквозь дыхание безучастного ветра.

Марфа смотрела на них, и вид их, счастливых, любящих, отдающих и принимающих эту любовь, поначалу так поглощавший ее внимание, скоро стал омрачать ее обеды. При виде той любви, которую мать отдавала дочери, и той участливой нежности, с какой дочь смотрела на мать, Марфе становилось тошно от того, что она, проецируя эту сцену на свою жизнь, не находила в ней даже подобия этой милой взору миниатюре. И Марфе делалось грустно, одиноко, и вновь тоска прокрадывалась в ее сердце, и скоро Марфа больше не обедала в один час с ними, а уходила до того, как мать и дочь спускались в ресторан.

Так Марфа впервые почувствовала тлевшие самую малость в ней, а теперь разгоравшиеся все больше обиду и огорчение.

Обида, появившаяся в ней, была направлена в первую очередь к матери. Вид чужой материнской нежности впервые пробудил в ней волну раздражения, и Марфа поначалу даже не понимала, почему образ совершенно незнакомых ей людей так обижает ее. Затем в Марфе едкой горечью стало расползаться огорчение – она вспоминала свое детство, свое юношество и не находила в них ни одной должной минуты, исполненной ласкового голоса матери или отца. В ней медленно, но верно, нарастало обвинение: в недолжном обращении с собой, в холодности и нечуткости родителей, в их повелительности и даже деспотизме. Теперь Марфа больше не корила свою судьбу, не сетовала на неподвластные ей события, приведшие ее к тому одиночеству, которое особенно остро она ощущала в последние три года; в сознании Марфы все больше поднимался упрек, плотным стеблем произрастая из искаженных обидой и порицаниями воспоминаний, и упрек этот с каждым днем становился все сильнее и крепче, и не находилось ни одного события, ни одного жеста родительского, который мог бы оправдать то, кем являлась Марфа теперь, – оправдать равнодушие, бесстрастие и совершенную душевную мертвость, которым Марфа не находила точного определения, но ощущала их несомненное присутствие в своей сущности; присутствие это было не поверхностным касанием оболочки ее естества, но более глубоким, едва ли не фундаментальным основанием ее души.

Таким образом, в Марфе обозначилось единение радости и почти фанатичного душевного подъема от осознания роли Филиппа в ее жизни и глубокой, едкой обиды, рождавшейся в ее души при вспоминании матери и отца. И своеобразный баланс в этом контрадикторном, двойственном союзе, не позволявший полностью овладеть ослабшим сознанием ненависти и порицанию, поддерживало наблюдение за другим постояльцем пансионата, за которым Марфа следила с особым интересом.

Постояльцем этим был высокий молодой человек, с широкими плечами и слишком узкими бедрами, которые делали его фигуру похожей на перевернутый треугольник. У него были русые жидкие волосы, почти бесцветные брови и тонкие губы, которые, однако, не делали его лицо строгим или жестким, – напротив, лицо его всегда выражало готовность ответить на всякую реплику, которая была обращена либо непосредственно к нему самому, либо была слышана им и у него находился для нее остроумный ответ.

Молодой человек этот обладал отменным чувством юмора, которым завоевал если не абсолютное расположение к себе, то известность как среди постояльцев пансионата, так и среди самого персонала. Он говорил легко и громко, у него всегда и на все находилась какая-нибудь реплика, он никогда не выглядел ни слишком грустным, ни особенно веселым, – казалось, он всегда пребывает в состоянии уравновешенной беспечальности. В пансионате он отдыхал вместе с девушкой, которая выглядела порядком старше его, и все знали, что она была его сестрой. В отличие от брата, девушка, такая же высокая и узкобедрая, не была словоохотливой, лицо ее имело более округлые черты, но светлые брови и русые волосы делали ее во многом похожей на брата.

Но не говорливость молодого человека привлекла внимание Марфы и не рельефность его широких плеч – Марфа была равнодушна к любым проявлениям остроумия и никогда не могла по достоинству оценить умение другого выражаться образно-саркастически, потому как сама была лишена этой техники. Молодой человек привлек внимание Марфы как раз во время того самого пешего путешествия в горы, в которое Марфа отправилась через два дня после беседы с Бектуровым, и отнюдь не его мастерство говорить легко и шутливо заинтересовало ее. Во время похода Марфа увидела в нем другого человека, и двойственность его натуры удивила и даже развеселила ее.

В тот день Марфе пришлось проснуться непривычно для себя рано – в шесть часов утра. Солнце уже бодро освещало склоны гор, ластясь к их махровым изогнутым спинам; ветер же, по-утреннему свежий и пряный, задувал со стороны межгорной долины, по которой каталась на днях на лошади Марфа.

– Погода переменится, – услышала Марфа чье-то суждение, когда, надевая на плечи небольшой рюкзачок, она вышла на открытую веранду пансионата, где уже собралась небольшая группа туристов, которые, так же как и она, собирались покорить несколько пологих склонов окружавших пансионат гор.

Из восьми человек, которые вместе с Марфой составляли группу, в лицо она знала только нескольких, а в том числе – небезызвестного молодого человека, который, несмотря на ранний час, уже был словоохотлив, но отнюдь не полон предвкушения пешей прогулки по диким тропам предгорий. Марфа только мельком взглянула на него, и то лишь потому, что голос его – хотя молодой человек и говорил в обычном своем тембре – заглушал тонкий свист синицы, которую еще полчаса назад единственную было слышно в этот безмолвный час зарождения дня.

Молодой человек этот, которого, как выяснилось позднее, звали Савелием, обычно выглядевший сдержанно-задорным, теперь как будто был несколько возбужден и взволнован, и голос его, звонкий, натянуто-веселый, подрагивал. Но Савелий старался подавить в себе эту свою взволнованность, и оттого, казалось, говорил больше обычного и часто вздыхал, отчего грудь его, и без того широкая, увеличивалась вдвое и округлялась так, будто обладатель ее был необыкновенно чем-то горд.

Одарив молодого человека беглым взглядом, Марфа окинула взором и остальных членов группы, после чего встала чуть в стороне и стала ожидать прихода проводника.

Прошло еще около десяти минут, прежде чем группа оставила позади себя веранду пансионата и двинулась по направлению к голубому зеркалу озера, которое просматривалось с веранды и из окон особняка, выходивших на юго-восток.

Прозрачные слезы озера, ударяясь о борт катера, на котором уместились все члены группы, включая проводника, отлетали к самым тонущим в отражении неба горным вершинам, расплывающимся к далеким берегам, что неровной линией окаймляли лагуну поднебесья. Озеро, со стороны казавшееся небольшим, с катера выглядело бескрайним – загибаясь петлей за изворот подножия прилегавшей к нему горы, извилистой рекой воды его направлялись промеж пирамидального ряда горных склонов, обступавших и озеро, и маленькую точку белоснежного катера, оставлявшего позади себя пенистый след, и само небо, сгустками окрашенное в золотистый пепел занимающегося дня.

Величие земли, господствовавшее здесь превозношением власти ее над всем проистекающим из нее в жизни кормящихся ею, было так велико и так громко, что мысли все, которые могли бы родиться при виде этого превосходства одного только вздоха Природы над абсолютным величием самого могущественнейшего и мудрейшего из всего созданного ею, растворялись в плеске этих самых чистых слез хрустальной воды, в молчании горбатых хранителей первозданности мира сего и в прозрачности неба, мерным дыханьем облаков заключившего мироздание в купол, непостижимый, гласный и невидимый.

Проводник направляла катер к горной гряде, что была видена Марфой с веранды ресторана. Но из пансионата далекие склоны эти представлялись облаками, что поднимались от горизонта; теперь же вершины гор все более явственно проступали перед взором, и, оборачиваясь назад, Марфа пыталась разглядеть пансионат, но тщетно, – казалось, пансионата не было вовсе, а вокруг на сотни километров простирались нетронутые и незаселенные земли.

Вот катер повернул к берегу, и неожиданно, среди каменных валунов, что рассыпались у самой кромки воды, проступил небольшой пирс – к нему-то и пришвартовался катер.

Если бы не это нелепое вторжение сооружения, сотворенного рукой человеческой, берег казался бы совсем диким; тропа, что просматривалась с него, лентой изгибавшаяся по пологому склону холма, – протоптанной какими-то животными или же возникшей здесь по прихоти самой природы; а мир вокруг – незаселенным и мирным, будто не было в нем больше никого, кроме этой маленькой группы людей, высадившихся здесь спустя сотни мгновений скитания по бесплодной пустыне озерной глади.

Назад Дальше