До встречи на небесах! Небожители подвала - Сергеев Леонид Анатольевич 13 стр.


По словам художника Льва Токмакова, который прекрасно знал Алексина, в своё время классика, «как своего по крови», сильно проталкивал Кассиль.

– Алексин – мерзкий человек, – говорил Токмаков. – Жутко хитрый и лизоблюд. Как-то сижу у него. Заходит молодой автор. Он берёт со стола папку с рукописью этого парня, «Прочитал», – говорит и ругает парня на чём свет стоит. Когда парень ушёл, Алексин махнул рукой: «Этот – с улицы, – и нежно погладил вторую папку: – «А это сын прокурора написал, надо немного поправить».

А. Барков, тоже неплохо знавший Алексина, усмехался:

– Когда его приглашали выступить перед детьми, он заламывал большие суммы. Детский писатель, называется!

Что кроме беспочвенных страданий запомнилось от застолий с Алексиным, так это какая-то сентиментальная муть, которая его окружала. Он явно интересовался женщинами (так и рыскал глазами от одной к другой), но пытался скрыть свой интерес; явно хитрил, когда жаловался на судьбу, изображал беззащитную овечку, пытался предстать борцом за детскую литературу. На самом деле боролся за своё благополучие, и вполне удачно: был секретарём Союза писателей, имел кучу орденов и премий, входил во все фонды, комиссии и делегации (и как одна кобыла столько везла?).

Кстати, у каждого секретаря Союза автоматически выходило собрание сочинений, которое непременно переводили все союзные республики – это давало возможность спокойно здравствовать десятки лет, и не только это, конечно.

У Алексина были холёно-пухлые щёки, томный взгляд и вкрадчивый голос; когда я смотрел на него, аморфного, в голове почему-то вертелось: «Человек с таким бабьим лицом не может быть хорошим писателем».

Алексин хотел остаться в памяти потомков не только классиком, но и защитником детских писателей. Он не скрывал своего прицела:

– Так хотелось бы, чтобы ваше поколение отметило мою тяжелейшую борьбу, мои заслуги.

Не знаю, чем ответит на его призыв всё моё поколение, но я ни одной книги Алексина так и не одолел – по-моему, они просто скучны. И, кстати, прозу Кассиля закрывал после первых же абзацев. Как ни пытался выцарапать лучшее в их работах, ничего не нашёл – обычная конъюнктурная писанина, банальная размазня. А вот Носова перечитал, будучи взрослым, и впечатление было не менее сильным, чем в детстве.

Агния Барто всегда опаздывала на редколлегию в журнал «Детская литература» – приходила, когда уже вовсю шли выступления; при её появлении раздавались возгласы:

– А вот и Барто!

И все благоговейно взирали, только что не вскакивали и не аплодировали. Я думаю, это торжественное явление было чётко продумано (чтобы привлечь особое внимание), и потому имело соответствующий эффект.

Художники, которые иллюстрировали Барто, не раз жаловались, что «Бартиха» донимает их требованиями, а молодые сподвижники по цеху были недовольны, что она разговаривает излишне строго, не терпит возражении, всячески дает понять, что ее слова и есть сама истина; хотя тех, кто ей льстил, она «нянчила» (в частности, Мазнина и Кушака).

Однажды мы с Мазниным провели целый вечер в обществе Барто (я, собственно, был сбоку припёка); она рассказывала, как занимается воссоединением семей, разрозненных войной (позднее выяснилось, что это благородное дело ей нужно всего лишь для саморекламы). Я жадно слушал Барто, а Мазнин постоянно встревал, в порыве любве-обилия и так и сяк превозносил поэтессу, прикладывал её руку к своему сердцу, к щеке, но она его не останавливала, боялась задеть высокие чувства поэта. Само собой, ей были приятны излияния поклонника; она даже не испытывала неловкости передо мной, случайным слушателем. В конце концов, налив глаза, Мазнин переборщил – стал пороть всякую чепуху и целовать поэтессе руку:

– …Агнюша великая, гениальная!

Тут уж я не выдержал:

– Игорь, перестань! Ну что ты, в самом деле!

– Да, Игорёк, пожалуйста, не надо, – слабо запротестовала Барто, а в мою сторону бросила тяжёлый взгляд.

Спустя некоторое время в клубе я сидел с совершенно неизвестным детским поэтом Павлом Барто, бывшим мужем знаменитой поэтессы (потомком французских маркизов).

– И чего все носятся с ней? – недоумевал поэт. – Я выдающийся, а не она. Её просто вознесли на пьедестал, и она, негодница, ещё мою фамилию эксплуатирует.

Барто не раз восклицала:

– …И что я взяла эту дурацкую фамилию?

Но, со слов того же Токмакова, когда он с Барто был в Париже, она с гордостью называла себя «маркизой».

Позднее я узнал (от Тарловского), что Барто когда-то напечатала под своей фамилией стихотворение молодого поэта Денисова из Куйбышева, точнее, обработала его стихотворение до удобоваримого варианта (стихи она получила на рецензию). Поэт бесновался, писал жалобы в Москву, но ответа не получил. Понятно, Барто заслужила серьёзных упрёков, но, с другой стороны, дети получили не рыхлую, а крепкую, профессиональную вещь. Ей следовало бы поставить две фамилии или хотя бы указать: по мотивам такого-то, но, видимо классики рассматривают молодых, неизвестных авторов как своих подмастерьев.

Наверняка кое-кому эти заметки не понравятся – это естественно – пусть напишут свои. И потом почему хороший писатель непременно должен быть и хорошим человеком? И Пушкин, и Бунин совершали отвратительные поступки, и автор «Белого пуделя» слыл в кабаках дебоширом; Аркадий Гайдар, как известно, собственноручно расстреливал пленных и топил в реке крестьян Хакасии; Паустовский прогнал студентов литинститута, которые попросили у него немного денег: «Я начинал с нуля, и вам не помешает», – заявил классик. Но, конечно, есть масса и положительных примеров: Чехов, Горький, Пришвин…

Маститый Сергей Михалков запомнился с лучшей стороны; я знал его шапочно, хотя часто встречал в Доме литераторов. Михалков, будучи всесильным, в отличие от Алексина, вроде действительно что-то делал для детской литературы и помогал некоторым писателям (в том числе моим знакомым И. Пивоваровой и Н. Красильникову), но Барков, который два года работал у Михалкова секретарём, говорил:

– Михалков – придворный писатель и масон. Он никогда не подписывал просьбы писателей, подписывал Бондарев, а Михалков ссылался на то, что занимается творческими вопросами, «и вообще, – говорил, – спешу к Леониду Ильичу». Он руководил Союзом «из дома», а то и звонил от любовницы, страшно любил женщин. Говорил: «Я поэт и должен искать удовлетворение. Я больше люблю женщин, чем литературу».

Вождь литераторов постоянно возглавлял какие-то съезды, конференции, комиссии – похоже, любил покрасоваться в президиумах, иначе на кой чёрт ему эти сборища?! Мне, который ни разу не был ни на одном собрании, этого не понять. Может быть, благодаря общественной деятельности, Михалков и пользовался покровительством вождей и мог оказывать кое-какую помощь? Но всё-таки никак в толк не возьму, зачем такие таланты рвутся к власти?

Автор гимна имел все мыслимые титулы и премии, но главную детскую премию – имени Андерсена – так и не получил. Наверняка это его огорчало, но доподлинно известно – он не терял надежды её получить (возможно, ещё и поэтому старался быть на виду). Но премию дали художнице Татьяне Мавриной, которая всегда держалась в тени и вообще жила за городом, в Абрамцево. Хотя, безусловно, ради справедливости, эту премию могли бы дать и Михалкову.

Нелишне упомянуть: несмотря на бурную общественную деятельность, Михалков и в старости писал неплохие стихи и не упускал случая блеснуть юмором.

Как-то поэт Яков Аким и прозаик Сергей Иванов выступали перед детьми, что было довольно смело с их стороны (оба заикаются, но, как многие с подобным недостатком, жутко любят поговорить). Уже во время выступления Акима дети начали хихикать, и вдруг появляется ещё один заика! Поднялся смех – ребята подумали, что писатели разыгрывают клоунаду. Узнав про эту историю, Михалков (кстати, не раз заявлявший: «Я не люблю детей») сказал:

– Меня там третьим не хватало (как известно, он тоже заикался).

В восемьдесят лет Михалков женился на сорокалетней женщине; спустя некоторое время редакторши «Премьеры» говорят мэтру:

– Вы такой талантливый, красивый, весёлый. Мы счастливы сотрудничать с вами…

– Да-да, – кивнул Михалков, – но вы забыли сказать, какой я любовник!

Самуила Маршака я слышал по радио, а Корнея Чуковского видел однажды издали – об этих патриархах могу судить только по рассказам приятелей.

Однажды в Малом зале поэт и переводчик Валентин Берестов читал свои переводы и рассказывал о Маршаке и Чуковском, всячески подчёркивая замечательные душевные качества известнейших мастеров. А я пребывал в замешательстве: годом раньше Коваль говорил, что Чуковский был страшно ворчливым и мнительным и даже в восемьдесят лет ужасно боялся смерти.

– Как-то я прочитал ему невинные стихи про вечный покой, – рассказывал Коваль. – Пока читал, мэтр ходил по комнате и стучал палкой. Я уж подумал: сейчас огреет меня. А когда я закончил, он затопал ногами, засопел и выпроводил меня.

Критик Николай Халатов твёрдо заявлял:

– Чуковский был злым и жадным, и детей терпеть не мог. Не зря Блок считал его плохим человеком. Правда, Чуковский, будучи сам Левинсоном, говорил: «Еврей не может быть писателем, в особенности русским писателем». (Впрочем, об этом ещё раньше говорил Куприн.)

А о Маршаке Халатов рассказывал и вовсе чудовищные вещи, будто тот сдал всех, с кем сотрудничал в «Чиже», – ведь Хармс, Введенский, Ватинов, Олейников, Заболоцкий оказались в тюрьме, а Маршака (и Андроникова) не тронули (Маршак даже получил пять Сталинских премий).

Вот такие разные мнения и сокрушительные факты. Прискорбно, если последнее – правда, а похоже, что правда, судя по книгам Н. Коняева и сына Заболоцкого.

О ком ответственно могу сказать с теплотой, так это о последнем детском классике – Юрии Сотнике. Я выпивал с ним много раз и всегда поражался его умению держать алкогольный удар, всегда любовался его прекрасными старомодными манерами. Несмотря на возраст и семейные трагедии (у него погиб сын), Сотник выглядел великолепно: бодро, подтянуто, на его лице постоянно играла ироничная усмешка. Он входил в клуб писателей, оглядывал сидящих за столами и бурчал:

– И это все писатели? Сколько ж вас развелось! И у всех усталые лица. Что ж вы такого сделали, чтобы устать?! (Эти слова Кушак приписывает Ю. Алешковскому, но я слышал их от Сотника; если же что-то подобное произнёс друг Кушака, то это наглость – ему, с его неважнецкой, злобной, эпатажной прозой, вообще следовало бы помалкивать.)

Наше знакомство произошло так. В то время мои рассказы нигде не печатали (кроме журнала «Мурзилка»); во «взрослых» издательствах говорили: «Всё это для детей», в Детгизе отмахивались: «Это взрослым о детях». Я и сам толком не знал чёткого адреса. Так продолжалось до тех пор, пока рукопись не попала к Сотнику – ему как главному рецензенту её отдала Н. Степанян из «Сов. России» (об этом уже упоминал).

Позднее Сотник признался мне, что вообще не пишет положительных рецензий, потому что «кругом сплошные книжные поэты, а в прозе сплошная литературщина». Мне повезло: неожиданно мэтр прислал не просто одобрительный отзыв – он расхвалил мои записи больше, чем они того заслуживали. Его похвалу я считаю особенно ценной, поскольку услышал её в начале литературного пути и в тот момент, когда уже собирался забросить своё увлечение. И главное, от кого услышал? От живого классика, которым зачитывался в детстве! У меня сразу появилось второе дыхание. А тут ещё позвонили из редакции – мэтр хочет со мной познакомиться, и я вообще чуть не спятил от радости.

В застолье Сотник постоянно пилил меня с отеческой усмешкой:

– Вы, Лёня, молодой писатель, а уже выпиваете, как классик. И почему вы не перепечатываете страницы с исправлениями? Что это: лень или неряшливость? И почему не следите за собой? Ходите небритый, в неглаженых брюках? И вообще, как я заметил, много валяете дурака!

Но за глаза отпускал в мой адрес только добрые слова, а рекомендацию в Союз писателей и вовсе написал прямо-таки рекламную, ко многому обязывающую (в основном нажимал на какую-то мою интонацию). Думаю, теперь понятно, почему я пишу о нём с особой теплотой.

Кстати, вторую рекомендацию (более сдержанную, но всё-таки достаточно мощную) мне дал Фазиль Искандер, с которым позднее мы тоже выпивали, но реже, чем с Сотником. В тот день я чувствовал себя героем, ходил по ЦДЛ, как седой петушок, вообразивший себя страусом (мне уже бахнуло сорок, и я лысел, толстел и прочее), и всем улыбался, как придурковатый, – известное дело, в волнующие моменты не я один, многие глупеют.

Этими рекомендациями я горжусь, как орденами, вот только мучаюсь, что никак не могу подтвердить слова классиков – написать что-то существенное, а перечитывая свои первые рассказы, и вовсе испытываю только стыд – так плохо они сделаны. Абсолютно все ужасающе плохо (сейчас их перелопачиваю).

Мои покровители, эти два кита, как и многие творческие личности, всегда отличались странностями, но под старость явно «поехали»: Сотник вдруг почувствовал себя юношей; бывало, выпиваем с ним, подсаживаются мои знакомые молодые женщины, и я серьёзным голосом, подчёркивая торжественность момента, представляю его:

– Юрий Вячеславович. Вы наверняка читали в детстве его замечательные книжки.

А он, уже пьяненький:

– Не Юрий Вячеславович, а Юрочка! (В семьдесят лет!)

Искандер вполне серьёзно считал, что Шолохов первый том «Тихого Дона» своровал у Крюкова, и видел «подозрительную странность» в том, что донской затворник «не дружит с московской элитой»; о своих рассказах говорил «это моё произведение», «моё творчество»; ругал Айтматова, что тот в «Белый пароход» вставил легенду, но самое огорчительное – мой любимый писатель участвовал в провокационном «Метрополе», в компании злобных антирусских писателей (некоторые из них уже тогда намылились в Штаты), а позднее – не явно, но всё-таки был на стороне «демократов», во всяком случае, лил воду на их мельницу.

Кстати сказать, Искандер дал мне дельный совет – откладывать рассказ только тогда, когда в него уже ничего не можешь добавить. К сожалению, для такой доводки текста у меня никогда не хватало усидчивости.

Сейчас мы тоже считаемся стариками; на самом деле являемся пожилыми, бывалыми мужчинами – до глубоких старцев (с их закидонами) нам ещё далеко, так мне кажется. Правда, недавно один приятель поставил меня на место:

– Если взялся за воспоминания, значит, состарился.

А второй припечатал ещё сильнее:

– Ты хорошо пишешь, но никогда не станешь известным – у тебя фамилия плохая!

Ну а третью рекомендацию мне дал Яков Аким, щепетильный моралист, зануда с вечно недовольным, плаксивым лицом, который, по его словам, с большим удовольствием читал мою прозу ещё у Митяева.

– Хочу тебе сказать, я редко кого хвалю, – предупредил Аким, подчёркивая весомость своей рекомендации.

Об Акиме распространяться нет смысла – таких человековедов, как он, знает весь литературный мир (как деятеля, а не поэта; в поэзии у него скромные достижения); скажу лишь о том, что он в высшей степени справедливый и один из немногих евреев, кто на чём свет стоит ругает литераторов своей национальности (Юдахина, Кушака, Л. Яковлева и тьму других), и упомяну то, что меня с ним сближало (как и с Сотником, и с Искандером), – естественно, выпивки. Мы с ним выпивали и до его рекомендации, и все прошедшие годы, и сейчас на сборищах друзей. (Он всегда пил водку с соком, а теперь, когда ему далеко за семьдесят, перешёл на красные вина. Впрочем, не он один. Дмитрюк, в свои шестьдесят, уже давно пьёт «по-европейски» – и вино разбавляет водой. Но у обоих не угас интерес к женщинам, даже обострился – надо полагать, почувствовали, что к ним возвращается молодость.) Сразу поясню: мы выпивали не для того, чтобы напиться, а чтобы поговорить, – выпивки скрашивали наше общение, повышали уровень разговора, ну и, понятно, подогревали творческие силы.

Нельзя не отметить такой факт: считается, что истинным талантам свойственно восхищение другими талантами, а бездарный восхищается самим собой; но мои рекомендатели нещадно ругали многих известных современников, а о своих произведениях упоминали при каждом удобном случае. Может, это была ревность к чужой славе – в истории таких случаев сколько угодно.

Назад Дальше