До встречи на небесах! Небожители подвала - Сергеев Леонид Анатольевич 9 стр.


– Это музыка для ушей! Я готов слушать вас вечно. Можно до вас дотронуться, чтобы почувствовать причастность к великому?

Другие поэты рассказывали, что дома эта поэтесса в основном ходила голая и, во время ссор с мужем, часто выскакивала в чём мать родила на лестничную клетку и на весь дом поносила «неотёсанный» русский народ и его типичного представителя – своего мужа; будто бы эти экзотические спектакли случались два-три раза в неделю и на них сбегалось немало любителей скандалов и женских прелестей – понятно, в такие моменты поэтесса была похожа не на привидение, а на ночную бабочку.

Кстати, то, что говорила поэтесса мужу, слово в слово, даже еще мощнее, но в узком кругу повторял своей жене поэт Евгений Рейн:

– Я гениальный еврейский поэт, а ты русская б…! (понятно, в пылу жёнам и не то отчебучивают; в Англии вроде до сих пор есть закон, разрешающий и лупить жену, но до одиннадцати вечера, чтобы не мешать соседям).

Рейн обычно не говорит, а вещает; громовым голосом произносит категоричные, рубленые фразы (они как некие проповеди из загробного мира – их никто не смеет опровергнуть), но, будучи прекрасным собутыльником, громовержец, выпив и размякнув, уже выступает менее пламенно, позволяет спорить с собой, оговаривается – «на мой взгляд»; бывало, даже подтрунивал над своими первыми стихами – «принёс Пастернаку уродливые стихи».

Известное дело, выискивать в человеке плохое не так уж и сложно, гораздо труднее разглядеть хорошее, и ко многому в Рейне можно придраться: к примеру, на вечере современной поэзии расхваливал дюжину еврейских поэтов и при этом не упомянул ни одного русского; но позднее, на вечере памяти поэта Юрия Кузнецова, сказал:

– Двадцатый век начался с Блока, а закончился Юрием Кузнецовым. (Такой крен в другую сторону.)

Кстати, Кузнецов вообще считал себя выше всех: «Я один, все остальные – обман и подделка».

В общении Рейн предельно внимателен ко всем литераторам, независимо от их возраста и значимости, и что особенно ценно – никогда не кривит душой. За это ему следовало бы дать похвальную грамоту.

Всего два раза я общался с Юрием Казаковым, лысым, носатым, губастым, очкастым увальнем с тяжёлой «медвежьей» походкой; оба раза он мне втолковывал, что является классиком и его книги давно потаскали из библиотек.

– Мою гениальную прозу перевели во всех странах мира, кроме Китая и Албании, – говорил он, заикаясь и не вынимая изо рта папиросу. – Валюты на зарубежных счетах полно, а рублей нет. Ты возьми мне сто грамм.

За выпивкой он рассказывал о своей даче в Абрамцево и участке с гектар, на котором сотни берёз, елей и «своя река» (через участок бежит ручей), о бане и старой машине, а узнав, что я с Волги, поведал о желании проплыть на барже до Астрахани, «и неплохо бы с бабешкой». После вторых ста грамм Казаков рассказывал о встречах с Паустовским, но больше о какой-то родственнице классика, с которой у него, то ли были, то ли будут отношения. И рассказывал о какой-то дамочке в Ленинграде, которая в него влюблена. Было ясно – у него повышенный интерес к слабому полу. Под конец он интересовался, как я «опутываю» женщин, и на мой вялый ответ «как все» переводил папиросу из одного угла рта в другой.

– А я ничего не говорю. Дарю свою книгу, на другой день они сами приходят.

В то время Казаков выпустил чрезвычайно сильную книгу «Голубое и зелёное», и я понимаю женщин – его книга произвела большущее впечатление на моё чёрствое сердце, и что говорить про нежные женские сердца!

Мятежный, заносчивый, воинственный, железный мужик (из него можно было делать гвозди) Анатолий Передреев – поэт с решительным лицом и холодным, пронизывающим взглядом – зычно чеканил:

– За мои гениальные стихи надо платить золотом! Об этом говорили и Смеляков, и Слуцкий, и Твардовский.

– Золотом! – как эхо вторили почитатели поэта, которые постоянно волочились за ним.

Передреев страдал нарциссизмом, был пьяницей, психопатом, хамом, любителем драк и… по-настоящему большим поэтом – меня так его стихи просто-напросто пробирали до костей. Во время слёта гениев Передреев особенно проявлял свой ураганный характер и был главным зачинщиком стычек; утихомирить его никто не мог. Но случалось, в кафе появлялась его юная дочь, манекенщица; он, шальная голова, сразу затихал и покорно следовал за своей наследницей (обожал её) – она выводила его из кафе за руку, как провинившегося мальчишку.

И всё же чаще распоясавшегося поэта останавливали более действенным методом. Как-то в Пёстром зале, кивнув на мужа И. Скорятиной (секретарши писательской организации), Передреев гаркнул:

– А это что ещё за г…о за нашим столом?!

Супруг Скорятиной был тихим скромным инженером – в тот вечер он просто зашёл за женой и впервые оказался в литературном обществе; на столь хамские слова он только и нашелся, что плеснул кофе в морду поэту. Передреев сжал кулаки и вскочил, готовый ринуться в драку. К счастью, за столом сидел журналист и прозаик, автор исторических романов Юрий Фёдоров. Спокойный, немногословный, но чёткий в высказываниях, он являл собой пример выдержки и такта и тем самым гипнотически действовал на окружающих; при нём редко кто позволял себе бесцеремонные вольности, не говоря уже о хулиганских выходках – не случайно все звали его по имени-отчеству, даже маститые литераторы (такая почтительность – исключение в клубе, где как раз панибратство, а то и открытое неуважение к возрасту и титулам – почти что норма). Так вот, этот Фёдоров в молодости занимался боксом и имел хорошо поставленный удар левой – тем ударом он и уложил Передреева на пол.

В другой раз Передреев начал хамить поэту Петру Кошелю (будучи у него в гостях!). Это выглядело особенно мерзко, поскольку больной, хромоногий Кошель не мог противостоять амбалу Передрееву, по-мужски поставить его на место. Но Кошель сделал это по-женски: когда Передреев допёк его, он огрел наглеца сковородой по башке, после чего тот уже вёл себя более-менее прилично.

Однажды мы выпивали у Кушака; Передреев прочитал свои последние блистательные стихи, и Кушак (вполне искренне) выдал залп похвалы. Я, потрясённый, тоже что-то вякнул. Внезапно Передреев залился пьяными слезами:

– Вы действительно так считаете?.. А я иногда сомневаюсь… Я ведь иногда очень не уверен в себе…

Я таращился на знаменитого поэта и недоумевал – как? И он в себе сомневается?!

В восьмидесятых годах в ЦДЛ появился новый отряд гениев. Именно в ту пору моими друзьями (и одними из лучших собутыльников) стали динамичные, всезнающие Николай Климонтович и Вячеслав Пьецух; они тоже по разочку сообщили мне, кем являются на самом деле, да ещё объяснили, почему именно: первый – потому что «умней и образованней других», второй – потому что у него «новая проза – импровизации на тему» (а я-то, тёмный, считал, что истинное искусство – это прежде всего традиции, преемственность и, конечно, сюжетность). Этих прозаиков объединяла нешуточная мужская притягательность; и тот и другой ходили с высоко поднятой головой, стремительно, прямо-таки рассекая воздух; в застолье оба держались как нельзя лучше: говорили легко, без всяких затёртых словечек, их оценки были хлёсткие и точные, как попадание в десятку. Ну а контактный взгляд и полуулыбка-полуусмешка довершали дело – мужчины в их обществе меркли, а женщины на них так и висли и от волнения чуть не падали в обморок.

Ко всему и Климонтович, и Пьецух были профессиональными тусовщиками – без них не обходилась (и сейчас не обходится) ни одна выставка, презентация – и понятно, подобный житейский фейерверк для многих являлся предметом зависти.

Кое-кто находил в текстах Пьецуха всего лишь залихватскую журналистику и антироссийский уклон, а у Климонтовича к этому ещё добавляли самолюбование и откровенную, до пошлости, эротику. Я смотрел только на их мастерство – оно выгодно отличалось от общего потока писанины.

Однажды, в пик популярности Пьецуха, когда он чуть ли не ежедневно давал иностранцам интервью, я сказал ему:

– Ты своё дело сделал. Мемориальная доска тебе обеспечена.

– Да о чём ты! – махнул он рукой. – Это всё скоро кончится. Вот сейчас французы, американцы переводят – это да!

В другой раз, с потугой на шутку, я объявил Климонтовичу:

– Ты добьёшься оглушительной всемирной славы.

– Слава у меня уже есть, – пожал плечами мой друг, давая понять, что его слава – данность, о которой знают все, кроме меня, невежды.

– Но ты пока только известный, но не знаменитый, – гнул я своё.

– Для меня знаменитый, – встряла в наш качественный разговор жена Климонтовича, миниатюрная брюнетка с красивым голосом (она произнесла эти слова очень красиво, без всякой шутливости). – Он считает себя лучшим прозаиком на сегодня, и я так считаю.

Когда супруги ушли на какую-то очередную презентацию, художник Николай Пшенецкий, с которым мы сидели за столом, засмеялся:

– У Климонтовича есть конкурент – Пьецух. Тот тоже себя считает лучшим. Я не раз с ним выпивал в его загородном поместье. Он хороший мужик, вот только с барскими замашками: «Сбегай, купи поллитра!», «Приготовь обед, а я пока посплю!». Нашёл мальчика! Совсем офигел!

– Не расстраивайся, всё в порядке вещей, – сказал я. – Приятели большого мастера и должны быть подсобными рабочими. Зачем ему тратить время на ерунду? А ты радуйся, что общаешься с великим человеком, дышишь с ним одним воздухом.

– У твоего Пьецуха все работы пропитаны желчью к России, – сказал мне сатирик Владислав Егоров.

Позднее я познакомил этих писателей, и Егоров повторил свои слова в глаза Пьецуху и добавил:

– Я написал на вас отрицательную рецензию.

В те дни вокруг Пьецуха была рекламная шумиха и на такие уколы он просто не реагировал. Он уже восседал в кресле главного редактора «Дружбы народов», имел персональную машину с шофёром, «вертушку» и даже пистолет, который ему подарила жена (преуспевающая галерейщица); этой опасной игрушкой мой друг частенько хвастался: в застолье доставал и клал перед собой, дуралей, – вероятно, давал понять, что намерен разговаривать с позиции силы.

Многие считали Пьецуха «демократом», а Климонтовича диссидентом (он, действительно, печатался даже в «Посеве».)

Крепкий орешек, мужик не из слабых, поэт Валентин Устинов всегда называл себя (и сейчас называет) «державником». В основе своей так оно и есть: он патриот, в лучшем смысле этого слова, и пишет о России прекрасные стихи (я называю его «мастером широкого мазка»); жаль только, не всегда сдерживает распирающее его самомнение. Малознакомым литераторам он может сказануть:

– Извини, но я не общаюсь с теми, кого не читал.

Начинающему поэту И. Голубничему при первой встрече заявил:

– Я лучший поэт России.

Спустя несколько лет Голубничий припомнил ему эти слова. Устинов усмехнулся:

– С тех пор я стал скромнее.

Среди знакомых державник заученно (без всякого головокружения от славы) вещает:

– Сейчас я в пятёрке лучших поэтов России!

Кстати, поэт Владимир Цыбин, имея на то серьёзные основания, говорил, что он замыкает пятерку лучших поэтов (и что они помешались на этой пятёрке?). Странно, но ни того, ни другого никто никогда не спросил – кто остальные четверо, хотя небезынтересно, кого они втискивают в этот блестящий набор.

Довольно заносчивый прозаик Борис Рахманин как-то написал неважнецкий роман с дурацким названием: «Господин Сперматозоид». Роман был объемный и увесистый, как утюг (сразу подумалось – если он упадет с полки на голову, может и прибить). Толстые книги наших писателей почему-то у меня вызывают страх, почему-то я считаю, что многописание – признак графомании. Наверняка я не прав, но ничего не могу с собой поделать – не только не могу одолеть кирпич, но и с самого начала вникнуть в суть написанного; потому и закрываю книгу после двух-трёх страниц. Так получилось и с тяжеловесной прозой «Господина», который Рахманин мне подарил. Через некоторое время он спрашивает:

– Ну как? Что скажешь?

– Ничего не скажу, – вздохнул я. – Не смог втянуться. По-моему, плохо.

– Ничего ты не понимаешь, – буркнул Рахманин. – Гениальный роман!

Известный поэт Игорь Шкляревский говорил А. Баркову:

– У нас есть три великих поэта: Евтушенко – первый, Вознесенский – второй, я – третий.

Как-то, играя в шахматы с неизвестным поэтом Владимиром Юр-шовым и явно проигрывая, он осадил партнёра (и, кстати, сверстника):

– Как ты смеешь называть меня на «ты»! Не забывай, кто ты и кто я!

Каким-то невероятным образом ему всё-таки удалось свести партию вничью, и, уходя, он тихо сообщил своей подружке, которая ждала его невдалеке:

– Я-то гений, сама знаешь, а он-то мелочь!

В другой раз, проиграв партию в бильярд, он огрел эту подружку кием по голове – в приступе восторга она что-то сказала под его горячую руку.

Неуравновешенный, нервный Шкляревский не ходил по ЦДЛ, а скакал; на посетителей смотрел пронзительно (прямо сверлил насквозь) и никогда никому не улыбался (даже близким знакомым). Но, получив Госпремию, поступил благородно – отдал её на улучшение экологии своей Белоруссии, в отличие от всяких Ю. Семёновых и Т. Толстых, которые, дорвавшись до денег, всё загребли себе, причём Семёнов выкинул дешёвый трюк – перед телекамерами объявил, что гонорар за последний детектив жертвует (на какую-то ерунду), только редактор «Современника» Михаил Ишков сказал:

– Книга – пятнадцатое переиздание, и там копейки, а вот перед этим у него вышло собрание сочинений, там он хапнул будь здоров! Но об этом умолчал.

Невероятный болтун и хвастун Юрий Вигор без всякого стеснения все свои романы и рассказы (а также фельетоны, статьи и прочие писания) называет гениальными. Раз в год он звонит мне и часа полтора, без передыха, пересказывает содержание своих творений, при этом ударяется в разные ответвления – вкрапляет личные биографические подвиги, поездки в Англию и Данию, встречи со знаменитостями, КГБэшниками и девицами всех мастей, упоминает и про свою дачу на берегу озера, про машину «Волгу», про то, как руководил автосервисом, теннисным клубом, охотхозяйством, куда возил крупных начальников убивать кабанов и лосей, про торговые точки на Арбате и Черёмушкинском рынке, которые ему принадлежат и где нанятые им «соловьи» (продавцы с подвешенным языком) продают его опусы, а по вечерам сдают ему выручку… Остановить этот хвалебный поток невозможно – ссылаешься на дела, головную боль, а он:

– Нет, ты подожди, не клади трубку, дослушай! – и молотит дальше.

Такой пустозвонный гений.

Мой редактор (в «Сов. писателе») и друг, прозаик Александр Трофимов всегда сверхтребователен к современным литераторам, от него никто не ждёт пощады. Знаток зарубежной классики, он ко всем подходит с большим мерилом, на всё смотрит с заоблачной высоты. Тучный, с лохматой шевелюрой-гривой и огромной седой бородой, страшный интеллектуал Трофимов внешне являет собой образ русских мыслителей девятнадцатого века. Далёкий от всякой житейской суеты, непробиваемый скептик, он любой разговор заканчивает с полной безнадёгой в голосе:

– Всё это суетно. Всё это тленно.

За этими словами, естественно, стоит: у меня-то глубинные движения души, у меня-то нетленные произведения, моя весомость в литературе сродни весомости классиков, меня ждёт грандиозная слава.

Не раз мы с Трофимовым крепко выпивали (после чего нас, как правило, заносило в какие-то случайные компании), но однажды встретились у ЦДЛ и на моё предложение освежиться, махнуть по сто грамм, мой друг категорично замотал головой:

– Лёнь, ты что?! Мне уже сорок, а у меня ещё нет романа. Надо спешить работать. Ты же знаешь, все гении рано умирали.

Роман об Андерсене он всё же написал – «единственный в мире», как объявил мне. (Сведущие люди говорят – читать невозможно.) Недавно я открыл какой-то журнал, где были короткие сказки Трофимова. Полстраницы занимало перечисление премий, должностей и званий моего друга – штук двадцать, не меньше!

– Обо мне в энциклопедии написано больше, чем о Троепольском, – позднее сказал Трофимов. – О нём две строки, а обо мне в десять раз больше.

Назад Дальше