Я стиснула у горла хозяйкину шаль и шагнула в ночь.
– Добрый вечер, если не ночь. Вы из-за реки, да?
– Из-за реки? – удивленно переспросил он. – Ну, да, в общем, конечно. Извините меня, ради Бога, но я возвращался из Спас-Верховья, попал в грозу и заблудился. – Тихо, милая, сейчас, сейчас, – на мгновенье прижался он к лошадиной шее. – Мне ничего не надо, но, если у вас есть старая попона, то не могли бы вы дать ее мне? Лошадь южная, ее прикрыть бы. Я завтра верну ее вам, пошлю Любашу или сам привезу.
– Вы думаете, если здесь музей, то и попоны хранятся? Впрочем, вы поднимитесь, я сейчас принесу какую-нибудь накидку с дивана и дам вам чаю.
– Музей? – растерялся незнакомец, по голосу уж, конечно, не скаут.
Но, когда я вернулась, он все так же стоял внизу, обнимая свою неженку.
– Здесь нет обрывов поблизости? – тревожно спросил он, закрепляя старое покрывало. – А то я пущу ее сейчас…
– Какие обрывы на Плюссе[36]? До урочища километров тридцать берегом…
– Как вы сказали, на Плюссе? А где это, чье? Разве это не Шача или Письма?
– Какие письма? Это бывшее имение Кориневских. А где ваш товарищ?
– Какой товарищ? Я выехал из Молвитина, десятник просил меня проверить старые боры под Митерево, но эта гроза…
Разговор начинал напоминать морок Ионеско[37]. Упоминаемые названия не говорили мне ничего. Впрочем, здесь я знала деревни только по тракту да еще пару в глубине, где водятся ягоды.
– Но вы уж поднимитесь, что же стоять?
– Да-да, благодарю, всего полчаса, не больше.
Я пошла поставить чайник и, вернувшись, увидела молодого человека уже на скамье. Он сидел легко, небрежно и в то же время безумно изящно, склонив коротко стриженую голову на запястье, и была в его позе такая печаль, что у меня дрогнуло и защемило сердце. Ладно, пусть сидит, в дом всегда приходило немало странных странников, их всегда принимали, и многие потом оказывались интересными и незаурядными людьми, навсегда влюбленными в дом.
– Прошу вас, вот чай, сахар, варенье, сливки. Есть немного коньяку.
– Спасибо.
Он снял промокший пыльник и, посмотрев на коньяк с подозрением, принялся за чай, а я зажгла свечу, села напротив и, почти не стесняясь, стала рассматривать, кого мне послал Бог. Это был невысокий, но очень гармонично сложенный человек, с тонкой, как у девушки, талией, перетянутой каким-то рыжим широким ремнем с другими ремешками потоньше, газырями и петельками. На широких, но тоже очень покатых, как у женщины, плечах красовался какой-то полувоенный френч, и поскрипывали под столом высокие, выше колен, кавалерийские сапоги, правда, без шпор. Однако, ни погон, ни колодок, ни шевронов не было, как и следов от них. Тонкие пальцы с безупречно-овальными ногтями, припухшие губы, мягкая линия носа. И, если бы не странно уплывающий возраст, который мне все никак не удавалось определить, я вполне могла бы отнести его к сильно разросшемуся в последнее время племени реконструкторов. Этот, разумеется, играл в Гражданскую, но в белого или красного – я так и не поняла. По кости он был явно первый, однако одежда… И все-таки – сколько ему? В неверном пламени свечи он выглядел то совсем юнцом, то взрослым, немало повидавшим уже мужчиной.
Незнакомец беззвучно поставил чашку на блюдце.
– Благодарю вас, простите, не знаю вашего имени-отчества…
– Маша. – Он удивленно вскинул и без того улетающие вверх брови. – Мария Николаевна, – поспешно поправилась я. – А вы…
– Павел Петрович. Но поскольку я вернулся не так давно, а здесь все столь значительно переменилось, то, может быть, вам больше скажет то, что я – третий сын Александры Ивановны…
– Барыковой… – прошептала я.
– Так вы ее знаете, конечно, – обрадовался он. – Ее в уезде все знают. Еще раз спасибо, я, пожалуй, поеду, Шельма согрелась. Сейчас немного наметом и все будет окончательно в порядке. – Он встал и наклонился, чтобы поцеловать мне руку.
В дверях появился Илья.
– С кем полуночничаем, сестренка? – довольно ревниво поинтересовался он. В этот раз сладострастница Барб, видно, не соизволила добраться до своего излюбленного алькова.
– Это… – едва разлепила губы я, совершенно забыв, что негоже даме представлять мужчину мужчине. Но Павел Петрович уже огибал стол, протягивая Илье руку.
– Павел Соболев. Рад познакомиться.
Илья в смятеньи застыл, и снова задетое его плечом стекло пронзительно звякнуло.
– Маша, послушай, что за шутки?!
Я сидела, не поднимая головы.
– Почему же про девку из Белой и Наденьку – не шутки, про детей – тоже, а тут…? Это правда он, отец Ляли.
Павел Петрович повернул ко мне сразу ставшее юным лицо.
– Так вы знаете, что у меня родилась дочь? Как приятно! Но как, откуда… – Он несколько смешался. Смешалась и я. Быстро прикинув сроки, я с тоскливым ужасом поняла, что жить ему остается едва ли полгода. – Впрочем, простите мое нескромное любопытство. Я должен ехать, хорошо бы добраться до Готовцева к рассвету. Вы только укажите мне направление на Пронино, потому что здешние места оказались мне как-то неведомы. – И привычным жестом поправил ремень.
Неужели он сейчас уедет, уедет навсегда, моя мечта, путеводная звезда моей юности, тот, в чей портрет в стеклянной рамке «souvenir» я смотрелась, как в зеркало, чьи стершиеся письма читала, закапывая слезами, кто печально и в то же время беспечно до сих пор смотрит на меня со стены спальни? Уедет, чтобы умереть в двадцать девять, младше меня нынешней? Уедет, унося все тайны любви, востока и войны?
– А знаете, Павел Петрович, поеду-ка и я с вами. У меня есть время, и я с удовольствием увижусь с Ольгой Ивановной и с Александрой Ивановной, а если повезет, – я бросила вызывающий взгляд на Илью, – то и с Всеволодом Ивановичем.
– Да-да, дядя как раз собирался заехать определиться с землей. Кажется, он в этом году не хочет брать наделов. А обе маменьки будут очень рады. Сейчас так мало гостей…
– Тогда подождите, прошу вас, несколько минут, я только переоденусь. – Павел снова бросил на меня странный взгляд, и я подумала, что про переодевание сказала, наверное, зря. Господи, как мы отвыкли от приличного поведения! Я бросилась к себе, лихорадочно придумывая, как бы одеться так, чтобы не вызвать лишних подозрений. Хорошо бы длинную юбку и глухую блузочку, но у меня ведь, кроме этого сарафанчика, одни джинсы. Ничего, позаимствую у хозяйки, она поймет…
Но дверь в хозяйкину комнату мне преградил Илья. Он схватил меня за плечи и встряхнул, как маленькую.
– Ты с ума сошла! Куда ты собралась? В преисподнюю? Я не пущу тебя! Вы в этом поместье совсем… заигрались!
И вместо того, чтобы попытаться разумно поговорить с ним, я взбеленилась. Темная густая наша кровь уже колола кончики пальцев и мутила сознание.
– Да тебе просто завидно! – взвизгнула я. – Я поеду, поеду, хоть за лошадью побегу! Пусти, а то я за себя не отвечаю! – Илье в детстве тоже доставалось от моих ногтей и зубов; к тому же, в драках за волосы, я теряла сознание, но противника не отпускала никогда.
Тогда он просто положил мне ладонь на голову.
– Машенька, ну, опомнись, ну, подумай ты хорошенько! Сейчас ты с ним выедешь – да и как выедешь-то? Здесь, как я понимаю, нет ни дрожек, ни коляски! – и куда? Куда вы поедете – куда глаза глядят? А исчезни он среди незнакомого леса, – а ведь исчезнет! – что ты будешь делать? Как возвращаться?
– А мы сначала лесом через Алибьево, а потом сразу на дурцевскую церковь, и там уже близко, ни болот, ни боров…
– Как же! Под Барчагой там такая болотина! Да и Шельма его – кобыла избалованная донельзя, она вас двоих дай Бог верст десять провезет и встанет, помяни мои слова, встанет! – Но тут Илья быстро оборвал сам себя. – Хорошо, доедете вы, но дальше-то что?! Они сами с ума сойдут – или тебя в дом умалишенных упрячут!
– Твоего прадеда поди, попробуй, сведи с ума! Да и мою прабабку тоже! Ну, пусти, ждет же ведь человек!
– А я? Что я буду здесь делать без тебя?
– Ничего. Отдыхай, противным экскурсантам говори, что музей не работает, хороших – пускай посмотреть, да перейди спать в столовую – не то Барб тебя ночами замучает.
– Но ты вернешься? Обещай, что вернешься!
– Конечно, Илюшенька, обещаю. Ты только каждый закат выходи на террасу и жди меня. Жди по-настоящему, а то ведь можно и не вернуться… – На секунду мне стало очень страшно, но отступить – нельзя. Под окном уже требовательно ржала Шельма.
Я натянула какое-то длинное платье, оставшееся со времен маскарадов двадцатилетней давности, завернулась в шаль, и теперь выдавали меня только дешевые вьетнамки. В последний момент я схватила музейный баул, куда запихнула ноутбук, и вышла с кухонного крыльца.
Мы ехали в самый мрачный и страшный час ночи, когда дышит человеку в затылок древний хаос, когда нет преград между ним и нами, а потому чувствуешь себя существом без кожи, доступным всему и перед всем беззащитным. Уже прошло удивление Павлика перед тем, что я не взяла свою лошадь и не попросила заложить брички, миновал злой каприз отдохнувшей Шельмы, не желавшей везти двоих, равно как и улетел приречным туманом мой ужас, когда я первый раз обняла за талию призрака. Талия оказалась горячей, упругой, едва покачивающейся в такт езде, как и полагается талии кавалериста. Разумеется, я должна была бы сесть впереди, но, помня, что Павлу Петровичу и без того приписывалось слишком много несуществующих обольщений, скромно попросилась на круп.
Единственная, ведущая не на шоссе дорога, которую я знала, шла по другой стороне реки в направлении, кажется, Нарвы. Мы двинулись по ней, ориентируясь по водным бликам и белевшим справа пышным пирамидам болиголова. Начать разговор мне было неловко и страшно, а Павлик, признавшись, что устал за эти дни смертельно и что на него все чаще накатывают приступы безотчетной тоски, начавшиеся еще в Туркестане, извинился и ехал молча. Шельма, как и предсказывал Илья, скоро заупрямилась, и только хозяйские поцелуи в ухо сдвигали ее с места.
Светало; я поняла, что к рассвету до Готовцева мы не добрались. Воздух становился мутнее и острее – видимо, действительно приближалась и обещанная Ильей болотина. Закраснелись вокруг мухоморы, загудели лесные звуки, и скоро в них ворвался глухой звон колоколец. Тропка вышла на изумрудную луговину и круто повернула, огибая болото, выглядевшее огромной бархатной поляной, на которой в тихие лунные ночи собираются повозиться и поваляться юные лешачки. Разбросанные тут и там коврики крошечных анютиных глазок, лиловых и белых, действительно были немного примяты, зато стройные свечи ночной красавицы издавали одуряющий запах. Сквозь подлесок мелькнули пежины коров. К нам навстречу, смачно скусывая сочную траву и позванивая колокольцами, двигалось целое стадо. Крепкий бычок с белым кудрявым лбом и сине-черными испанскими глазами, воинственно направился прямо к нам. За ним показался и мальчишка в огромной зимней шапке и зипуне на рубаху. За ним волочился длиннющий кнут. Я смотрела, не веря своим глазам.
– Эх, дьяволы крученые! – и мальчик молодцевато щелкнул кнутом, вызвав недовольство на морде бычка.
– Скажи на милость, молодой человек, правильно ли мы на Готовцево едем?
– А то! – важно ответил пастушонок. – Сейчас просека пойдет по леву руку, там взгорок, направо свертка, а уж оттуда на колокольню так и держите. А вы чалеевские, что ль?
Я вздрогнула от имени ворога, но Павлик только усмехнулся.
– Барыковские.
– Тогда лучше бором, короче.
Мальчик говорил с фантастическим акцентом, но гораздо более по-человечески, чем нынешние.
Мы въехали в бор. Совсем посветлело, и тихая радость чистого леса, лесной благодати наполнила меня. Розово-золотой воздух, игра света и тени, разноцветные мхи, веселый треск сучков под копытами…
Павлик провел рукой по начинавшимся залысинкам.
– Сосновому бору мало что, кроме человека и пожара, страшно. А ведь, бывало, от нас верст на сто к Паломе из лесу не выйдешь. Только вот железка, а дальше опять почти до Урала зеленое море. Красной сосны оставалось вволю, березы петровской… А теперь рубят и рубят, мерзавцы, и плевали они на мои объезды, штрафы. Бабушка говорила, что и после реформы такого не бывало, а ведь тогда страшный развал шел.
Я смотрела на первозданный бор и вспоминала чудовищные порубки спустя сто лет. Обесчещенный, изнасилованный лес, загаженный, как врагами взятый дом, неумолчный вой бензопил ночами и эшелоны стволов заграницу.
– А дядька все о музеях ратует, панталончики кружевные по заброшенным усадьбам собирает, когда надо вот о чем писать, о том, что состояние леса в стране есть оценка уровня культуры, духа человека. Не могу. Я сюда и пошел после всех восточных ужасов, чтобы душа очистилась, а тут…
Я прикусила губы и только тихо погладила горячее плечо.
Так молча мы и добрались до Готовцева. Пересекая Костромской тракт, честно говоря, мало изменившийся, я еще поймала себя на трусливой мысли: спрыгнуть с лошади и пешком рвануть к Галичу, где примут меня мои родственники по бабке. Но впереди уже блестела колокольня.
– Знаете, Павел Петрович, я лучше сейчас слезу и просто рядом пойду, а то неудобно как-то.
Он невесело улыбнулся.
– Жена с дочкой в Михайловском, а дома… На меня давно уже махнули рукой. Я, знаете ли, так… обсевочек в поле. Матушка и так-то сурова, а я… – Он спрыгнул с седла и помог мне спешиться. Какое-то время мы стояли друг против друга, одинаковые ростом, сероглазые, с ямочками на подбородках, с вечной печалью в линиях губ. Как, быть может, не хватало нам третьего, такого же стройного мальчика в светло-лиловом тегиляе… – К тому же, братья мои почти все люди серьезные, сказочный карьер при нынешней власти сделали, и тем мне укора еще больше. А у меня тоска, – в ласковом баритоне вдруг прозвенели почти слезы. – Тоска, понимаете? Я ничего не хочу, все бессмысленно, я живу по инерции, так… потому что надо, все живут, ну, и мне, вроде бы надо. А на самом деле не надо! – Последние слова он почти выкрикнул, лошадь крупно всей кожей вздрогнула и испуганно всхрапнула. – Прости, милая. И вы простите, на нас с ней после Курширмата[38] находит. Вы только маменькам ничего не говорите.
И столько горького и столько мальчишеского было в этих словах, что я села на обочине в пахучую неведомую мне траву и расплакалась. Я ревела от жалости, от невозможности помочь, от того, что сама слишком часто чувствовала то же самое, от того, наконец, что не могла сейчас просто крепко обнять его, прижав как маленького, к груди и убаюкать под долгий рассказ, что было потом. И он, затихая, узнал бы, что ничего не происходило впустую, что во всем был смысл, и ничто не пропало втуне – и что он любим, и горячие молитвы за него возносятся в соборах России и Европы…
Он испугался моих слез и растерялся. Ему и в голову не могло прийти, что я плачу о нем. И, пытаясь облегчить его положение, я быстро проговорила что-то о потерянном имении и муже, якобы сгинувшем на фронтах недавней войны. Он помог мне встать, взял Шельму в повод, и мы двинулись дальше пешком. Кобыла, в отличие от хозяина, почуяв во мне соперницу, зло косилась и пыталась задеть крупом…
Несмотря на утро, ванильно пахло пылью, и молчали нищие избы. Мы миновали оба пруда, квадратный и круглый, обогнули церковную ограду и свернули направо в парк. Среди зелени на мгновенье мелькнула не то башенка, не то конек, и я остановилась. Неужели сейчас я увижу нашу усадьбу, милый дом, родовое гнездо?! Сердце билось отчаянно, и, если бы не Павлик, я встала бы на колени и благодарила бы Бога. Но я только обняла первое попавшееся дерево и прикрыла на миг глаза.
Готовцево! Потерянный рай четырех поколений, сказочная обитель, исток, пуповина. Я испытывала то редкое состояние, когда связь между тобой и миром не нуждается в слове, когда мы переходим друг в друга свободно, когда времени больше действительно нет. Я была одновременно и земляникой, подаваемой в этот момент на балконе, и серебряной ложкой, ее берущей, лесом, ее взрастившим, и коровой, чьи сливки лились в тарелку, и сухой невысокой женщиной, их разливавшей, и ступенями, и небом – и собой, в такие мгновения единственно настоящей.