— Сдавайте, — сказал граф Шувалов. — Я привык играть по тысяче рублей партию, — небрежно бросил он. — Вы согласны?
Брокдорф беспокойно огляделся и пробормотал:
— Ваше сиятельство, простите, но я, право, не знаю, имеется ли у меня с собой такая сумма. Я не рассчитывал на честь играть с вами, ваше сиятельство.
— Это ничего не значит, — улыбаясь, прервал его граф Шувалов, — с меня достаточно и вашего слова.
Брокдорф дрожащими руками сдал карты. Красавица Мария тоже привстала и, обняв графа, стала наблюдать за игрой.
Граф Шувалов, казалось, был больше занят сидевшей возле него красавицей, чем картами. Он то и дело ошибался и в несколько минут проиграл партию. Но это нисколько не огорчило графа. За первой партией последовала вторая и третья. Брокдорф выиграл и их.
Браун вернулся к играющим и сообщил, что ужин подан. В тот же миг стена раздвинулась, и обнаружилась маленькая столовая, посреди которой стоял стол, украшенный живыми цветами и редкими фруктами.
— Вы в другой раз дадите мне реванш, — сказал граф Шувалов, поднимаясь из-за карточного стола. — Уплатите барону три тысячи рублей, проигранные мною, — обратился он к Брауну, а затем обнял гибкий стан Марии и вместе с нею и Кларою направился в столовую.
Браун между тем достал из бумажника три чека, по тысяче рублей каждый, и передал Брокдорфу. Сияя, барон опустил их в карман своего зелёного камзола.
Сели за стол. Брокдорф положительно утопал в упоительном восторге. Перспектива, вдруг открывшаяся перед ним, далеко превосходила все его надежды. Под влиянием вина, неустанно подливаемого ему то Брауном, то Кларой, барон постепенно хмелел, язык его развязался, и он стал сыпать глупыми шутками, развеселившими небольшое общество.
Наконец граф Шувалов поднялся и сказал:
— Уже довольно поздно, и наш милый барон, наверное, нуждается в отдыхе... Проводите его домой, дорогой Браун.
Слуги закутали Брокдорфа в его необъятную шубу. Он сел в сани Брауна, и они стрелою понеслись обратно к гостинице Евреинова. Морозный воздух, видимо, привёл в окончательное замешательство мысли Брокдорфа, опьянённого тонкими винами и радостью по поводу столь удачного дебюта: уже сани остановились перед гостиницей, а он всё несвязно бормотал и едва ли знал, где он находится. Два лакея помогли ему подняться в комнату, и здесь Браун распрощался с ним, обещав на следующий день наведаться.
Брокдорф довольно неуверенно объяснил лакеям, что больше не нуждается в их услугах. Оставшись один, он сделал попытку раздеться, но усталость превозмогла его — он упал на кровать, и через несколько минут из-за тяжёлого шёлкового полога донёсся громкий храп.
Глава седьмая
В то время как Брокдорф развлекал красавиц сестёр Рейфенштейн и столь неожиданно встретился там с первым сановником Российской империи, Ревентлов отправился на русскую половину евреиновского дома. Комната с камином была почти пуста, только несколько крестьян за столами вдоль стен пили сбитень. За буфетной стойкой стояли скучающие половые, а возле кипящего самовара сидела Анна Михайловна. Увидав входившего голштинца, она с лёгким радостным восклицанием поднялась из-за стойки и радушно пошла ему навстречу. В мягком полусвете комнаты она казалась ещё красивее и милее, чем при свете дня, и пламя камина, отражаясь в её больших выразительных глазах, делало их блеск очаровывающим.
— Вы пришли в нашу избушку? — сказала она на слегка ломаном немецком языке. — Я думала, что на другой половине вы со своим другом будете чувствовать себя уютнее, ведь там к вашим услугам всё, к чему вы привыкли у себя на родине.
— Я пришёл поблагодарить вас, мадемуазель, — ответил Ревентлов.
Девушка недовольно сдвинула брови, но её лукавая улыбка указывала на то, что гнев её напускной. Она погрозила пальчиком и сказала:
— Не следует говорить «мадемуазель». Меня зовут Анной Михайловной.
— Я пришёл поблагодарить вас, Анна Михайловна, — поправился Ревентлов, — за благодеяние, которое вы оказали мне сегодня. А кроме того, мне хочется познакомиться с обычаями вашей страны, я надеюсь здесь задержаться.
— Ваша благодарность — слишком большая честь для меня, — ответила девушка. — То, что я сделала, долг каждого человека. — Она вернулась на своё место за стойкой и пригласила молодого человека сесть возле неё. — Что мне предложить вам?.. Хотите копчёной рыбы... или икры? Только что получена свежая.
— Благодарю вас, Анна Михайловна, мы уже обедали, о чём весьма сожалею, так как с большим удовольствием поел бы здесь — на русский лад... Вот стакан чаю, пожалуйста, дайте, у вас он гораздо крепче и ароматнее, чем тот, что принято пить у нас.
Анна Михайловна была рада угодить гостю; с приятной хлопотливостью она налила ему стакан чаю.
Ревентлов как зачарованный следил за ловкими и изящными движениями девушки, заменявшей, после смерти матери, хозяйку в доме; затем он стал осторожно прихлёбывать горячий чай. Когда, выпив его, он обернулся, чтобы поставить стакан на буфетную стойку, ему бросился в глаза на маленькой полке не виданный им дотоле странный инструмент, своим внешним видом напоминавший античную лиру. Только вместо семи струн на нём были натянуты всего лишь три. Трудно было поверить, что из этого куска дерева можно было извлекать мелодичные звуки. Ревентлов недоверчиво коснулся пальцем струны.
— Это — балалайка, — сказала Анна Михайловна. — И поверьте, она звучит много нежнее, чем всякие клавесины и тому подобные мудреные инструменты, которые понавезли из Англии и Франции и которые только шумят, а чистого звука и не услышишь.
Ревентлов недоверчиво улыбнулся и дотронулся до второй струны, издавшей звук тремя тонами выше.
— Вы не верите? — пожала плечами Анна Михайловна. — Даже наша государыня с удовольствием слушает игру на балалайке. Конечно, на ней нельзя разыгрывать музыкальные пьесы, она и сделана-то для того, чтобы аккомпанировать песне...
— А вы поёте? — спросил вдруг Ревентлов.
— Да, немного! — ответила девушка.
— Прошу вас, спойте мне что-нибудь... Ведь в песне понятней всего звучат мысли и чувства и человека и народа.
Анна Михайловна взяла нежный аккорд:
— Да, вы правы, в песнях живёт душа народа — его любовь и вера, его надежды и жалобы. — Она на минуту смолкла. Её задумчивый взгляд, словно лаская, остановился на тонком лице молодого человека. — Но ведь вы не поймёте того, что я пою...
— И всё-таки спойте! Звуки общи для всех. Я всё пойму по вашим глазам.
Эти слова видимо обрадовали девушку, и она, смутившись, ответила:
— Да, да, мы не умеем скрывать, если любим, и не скрываем, когда ненавидим. Тот, кто наш враг, пусть сразу видит это и бережётся: мы не умеем обойти человека словами и затем уж показывать коготки.
Она опустила балалайку на колени и стала наигрывать нечто вроде лёгкого прелюда. Хотя он был и очень прост и мелодия в нём едва угадывалась, тем не менее струны воспроизводили такой богатый ряд звуков и переходов, что Ревентлов не знал, чему больше удивляться — возможностям этого невзрачного на вид инструмента или искусству девушки. Сперва она сидела как бы задумавшись и молча перебирала струны, затем стала петь чистым грудным контральто.
Немногочисленные посетители, сидевшие в другом конце комнаты, стали собираться у буфетной стойки и слушать пение. Они внимательно следили за каждой нотой этой грустной песни, за каждым движением девушки, но ни на кого из них её исполнение не произвело столь глубокого впечатления, как на Ревентлова. Разумеется, он не понял слов, но для него было ясно, что в ней поётся о той всесильной страсти, которая свойственна всем людям всех веков и которая дарит высшим счастьем и приносит самые горькие страдания. Окончив свою песню, девушка спросила:
— Ну, что, понравилось вам?
— Восхитительно! — искренне вырвалось у Ревентлова. — Где вы научились так петь?
— Научилась? — удивлённо произнесла девушка. — Разве учатся петь? Голос — это дар Божий, а всякие напевы запечатлеваются в нашей памяти с ранней юности, как слова — с младенчества.
— А о чём вы пели мне? — спросил Ревентлов.
— Это была песня о любви красавицы девушки к неверному молодцу, — просто ответила Анна Михайловна. — В ней рассказывается, как он говорит ей ласковые речи, как они рвут цветы вместе и плетут венки, как затем она плачет и горюет о том, что он полюбил другую, как она тщетно молит его не разлюблять, как, наконец, мстя за измену, — убивает его кинжалом и вонзает себе в грудь окровавленный клинок.
— Скажите, Анна Михайловна, испытывали ли вы сами когда то, что так живо передаёте своей песней, любили ли вы кого-нибудь, изменил ли кто вам?.. Да что я говорю! Ведь это невозможно: тот, кого вы полюбите, не может изменить вам, — восхищённо проговорил Ревентлов.
— Нет, я не переживала ничего подобного, — так же просто ответила девушка. — Да и как могло это случиться? Ведь я ещё так мало жила... Я никого не люблю или, вернее, люблю всех и хочу делать всем добро и всех радовать... Но, если мне суждено когда-нибудь полюбить... полюбить кого-нибудь больше других... и он мне изменит... я не задумаюсь и тоже погублю и его, и себя.
Ревентлов восторженно посмотрел на девушку. Она заметила его взгляд, и её лицо залилось ярким румянцем. Она встала, отложила балалайку в сторону и, чтобы скрыть смущение, стала усиленно хлопотать у самовара.
Появление двух новых гостей положило конец её смущению. Один из них был огромного роста, широкоплеч, крепок и кряжист и своим атлетическим телосложением напоминал великана из времён нашествия гуннов. Когда он скинул с плеч засыпанную снегом шубу, под ней оказалась чёрная монашеская ряса. Из-под клобука на плечи монаха ниспадали густые, уже довольно седые волосы, а седая борода достигала почти его наперсного креста. Хотя на раскрасневшемся от мороза лице не было ни морщинки, черты его полного лица указывали всё-таки на шестидесятилетний возраст. Но тем не менее в его маленьких тёмных глазках, под густыми, совершенно чёрными бровями, которые сходились у самой переносицы, горел молодой огонь, и в его взоре странно сочетались и хитрость, и коварное лукавство, и добродушие.
За монахом, почти скрытый его широкой фигурой, на пороге появился юноша лет девятнадцати; несмотря на то что его высокая, стройная, ловкая фигура в послушнической рясе была довольно широкоплеча, он казался совсем мальчиком. Длинные тёмно-русые волосы придавали его румяному, безбородому лицу почти девичье выражение. Но при более внимательном взгляде это первое впечатление быстро исчезало, так как полные, слегка вздёрнутые губы его красиво очерченного рта выдавали сильную волю, мужество и страсть к жизненным наслаждениям, большие, смелые глаза, круглые и блестящие, напоминали орлиные, а ноздри при каждом вздохе раздувались подобно ноздрям благородного коня, невольно повинующегося удилам. Словом, эта голова скорее подходила бы для фигуры Ахиллеса или Александра Македонского, чем для смиренного послушника.
При появлении этих двух монахов крестьяне почтительно встали, а Анна Михайловна пошла им навстречу, но бросила при этом на Ревентлова робкий взгляд сожаления, что привело молодого человека в настоящий восторг Оба монаха истово перекрестились, и старший из них, протянув свою широкую мясистую руку дочери хозяина, благословил её крестным знамением. Анна благоговейно прикоснулась к ней губами. Затем монах осенил широким крестом и всех присутствовавших.
— Да благословит Господь тебя, дитя! — произнёс он громовым басом. — Ещё идя по двору, я слышал твоё пение и звуки балалайки... Дело, дело!.. Добрый обычай старины... Музыка радует сердца людей и приятна Богу. — Он откусил кусок хлеба-соли, поднесённого ему и его спутнику Анной Михайловной, и назидательно продолжал: — Хоть сам-то я посвятил свой голос лишь для духовных песнопений, но и я охотно веселю душу песней.
Только теперь монах бросил взгляд в сторону буфетной стойки, где был Ревентлов; тот немедленно поднялся с места и низким поклоном приветствовал духовных лиц. При виде французского костюма на молодом человеке лицо монаха тотчас приняло мрачное выражение, и, ответив едва заметным кивком на его приветствие, он тихо спросил Анну:
— Кто этот человек в одежде чужестранца?
— Немец, отец Филарет, — слегка смущённо и немного краснея ответила молодая девушка. — Это гость моего отца, пришедший сюда с другой половины нашего дома. Вы можете свободно говорить при нём, он не понимает по-русски.
— Вероятно, это опять один из голштинских подданных нашего великого князя, — недовольно произнёс монах. — Они только и являются сюда затем, чтобы пробудить в нём всяческую ересь. Ну, да бросим это! Я приехал сюда по делу, по поручению его высокопреосвященства, и имею отпуск на сегодняшний вечер, а потому хочу провести его как следует в доме моего старого друга Евреинова.
В эту минуту в комнату вошёл и сам Евреинов и, подойдя под благословение монаха, с чувством поцеловал его руку.
— Какой счастливый случай привёл вас, отец Филарет? — сказал Евреинов. — Чем могу угостить дорогого гостя? Приказывайте — мой погреб и моя кухня в полном вашем распоряжении.
— Всем самым лучшим, что есть у тебя, Михаил Петрович! — пробасил монах. — Ведь ты знаешь, что я ничем не побрезгую из того, что даёт нам из своих благ святая Русь. Да вот и мой молодой друг, которого я привёз с собой и которому я порассказал много хорошего о твоём доме, пусть убедится, что я не преувеличил. Он прибыл из Москвы, где изучал богословие, чтобы стать когда-нибудь могучим столпом святой Церкви, и хочет принести монашеский обет в монастыре святого Александра Невского. Попомните мои слова! Имя этого юноши — Григорий Александрович Потёмкин, и оно прославит когда-нибудь матушку-Россию и святую Церковь нашу.
Молодой послушник, столь лестно отрекомендованный отцом Филаретом, с лёгким смущением склонил голову, почувствовав на себе пристальные взоры присутствовавших, но ненадолго; под его взглядом головы крестьян склонились ещё ниже, чем пред монашеской рясой. Ревентлов также поклонился молодому послушнику, и тот ответил ему с вежливостью светского человека. Он тотчас же подошёл к голштинцу и заговорил с ним по-французски. Это был ничего не значащий, поверхностный разговор, но и в нём Потёмкин успел обнаружить, что не чужд интересов европейской жизни и хорошо знаком с нею.
Отец Филарет недовольно, искоса посматривал на беседу своего спутника с заезжим немцем, но ни словом не обмолвился и обратился к Евреинову.
— Ну, пойдём, Михаил Петрович, и покажи своё хозяйство... Я сам с тобой на кухне распоряжусь ужином, так как сегодня я претендую на что-нибудь особое. Весёлые святки имеют на то право, и Господь послал нам немало своих даров.
Он важным шагом направился к буфетной стойке и исчез за дверью, находившейся позади неё и ведшей на кухню. Евреинов и его дочь последовали за ним, чтобы быть каждую минуту к услугам, ведь посещение почтенного монаха из Александро-Невского монастыря немалая честь дому.
Ревентлов с сожалением посмотрел вслед девушке; но и она, в дверях уже, бросила нерешительный взгляд, который ясно выражал то же сожаление и немую просьбу не уходить, — и этот почти мимолётный взгляд сразу привёл его в прежнее весёлое расположение духа, так что он живо и любезно продолжил прерванный было разговор с молодым послушником.
Глава восьмая
Между тем отец Филарет, сидя за столом в просторной кухне, давал указания относительно ужина.
— Отличная капустка, отличная, — повторял он, любуясь всякими снедями, расставляемыми пред ним на столе Евреиновым и его дочерью, — да и брюква недурна... Вот ощиплите эту куропаточку, нашпигуйте как следует, и туда, в котелок... Рассеките на четыре части и бросьте... Бычок ест травку с росистых лугов, куропаточка же любит нежные побеги душистой ели...