Читай меня по губам - Паташинский Давид Александрович 2 стр.


«Я отмою от цветов твое страшное лицо…»

я отмою от цветов твое страшное лицо
поцелую черный лоб обниму тебя навзрыд
где глаза твои сейчас где чудесный вкусный рот
почему не говоришь нам так нужно говорить
ты не помнишь как любил гладить волосы твои
пел тебе читал тебе приносил тебе попить
не осталось ничего кроме неба и любви
как теперь прикажешь жить как теперь прикажешь жить

«Волк в овчарне, следы случайного божества…»

Волк в овчарне, следы случайного божества.
Белые, глядящие вверх цветы.
Гудящий чайник. Утром ничего не говорит Москва.
Москва в руках торжествующей гопоты.
Москва принадлежит предателям, дуракам,
сволочи, у которой все пальцы давно во рту,
поэтому не за вас поднимаю свой тяжелый стакан,
синеющий на свету.
Рука печальная все не решается помахать,
и на причале только и смех, что блиц
различает, чтобы фотографию угадать,
такая, наверное, особенность у столиц —
кроить по образу, когда образ нынче один
борца со свободой за собственные права.
Как получилось, настойчивый господин,
что у тебя на дворе не растет трава?
Утром лица белы, да голоса красны.
Рельсы остры, масло еще в цветке.
Время вставать, десять часов весны.
Время гулять погоду рука в руке.
Время кружить по городу вальс-бостон,
воздух пить, набираясь случайных сил.
Слушать, как нежно за голубым мостом
песню поет буксир.

«Пошто и вам с берданом на боку…»

пошто и вам с берданом на боку
поющим пиво пьющим краковянку
скачи мой конь ужасную скаку
а на рассвете вышли обезьянки
оставив избы пить сырой туман
топор забыв схватился за баян ты
а жить-то где любезная шарман?
как обессудить вышние загулы
забавы пороха протертый доломан
висит в углу унылый как акула
что мы ловили в прошлую сирень
такого воздуха что падаешь со стула
пошто и вам глазами набекрень
рассвет встречая в кресле у камина
закрыть бы их да батюшка мой лень
мне даже водки выкушать вломину
тогда иди сюда моя фемина
и шелк волос и взрыв твоих колен

«Живые татушки гуляли по траве…»

живые татушки гуляли по траве
ты прошептала мокрое приве
луна открыла полное окно
пришло давно
а на запястье отмечает час
железный жук и он один из нас
его глаза как камушки блестят
усы свистят
а я все пью работаю и пью
я i love you ни капли не пролью
мой покер сдан но утонул в репье
дурак крупье

«А окно заиндевело…»

А окно заиндевело.
Холодно, налей мне чаю.
Я скучаю без ватрушки.
Снег такой прозрачно-белый.
Принеси мне одеяло,
я замерз.
Помнишь, под окном стояли
пять берез.
Тонкие такие, нежные.
Бело-черные стволы.
Листья все давно осыпались,
такая, брат, зима.

«Суматоха на дворе. Пьет вино Пуанкаре…»

Суматоха на дворе. Пьет вино Пуанкаре.
Синий свет издалека льет ленивая река.
Колокольня чуть дрожит. Хочется еще пожить.
Мне в Венецию пора. Там густые колера.
Упаду с ее моста, где вода как береста.
Где студеный упокой. Где я стану никакой.

«Несчастная страна убогих и лукавых…»

Несчастная страна убогих и лукавых.
Соборные стихи прочитаны с листа.
Возьми еще вина. Душа его на травах.
Слова его сухи. Судьба его чиста.
Какое солнце нам осветит день кромешный?
Какие звезды нам закатятся в рукав?
Возьми еще вина. Добавь живой черешни.
Другого и не знал, себя не отыскав.
Пойми свою печаль, себя не изувечив.
Собрался – уходи. Тебя уже здесь нет.
Не любишь – обещай. Возьми вина на вечер.
Оставь. Не береди. Живешь в другой стране.

Аэроплен

На аэродроме шум, Туполев пьет, Лавочкина позвали,
чтобы поправил его расшатанную антресоль,
а я болею, едва дышу, в раскаленном моем подвале
хрустит под ногами соль.
Она растет пластинами, как положено,
лиловой сливой, солнце жмуря в каменном кулаке,
а в небе летает восторженное мороженое,
выпадая ягодами в пике.
Туполев, носом суров, обликом алюминиев,
что мешает пиву заглянуть в скромный стакан,
несколько строк, и на конструкторе выступят кольца инея,
вива чудовищным старикам.
Лавочкин сидит на себе, как на дереве,
седой хвост его рассыпался на ветру, как тальк.
Из толпы механиков доносится песня стерео,
что к утру превратится в пустой гештальт.
Ферма моих звуков, запах знакомой коровы,
чарка пламенного молока в постель.
Скажи, базука, будет нам полвторого,
или опять позовем гостей?
Обними меня, Лавочкин, за недетские плечи,
небесная хворость моя еще молода,
путь новый так безнадежно млечен,
холоден, как вода.
Лети меня, Туполев, туда, обратно,
я остаюсь навсегда в дорогой глуши
голубого снега, умноженного стократно
на малиновый звон души.

Времена года

Хочешь, подарю тебе палые листья,
дождь отдам наперегонки с июлем,
дерево, которое так смолится,
страну, которую мы еще завоюем.
Хочешь, отдам тебе небо в алмазах,
в кофейную осень убегу лосем,
а если меня горячим медом намазать,
стану опять милым и безголосым.
И страну, которую мы понимаем,
давно запретили, не вставая с постели,
хочешь, я стану сам себе маем
расцвету там, где листья все облетели.
Подарю тебе рябины спелые гроздья,
золотых лисичек в корзину тебе кину,
а утром к нам пожалует одна гостья,
и я запою, как положено арлекину.
Стены ответят молчанием беспокойным,
дождь вынет молнию из почерневших ножен
и зарежет страну, которой уже не помним,
пощадив людей, которых забыть не можем.

«Когда мне душно, когда воздух исчезает…»

Когда мне душно, когда воздух исчезает.
Когда скучно тлеют последние фонари,
я ищу опухшими, слезящимися глазами
русские словари.
Они бывают совершенно разными,
английскими, идишами и фарси.
Иногда даже заразными,
как из тухлого озера караси.
Они бывают необыкновенно вкусными,
податливыми на откус.
А бывают обиженными и грустными,
темными, как тунгус.
Я листаю их бережно,
выписываю номера страниц,
понимая, что их не заменишь на
ярость сверкающую вечерних зарниц.
Я не читаю ни одного словаря, я
только с ними вполголоса говорю.
Сами знаете, что некоторые доверяют
русскому словарю.

«Яблоку некуда падать…»

Яблоку некуда падать,
яблоко стоя заснуло,
в яблоке том червячок
в белой пушистой пижамке,
в яблоке домик прекрасный,
солнышко алое светит,
некуда, некуда падать,
стоя заснуло, устало.

«И хворь твоя обречена на вырост…»

И хворь твоя обречена на вырост,
и на глазах упругая иваность,
Россия плачет Волгой и Окой,
ты кто такой?
Зачем пришел, весь в шелковых лосинах,
ты знаешь, почему послали все нах,
а мы пошли, не ведая стыда,
горит слюда
под солнцем неумеренно пригожим
остановись злопамятным прохожим,
которых лет и волку не скажи,
плывут моржи,
но в животах ни деток, ни икорки,
а на востоке в бешеном восторге
один мужик другому угодил,
наладил дил,
и стало все – как в банке, как в Париже,
на улицы отправились алеши,
веселые, веселые они,
горят огни
но нас с тобой совсем не освещают,
горят вовсю и родины не чуют,
и новую не вырастить траву,
живем в хлеву,
и хворь твоя, что песней напевала,
летела в дверь и оставалась белой,
Россия плачет бедными детьми,
а это мы.

«Черника, губы, молоко…»

Черника, губы, молоко,
дышать легко бесплатный воздух,
прости, что время далеко
ушло, теряя эти звезды.
Не страшно думать, что устал,
страшнее доверять картинам.
Мы так привыкли лгать крестам,
что вырастали на пути нам.
Страшнее знать, что никогда
тобой не обернется птица
и не позволит всласть напиться
неумолимая вода.

Ложная память

Оставь меня, мне плохо, мне душно, мне дурно.
Воздух рычит, как собака, ночь молчит, как собака.
Луна пожелтела и упала в пустую урну.
Дождь прошел и заплакал.
Иду посередине дороги, голова седа, как молодая сталь.
Созвездие Браги. Мокрая дорожная полоса.
Зачем просить? Я бы сам, скорее всего, перестал.
Дай еще полчаса.
Говорят о ком бы то ни было, но говорят.
Молчат всегда об одном.
У фонарей развелось детей-фонарят.
Горят маленькие под окном.
Никогда не узнать, когда время пришло,
когда промолчу о ком бы то.
Бэтах ше ло1.
Одиночество – это такая комната.
Глина ли, супесь ли, чернозем.
Все одно много в карманах не увезем.
Странное было место ссср.
Тяжелое, но дорогое.
Сам помнишь поди, как прокуренный офицер
вечером пришел за тобою.
Сам знаешь, у кого болело запертое внутри.
У фонарят были родители-фонари.

«Где олово, чтобы залить нам в глотку…»

Где олово, чтобы залить нам в глотку,
где курево, чтобы смешить нам сердце,
а холодом нам не унять молодку,
а горечью нам не понять утрат.
Уходим мы, и каждый шаг последним нам
все кажется, но все не становится.
На Родине все из любви нашей слеплено,
мерзкой кашицей, мерзлой околицей.
Канальи мы, негде выжечь клейма нам.
Безжалостны. Сноровисты, подлы, жилисты.
У нас по карманам одни обидные шалости.
Да и сами никогда не решались просить о милости.
Утром выходим из своего отрочества,
но свет удержать не можем до ночи свой,
и не видать нам иного отечества,
чем безнадежное одиночество.
Назад Дальше