Несварение мира
Создан мир из картонных коробок,
где и ты паковаться изволь —
выдающийся, как подбородок,
упоительный, как алкоголь.
Набирая цвета понемногу,
за тобой подтянулись след в след —
куст сирени, на босую ногу,
и, на скорую руку, рассвет.
Как часы, переводишь дыханье
над блуждающим нервом свечи.
Смерч, такая пружина в диване,
нагибай – и до неба скачи,
но объём не вмещается в плоскость,
значит, снова система крива.
Зеленеет берёза от злости
и качает права-мурава.
Почему, как расстёгнут ошейник,
контролёру на всё наплевать —
отвечающий за освещенье,
бросил свечку и лезет в кровать?
Выбирая другую основу,
на потеху друзьям-босякам,
надеваешь свой фартук фартовый
в день, когда пал последний секам.
Пивнуха на Каляевке 1980-й
Черёмуха шипит в стеклянной кружке,
ладонью липкой шлёпает об стол.
Мелькая над плетёной завитушкой,
изображает вобла волейбол,
но, поймана за хвост, под ногтем грубым
зафыркала разбрызгав чешую.
И самонаводящиеся зубы
запущены, и я уже жую.
Не требует прописки папироска,
любовь-морковь, вчерашний недосып.
В курилке, за углом, студенты просто
тягаются, кто выше всех поссыт,
без очереди лезут кровожадно
и счастливы всего-то, дураки —
никто не тычет вилкой им под жабры,
не отрывает, с хрустом, плавники.
Москва
Мне двадцать лет. Застава Ильича.
Московский отвратительный рассвет.
Спидола напевает ча-ча-ча,
а у меня такой игрушки нет.
Я соблюдаю вынужденный пост.
Литинститут. Долги. Снежинок хруст.
А у Москвы на всё найдётся гост,
Как будто создавал её Прокруст.
В носках дырявых прячешься в гостях
За кресло, за диванчик – западло
иметь избыток кальция в костях,
а воспарить, как будто нло.
Когда же все расселись по местам,
Я понял, осенив себя крестом,
Что я – щенок дворовый без хвоста.
И не жалею, в общем-то, о том.
Мораль
Вот будущего классика тетрадки,
святой воды ему не пить с лица:
Герасим-сим не топит му-мулатку
Мазай-за-зайцами плыть ленится.
Не у него ли в рубище колодца
в жару темно от звёзд наверняка?
Неве, чтоб уползти туда придётся
разжать мосты, как челюсти жука.
В его столбцах проклюнутся ли всходы
колючей проволоки из семян?
Пора, выходит прошлое из моды,
и фантик благодатью осиян.
А ты рискни надменно отмолчаться,
когда всё на планете этой влом,
клонируй стволовые клетки счастья,
но будь поаккуратней со стволом.
Песня Сольвейг
Прогулял каникулы опять я —
потому, трамваями трендя,
город заключил меня в обьятья
за попытку ветра и дождя.
От портвейна сумерек осипнув,
изучаю осени архив,
где листы желтеющей осины
на плечах товарищей бухих.
Облетая сам, листаю вести
будущих и прошлых непогод.
Усижу ли умником на месте,
если время ходит взад-вперёд,
гулом водосточного прибоя
за пределы разума маня,
если, как проклятье родовое,
песня Сольвейг мучает меня?
Тишина
Море в берег торкалось всю ночь —
не пустили и послали прочь,
Только дым валил из саксофона
будто джаз, как опий подожжён.
Пролетела брошенным ножом
обоюдоострая ворона.
Я же погружался в тишину,
будто шёл по шёлковому дну,
до тех пор, пока раздался ветер.
Через вату памяти трубя
раковина слушала тебя —
или поворачивался вертел.
Не поверишь – будет всё ништяк.
Скрюченными пальцами дождя
схвачен под уздцы лежачий камень.
Отвечай вопросом на вопрос:
медный всадник или купорос?
Твой костёр опять развёл руками.
Спотыкаясь, чайка воду бьёт
точно в отражение своё.
Ты же вновь изрыщешься по следу.
Попадёшь из этого всего
прямо бесконечности в седло —
знак бессмертия велосипеда.
Отражение
Лейся, песня, над простором
прямо в лодку рыбака:
мотылёк летит, с пробором,
раздвигая облака,
рассекреченный, как атом,
неустойчив, словно ген —
весь пропитан консервантом,
и практически нетлен.
Это он с гуденьем низким
движется наискосок,
будто виолончелистка
пилит фугу между ног.
Принимай, вода литая —
выгребаешь неспеша,
а подмышку залетает
отражение стрижа!
На песок горячий пузом —
бац, в прыжке – и над рекой,
к запотевшему арбузу
приморозишься щекой.
Когда
Когда мы были молодыми —
ловили кайф в шашлычном дыме,
укрывшись майскими садами
нарыли нор от дамы к даме.
Прощались на закате мая,
по два часа не вынимая.
Потом, одни, впадая в кому,
шли, под конвоем, к военкому.
Там, расставаясь с Лёвкой, Севкой,
как тормоза, визжали девки.
Другие, испугавшись врак
про армию, и всё такое,
попасть пытались на филфак,
им биография героя
морфлота или ВВС
не представляла интерес.
Когда мы были, как стальные
другие были стариками.
Теперь – Харуки Мураками,
Пелевин, Я… и остальные.
Омик
Там, где не мычат стога двурогие,
на верёвках телится бельё —
соловей кошачьей лапой трогает
сердце непутёвое моё.
И, пугая рыб гудками долгими,
ищет пристань пьяный теплоход,
где пестрит фальшивыми наколками
знаков зодиака небосвод.
Ветра нет, он только приближается,
намотав усищи на кулак.
Мой костёр, как зуб больной шатается —
и во тьму не выпадет никак.
Околдован птичьими уловками,
на пустом кораблике опять
уплыву со всеми остановками
дорогих и близких догонять.
Оптимизм
От понтовой юности прививка —
обещал любить, и был таков…
Быстро ты к слоновнику привыкла —
бьёшь посуду шорохом шагов —
в этой тесноте твоя вина ли,
слышишь, укорачивая даль,
ветер хриплым хоботом сигналит,
птицу нажимая, как педаль,
запускает пальцы в космы грома.
Если стоя бодрствуешь и спишь —
не приснится рокот космодрома,
а слюну пускающая мышь —
у слона в подошве для забавы.
Вот и ты, на цырлах сквозняка,
за улыбку держишься зубами
чтобы устоять наверняка.
Игра в кости
Осень сдохнуть с голода не даёт,
украшая клюквой салат столицы.
В горле неба булькает вертолёт —
да и мне пора уже приземлиться.
А Москва опять целится с носка,
растлевает листья и верных женщин —
сколько было их, сосчитай до ста,
всё равно получится вдвое меньше.
Хоть в уме случайный объект нагни,
невозможность счастья – как раз разлука.
Тень летит на крышу из-под ноги,
где вовсю зияет луна без люка.
Партитуру мнёт голубей возня,
старый лифт гремит, как ведро в колодце.
Через две ступеньки спешишь зазря —
нотный стан в подъезд тишиной крадётся.
Дорогую скрипочку не буди —
там плюются свечи и запах лака…
И такая музыка впереди,
что болит живот, и скулит собака.
Возникновение
Ты не успел во все детали
войти, покамест, стрекоча,
тебя из бездны доставали
щипцы похмельного врача.
Небытиё глотком перцовки
жгло дёсны и кривило рот,
но жизнь, измазав марганцовкой,
тебя включила в оборот:
без умолку страдали рядом
соратники грядущих игр —
ты в их обойму лёг снарядом,
пелёнкой стянутый в калибр.
Помалкивал и пялил очи
в проём больничного окна,
а там, по трубам водосточным
пускала пузыри весна.
И, уподоблен майской почке,
с нахрапом клейкого листка,
ты так рванул из оболочки,
что не очухался пока
пришёл к величине искомой,
закутавшись в дырявый плед:
все звуки жизни – рокот грома,
и молния – всей жизни свет.
Песочная баллада
Песочница, а раньше был мой дом,
где я, в бреду черемуховых веток,
походкой молодого Бельмондо
соседских очаровывал нимфеток.
Был теремок не низок ни высок,
но – дыбом стол, и гости непрестанно.
Теперь повсюду сыплется песок,
и жизнь груба, как кожа чемодана.
Всему – труба походная, пока
ворочает не выспавшийся ветер
слежавшиеся в небе облака,
как мойву в замороженном брикете.
Цыганский откудахтал леденец,
двадцатый век, позволь, пока не поздно,
тебя вдохнуть, как жемчуга ловец
с запасом набирает свежий воздух.
Там память рефлексирует давно,
почти – собака Павлова с пробиркой.
Но, если жизнь рифмуется с кино,
то в каждом кадре праздничная стирка.
Урок нежности
Я думал так: вот груша спелая,
счастливей нет меня ребёнка,
когда всё было черно-белое
на однобокой киноплёнке.
Меня тогда манила чем-то
поляна за соседской дачей —
а там, в спортлагере, студенты
под вечер шнуровали мячик.
Великовозрастные мальчики,
волейболисты, дули пиво
покамест бегал я за мячиком,
упавшим в заросли крапивы.
И, загорелые, как дервиши,
бутылки, с вывертом, бросали —
им аплодировали девушки
с распущенными волосами.
Меня почти не замечали,
но было, в общем, всё в порядке —
какую свежесть излучали
они, транзистор у палатки.
Но самая одна, красивая,
на той площадке волейбольной,
поймала за руку, спросила:
малыш, тебе не очень больно?
Приблизила глаза зелёные,
ладонь лизнула осторожненько,
и волдыри, слюной краплёные,
забинтовала подорожником.
…что, знают выросшие дети —
зашито в память поределую.
Она одна осталась в цвете,
всё остальное – черно-белое.