Арктический лен. Стихи разных лет. - Петров Константин Павлович


Константин Кравцов

Арктический лён Стихи разных лет

I

Июнь, а погляди…

Июнь, а погляди: уже весна.
И тундра – коридор ночной больницы —
не понимает, в чем ее вина,
глядит в себя – глядит, не наглядится
на солнце в тальниковых прутьях сна,
на доски тротуара, на обрывы.
Цветной слюдой зажгутся в три утра
вода и твердь бездомно, прихотливо,
а что до смерти – нет ее, сестра.
Себя в воде разглядывают ивы,
чернилами Татьяны пахнет лед,
и все переливается, плывет
в твоих виденьях, ветреная дива,
и залит светом лестничный пролет.

Зауралье

Пышма – так называлась та река.
Там утром утонувшего искали:
икона доплыла до островка,
где вечерами снег березняка
белей ростков картофеля в подвале.
Я думаю, нашли его едва ли,
и вижу лодку – ту, что прозевали
влюбленные, уснув наверняка,
а после – Лукича на пьедестале,
лачуги в иван-чае, а в воде
церквушки отражаются руины
и есть в них что-то птичье, как везде.
Но что забыл я в этом городке
на кой мне ляд плетеные корзины
с бельем и днища в иле и песке
и те мостки, те голые равнины?
И кто там утонул и почему?
В каком году? И сколько утонуло?
Зачем мне вспоминать, что ту Пышму
сто лет, считай, как тиной затянуло?
Гуляет ветерок в березняке
и облака без видимой причины
во сне летят куда-то налегке,
ракушечник блестит себе из тины
и уплывает лодка по реке.

Екклесиаст

Застрять из-за тумана в глухомани
в семнадцать лет и кануть в том тумане,
для очерка предмета не найдя:
ну, осень, ну, туман, ну, дробь дождя,
ну, школьница маячит на причале —
сюжет, как рифма «дали» и «печали»,
ненов. Но все сказал Екклесиаст
о новизне и что она нам даст?
…Взрослеть, морозя сопли на Ямале,
грызть яблоки и лаек целовать,
вздыхать о том, как все тебя достали
и плыть, и никуда не уплывать,
гадать, была права ли, не права ли,
на танцах отказав призывнику…
По сходням каблучки ее стучали
и помню Обь, острожную тоску,
закатов вымерзающих скрижали
и то, что теплоход последний ждали,
как ждут последний праздник на веку,
но молоком затягивало дали
и зренье привыкало к молоку.
Еще припоминаю, цвел миндаль и
он цвел напрасно, надо полагать,
но драгоценны мелкие детали:
та, под дождем, струящаяся гать
и снег в луче, прожектор теплохода,
конвойные и те, кого везли
куда-то сквозь туман, где ни земли,
ни звезд над ней. И жаль того урода,
те гаснущие доски-горбыли.
И кто в глазах удержит эту воду?
Опомнишься – ан некого винить.
Снег обещает вечную свободу,
но ничего не может изменить.

Ars amatoria1

Овидия упряжкой лебединой
в какой-то лимб, в какой-то ветхий зев,
Верлена ли снежинками над глиной
сквозь местной вьюги варварский распев,
но сколько лилий нежной Прозерпине…
Давно забыл ты ветреницу ту,
давно зима в твоем посмертном Риме,
и снег роится клетками твоими,
витает, угасает налету.
Остыла печь, в углах белеет иней,
фонарь на провалившемся мосту
приснился – то Япония, похоже,
и эти перья, перья на рогоже…
Давно забыл ты ветреницу ту,
но горстка огоньков пустопорожних
сквозь чью-нибудь проступит немоту.

Сияние и другие явления

I. Сияние

…яко земля еси и в землю отыдеши.

Бытие
И называлась та земля Ямал,
но говорить я власти не имел
и имени ее не называл.
Оленьих улиц плыл дощатый мел
и звездами до дна промерзших вод
дышала ночь, тепла нам не суля.
Лучи водили вдовий хоровод
и не имела голоса земля.

II. Утро

Кто ты, восходящая от пустыни,
как бы столбы дыма…
Песня песней
Сплошных небес замерзшая вода
сугробы крыш, стерильные бинты
и странно узнавать в них провода
и странно сознавать, что это – ты,
что как-то занесло тебя сюда,
жар-птицу, в мерзлоту, что мерзлоты
нам не избыть, но вот заволокло
рассветом полыньи, но вот свело
разрывы, вот украсили стекло,
лучась и тая, льдисты сады,
вот солнце, как забытое весло,
торчит во льдах, не ведая беды.
А впрочем, все на свете – не беда.
Дымы твои прозрачны и слабы,
соломенная сонная вода,
оперены деревья и столбы,
но нет, не улететь им никуда —
им пить, как нам, окраин мерзлоту.
Размоет, растекаясь, бирюза
наскальные рисунки на свету
и всюду льются детские глаза
сквозь перья птиц замерзших налету.

III. Олени

Светлая погода приходит от севера и окрест Бога страшное великолепие.

Книга Иова
Их тропы в наших снах, твой самолет,
а шли они куда после забоя,
куда брели сквозь золото слепое?
Вот пажити, где ягель, словно мед
и волен каждый пить его с любою,
вот скорость набирает самолет.
Олени ищут землю под собою,
струясь сквозь лед.

Сны в чужом городе

1
моя ли кровь остекленела
дерев ли розовых на белом?
и дыма белые деревья
и солнце-жрец – священник в белом —
мое разламывает тело
и кормит дым и кормит корни
деревьев розовых на белом
огромных птиц каких-то кормит
в пространстве одеревенелом
и все на свете – только пища
земля летит не улетая
дома на ней – кормушка птичья
и не меняется их стая
2
был я светел как пепел
пепел
что летел и летел
с неба
я пустое селенье встретил
колыбель нашел
полную снега
были сорваны двери с петель
колыбели белы от снега
но по-прежнему день был светел:
только снег
ни земли
ни неба
я пустое селенье встретил
и увидел я землю сверху
колыбель мою
полную снега
и олени брели из первых
дней творения
дети неба

Москва

Патриаршие пруды

Все словно венчанье в разрушенной церкви
со снегом сквозь купол: по кругу, по кругу
все ходим и ходим в полночной столице.
Сырые сапожки твои, твои речи
о том и о сем и как будто «возможно»,
присутствует вместо «аминь» в несуразной
твоей болтовне на Прудах Патриарших.
Пустынна Москва и лишь клюшек удары
с катка, лишь прожектора стылое око,
да отблески-блестки на кроличьей шубке.

Улица ивовая

Вода, вода, бегущая с волос,
и двор глядит в окно, глядит, как пес,
а ты – ты с кем и где? Скажи, ведь есть
там телефон? Метро откроют в шесть
и я свалю. Не жду и слез не лью.
Лишь тюкает и тюкает о жесть
люб-лю-люб-лю-люб-лю-
люб-лю-люб-лю-

De profundis

Весна лупила в тулумбас – трамвайный бубен,
с ума сходили, помню, воробьи
вместо которых в замогильном Салехарде
порхают пуночки, порхают и молчат.
Весна бела, как куропатка в тех широтах
или полярная сова: молчит и смотрит
в льняную синь полутатарский городок —
в сырую, бледную, как немочь, синеву.
Зато по осени бескрайние помойки
в ромашках сплошь, и те колышутся под ветром;
сентябрь – и всё в снегу: он сходит в мае,
а мая не бывает вообще
на родине моей. И догадало ж
меня с моим умом-то и талантом…
Весна. И тюбики, мазилки, богомазы,
как называли нас дизайнеры, а мы
их циркулями, помню, называли;
заглядываешь в книжный – Дилан Томас:
крылатые деревья в птичьем гвалте,
улитка-церковь и вихры, октябрьский ветер…
Но это было позже, а тогда
открылось что-то в сказках Оскара Уайльда
и рифмовался с апельсином клавесин.
А в восемнадцать я ушел в солдаты
и мне теперь все чаще снится Север
где пил когда-то красное вино.
«Баллада Редингской тюрьмы» и «De profundis»,
да вранограй над берегом Полуя —
сны мерзлоты, что там ворочает домами,
как пьяный деревянным языком:
чуть свет стучатся, спрашивают, нет ли
одеколона, земляки? И всюду Север
шаламовский, но лиственница, но
Верлен, не различающий, где глина,
где снег на ней и тоже арестант —
беспутный арестант с лицом ямщицким,
косматый фавн с его дорогой в рай.
Березки льются дымом сигаретным.
кривым и талым, блеклым, как они,
в сугробах увязают водовозки,
июнь, а все пурга, пурга, пурга.
Где клавесин? Где лютня? Не слыхать их.
Но видишь арфу в северной березке,
ее изгиб. А струны – тот, кто слышит,
услышит и без них твою музы́ку.
Изгиб, излом и красное вино
меланхоличного забывшегося солнца —
чернила красные для бесконечных писем
Бог весть кому, быть может, и тебе.

Слегка подмороженная акварель

по верхушкам замерзших пихт
утро закралось в вечер
улица смотрит глазами дощатых
автобусных остановок
одиночество белой ночи
солнечное новоселье
видит во сне горностаев
прутья ив
отражения ломкие их
солнце забыло дорогу за горизонт
пишет письма
ясновидящей водой на песке
смотрит на голубятню
пристань и облака-летописцы
плетенье словес
бессловесные письмена
бессонного света
и сваи лачуг
увязли навек
в его золотом помоле
заря начинается с вечера
и до восхода стынет заря
болезненная и пронзительно нежная
как акварель
снов новобранца
Дальше