«Мы думали еще до своего рожденья…»
мы думали еще до своего рожденья,
предусмотрительно расфасовали чувства,
но в реку времени вошли, и развалились
египетские пирамиды правды —
нельзя их строить из съестных припасов
и правду выводить из гастронома —
она ведь не наземное строенье,
она ведь изоморфна пустоте.
она есть только в чертежах и схемах,
и если завернуть ее в газеты,
то пятнами на ней проступит совесть
и заведутся в чертежах клопы.
предусмотрительно душа вошла в предметы,
вдохнув в них полноту и невесомость,
изъятую из глаз разрозненной толпы.
Два отражения
1
в процессе жизни гасятся детали,
и остаются в комнате потухшей
под койкой две щекастые гантели
и в зеркале мальчишеские уши,
и майка промокашечного цвета,
через которую просвечивают окна,
которые морщит и комкает от ветра,
который вырывается с шипеньем
из четырех конфорок газовой плиты.
2
еще из-под двери, прикрытой плотно,
сквозит полоска света или пенья:
там ангелы поют, вдевая свет в иголку,
и там растут бумажные цветы.
в замочной скважине торчит оттуда ключ,
но видно облака в дверную щелку,
и эту дверь, ведущую на небо,
с той стороны обугливает свет.
3
с той стороны не наступает ночь,
а с этой – пыльный воздух щиплет нёбо,
когда садишься, кожаное кресло
вдруг издает туберкулезный свист.
и если в комнату опять впадает время,
то кресло опрокинь и сам садись на весла,
и в кресле кожаном ты поплывешь навстречу,
вверх по теченью, рассекая пламя
настольной лампы в рое мошкары,
поставленной в неосвещенный вечер…
4
сон расположен вдоль метрической шкалы,
он снится женщине, уснувшей за столом,
подставившей настольной лампе щеку,
над нею плавится стеклянный абажур,
сон каплет закипающим стеклом,
она во сне сбивается со счета
и просыпается. ей снится коридор,
ей снится офицер морского флота:
высокий лоб напоминает глобус
с ранением на тихом океане.
ей снится крепдешиновое платье
и столик в прибалтийском ресторане.
5
потом ей снится собственное тело
в проекции, как корабельный корпус,
со схемой органов устроенных в примате,
опутанных системой капилляров
с расчетной мощность в каких-то там ноль целых…
весь этот механизм, изъятый из футляров,
разложенный в гостиничной кровати,
сперва пульсирует, как водяная помпа,
а после курит в ситцевом халате,
испытывая чувство в форме ромба…
Проекция
фрагмент души, разобранной на части,
среди болтов развинченной судьбы
валяется в траве, растущей у санчасти,
пригретый солнцем, сорванным с резьбы.
еще хранит футболка форму тела,
продавленного кедою корейской:
прошел футбол, оставив лужи мела,
и задышал озон кирзой армейской.
здесь чьи-то голоса еще звучат отдельно,
на тонких проводах прикручены к забору,
и каждая деталь отчетлива предельно,
попав в наклонный взгляд, утративший опору.
но весь пейзаж сложив в брезентовый мешок,
ты смотришь со спины на собственные уши:
на нежные хрящи, на вздыбленный пушок,
а на просвет они – рельеф девонской суши.
ты узнаешь себя при взгляде со спины,
ты узнаешь в своем лице чужие лица,
несешь из булочной батон чужой вины
и прежде, чем забыть, ты должен отразиться
в разбитом зеркале, в заплаканных глазах,
в какой-то детской заводной модели,
на разный лад в бесполых голосах,
запутаться пушинкой в волосах
и все глядеть в себя, и целить мимо цели.
и открывать себя, как перочинный нож,
жизнь складывать, как веер или ширму,
и зажигать свечу, входя в погасший дождь —
перегорели пробки, валяется крепеж
и ночь всосалась в спущенную шину.
(У радиоприемника)
что забывал язык, то вспоминала речь,
и пустоту сместив, до слуха доносила,
как коротковолновая пульсировала ночь,
и в ней взбухала мышечная сила.
и мышцу темноты с пунктирами огней,
которую к земле пришили электрички,
слух вдруг нащупывал и зависал над ней,
качаясь на волне эфирной переклички.
и не было границ, отодвигавших сон,
на метаязыке калякали светила,
и плыл по гребням волн космический ясон,
руки не отнимая от кормила.
Осень. Ночной пейзаж
в спинном мозгу засушенной травы
рефлексы замерли, как кадры киноленты,
и в каждой клетке скошенной травы
погасли фотоэлементы.
и не шумит трава машинным языком,
переходя с фортрана на алгол —
он так стелился здесь над озерцом,
что слышался один сплошной глагол.
потрескивало небо, как экран дисплея,
помехи рвали звезды с телестрок,
латинской буковкой зажглась кассиопея —
машинной памятью мерцающий мирок.
как датчики, подсвечивались избы,
и моцарт подбирал на эвм2
мелодии, объемные как линзы
для стереоскопических систем.
и вот метемпсихоз заснят на фотопленку,
и моцарт, отраженный в темноте
зрачками деревенского котенка,
пучком частиц летит в кромешной пустоте.
Анатомический пейзаж
кусты кровеносных сосудов
роняют последние листья,
в них ветер, влетая, теряет рассудок,
с них птицы, взлетая, вмерзают в созвездья.
в их гуще пульсирует сердце
с отростками губчатых трубок,
в них мечутся крови мохнатые тельца
и стенокардии обрубок.
а корни путей пищевода
уходят в белковую почву,
и звезды читают свободно
клинописную генную почту.
с земли подымается вздохом
сознания мыслящий пух,
и каждый, окликнутый Богом,
растит в одиночестве слух.
его подвигает строенье
того, что всем кажется духом,
на поиски внешнего зренья,
ведомого внутренним слухом.
Припоминание
асфальт испытывает боль,
и выпадает алкоголь
на алкогольные пейзажи,
где выключенный шум шагов
замерз до таянья снегов
и каждый след, как рана, зажил.
но совершенной формы боль
уже не причиняет боль,
а пересаженная боль,
прижившись, причиняет счастье.
летает в доме антресоль,
на ней бездельничает моль,
а мать берет аэрозоль
и душу моли рвет на части.
но вундеркинд – сердитый мальчик
на крашеном велосипеде —
воспитан в собственном соку;
трансляции футбольных матчей
приходит посмотреть к соседям,
болеет за «нефтчи» баку.
он учит «слово о полку…»,
включен настольный вентилятор,
паук бежит по потолку,
и день гудит, как трансформатор…
когда он яблоко догрыз,
ты помнишь, семечко упало?
не из него ли разрослись
антропоморфные начала?
и не выходит жизнь из строя,
хотя, казалось бы, заело
ее устройство заводное.
ее устройство заводное
уже морально устарело.
ее железные узлы…
Учебный натюрморт
вживаясь в равнобедренный кувшин,
я вычитаю из него привычность:
примерив обтекаемость машин,
он сам перед собой разыгрывает личность.
а драпировке, обласкавшей стол,
линялой до расцветок географии,
был свойственен когда-то женский пол
с чертами буржуазной биографии.
во фруктах восковых их образ обнажен
до стереометрической фигуры,
и натюрморт сплошным пространством окружен
в трех измерениях, написанных с натуры.
но я, свой глазомер поставив на штатив,
ищу свободную от измерений точку,
изображаемым предметам возвратив
постигшую их свойства оболочку.
пространство распахнув, как форточку во двор,
перепроверив зрение на верность,
я завожу кувшин, как гоночный мотор,
я отрываю от него поверхность.
я в натюрморт ввожу прохладный куб двора,
где разговор двоих в их схемах – перемычка,
где в толще тишины пропорота дыра
и, чиркнув, вечность освещает спичка.