Марцелл - Чигир Виктор Владимирович 13 стр.


   Павел был побит. Павел был жалок и печален. Левая сторона лица у него потемнела и вспухла, а из носа к подбородку тянулась подсохшая уже юшка. Рукав рубашки висел на нитках, острое голое плечико торчало из рваной дыры, как детская коленка, ободранная об асфальт. Павла, несомненно, кидали на этот асфальт и били ногами, потом волочили и снова били, а он только мычал, потому что кричать ему не позволяли... Он был похож на щенка, которого сунули в мешок и кинули в реку, а потом передумали и выловили метров через пятьдесят вниз по течению. Худой, мокрый, никудышный щеночек.

   - Кто это тебя? - спросил я.

   Павел не ответил. Понуро сгорбившись, он прошаркал мимо к своей кровати. Я вспыхнул, догнал его и с силой развернул лицом к себе. Павел ойкнул, попытался вырваться, но я был намного сильнее. Схватив поудобней, я хорошенько встряхнул его и раздраженно рявкнул:

   - Говори!

   Павел молчал. Я понял, что здесь он ничего не скажет. Он был неженкой и мямлей, обида была для него таким же чувством высокого наслаждения, как для ветерана - участие в параде Победы; при желании он мог даже гордиться, что обидели именно его. Ладно, подумал я и, крепко схватив его за локоть, потащил к выходу. Павел еле ощутимо запротестовал.

   - Ты куда? - спросил старшина. Он опустил газету и смотрел на меня вопросительно. (Вообще все смотрели на меня вопросительно.)

   - Сиди здесь, - бросил я не глядя. - Спросит кто - вы ничего не видели.

   И мы вышли. Коридор был пуст, лишь в дальнем его конце, у перевязочной, стояли две сестры и о чем-то тихо беседовали. На нас они не обратили внимания, так как буквально через пять шагов я завернул в уборную и рывком втянул туда Павла. Закрыв дверь, я подпер ее бочкой с водой, повернулся и так встряхнул этого мокрого битого щеночка с ободранной шкуркой, что он клацнул зубами. Он зачем-то попытался закрыть лицо руками, но я не позволил. Я был зол и хотел, чтобы он смотрел на меня.

   - Говори! - скомандовал я.

   Павлу вздумалось расплакаться, и я встряхнул его снова. Нужно было спешить. Павел был не настолько умен, чтобы остаться незамеченным. Я был почти уверен, что вот-вот кто-то кому-то донесет, кто-то на кого-то наорет, а потом кто-то кого-то пришлет за Павлом, и поговорить с ним удастся не скоро, а если и удастся, то слушать придется очередную байку, наподобие той, которую я обсуждал с Юмом.

   Павел совсем недолго играл в молчанку, так как от природы не умел молчать. Он сказал: "Я был у Марцелла", - и я все понял. Далее нетрудно было догадаться, что там за Марцелл, и какой темперамент у этого Марцелла, и как этот Марцелл относится к гостям. Но Павел на этом не остановился. Его вдруг прорвало, и, запинаясь, он принялся подробно рассказывать, как наскоро он отметился в перевязочной и двинулся через полгоспиталя в травматологическое отделение, и как его там остановила сестра, и как он минут десять забивал ей баки, и как потом поднялся на нужный этаж и отыскал палату Марцелла, но Марцелла там, конечно, не оказалось, а была только парочка хмурых улыбчивых телохранителей...

   Я почти не слушал. Мне даже стало неинтересно. Я глядел на белую кафельную стену поверх головы Павла, где неизвестные умельцы вывели: "НИЧЕГО ХОРОШЕГО ИЗ ТЕБЯ НЕ ВЫЙДЕТ". Фраза приобретала особое значение в стенах туалета и временами очень раздражала, особенно уборщицу, которой никак не удавалось эту надпись стереть, потому что умельцы не поленились - выцарапали ее для верности гвоздем.

   Павел не замолкал и уже не рассказывал, а жаловался, как алкоголик на отсутствие денег. А у меня вдруг заболела рука. Или я просто наконец обратил на нее внимание. Оборвав его на полуслове, я спросил:

   - Какой этаж?

   До "травмы" я добрался без проблем. Это было длинное серое здание в четыре этажа с просторным мраморным крыльцом на торце и тремя запасными выходами, заваленными всяким хламом. Было начало первого, и госпиталь пребывал в состоянии легкого утомления, поэтому все, не исключая сестер и врачей-офицеров, прятались по кабинетам и палатам от душного полуденного зноя, сосали минералку из полулитровых бутылочек, читали утреннюю газету, либо тихонько дремали, заперев двери на ключ.

   В приемной у переломышей толпилась небольшая очередь, и так как глаза у всех были подозрительно суетливы, я понял, что солдатикам выдают зарплату. Но это были не переломыши, а какие-то периферийные, лежащие тут же, то ли астматики, то ли диабетики.

   Я бесцеремонно растолкал и тех и других, прошел мимо кабинета с табличкой "РЕНГЕНОСКОПИЯ", где в самом начале мою руку просвечивали на предмет переломов, и мимо двери с табличной "СДАЧА АНАЛИЗОВ", куда сестры посылали самых безропотных и кротких, и немедля свернул на лестничную площадку, наполовину перегороженную решеткой. Вид у меня, наверное, был решительный, так как неизвестный офицер в белом халате, встретившийся на площадке второго этажа, даже не посмотрел в мою сторону, когда я пронесся мимо. Я благополучно добрался до третьего этажа и немедля застучал в запертую дверь с большими мутно-серыми окнами и броской табличкой: "ТРАВМАТОЛОГИЯ". Меня тут же спросили: "Кто?", я ответил: "Свои", и мне открыли. Протиснувшись в проем, я, не глядя на открывшего, зашагал по коридору налево. Позади послышалось возмущенное "Эй, эй, эй!", но я не обернулся, так как в писклявом восклицании не было ничего угрожающего.

   Рука моя ныла, и ныла очень ненормально. Такое бывало нечасто. Было ощущение, что она предчувствует, что сейчас случится. Где-то я даже слышал подобное, по-моему, от своего соседа, ветерана афганской войны, - он утверждал, что за ночь до того, как тебя ранят или убьют, ноет то место, куда ударит пуля.

   Вскоре я нашел нужную палату. Дверь была прикрыта на тряпочку, и оттуда слышалось приглушенное бормотание. Не мешкая, я толкнул дверь ногой, вошел и сейчас же ослеп от яркого света, ударившего по глазам из раскрытого окна. Палата была намного светлее нашей, так как находилась на солнечной стороне. Поморгав и привыкнув к свету, я прикрыл дверь и обнаружил, что подле меня уже стоят двое, высоких и хмурых, и закрывают третьего, сидящего на кровати у окна. Тот третий был, несомненно, Марцеллом - я узнал его по оттопыренным ушам, светящимися на солнце.

   Телохранителей я тоже узнал. По крайней мере, одного из них я знал хорошо.

   Это был новичок из моей части, которого месяц назад хватил солнечный удар прямо на утреннем разводе и он стукнулся лицом об асфальт, поломав себе челюсть в нескольких местах. Помню, он был широкоплеч и нагл, как дикий некастрированный жеребец, и всех доставал. Однако месяц в госпитале с металлической скобой на морде, не позволяющей раскрыть рта, вынуждающей сидеть на постном бульоне, который приходилось сосать через трубочку, превратил его в угловатое длиннорукое чучело, совершенно неопасное, но обозленное до необычайности, - этакий Голиаф, получивший, наконец, по лбу, но не успокоившийся.

   Второй был мне менее знаком, но и он успел зарекомендовать себя в столовой, когда на добровольных началах отбирал у соседей компот. И по-моему, он был боксером.

   Итак, я находился в чужом отделении, в чужой палате, подле двух отморозков, не гнушающихся бить слабых и абсолютно невосприимчивых к мукам совести. На миг это меня отрезвило, я подумал было уладить все по-христиански, но тут Голиаф, не разжимая челюстей, сцепленных скобами, нахально осведомился:

   - Чего тебе?

   Это меня взбесило.

   - А ты типа не догадываешься? - бросил я и очень удачно провел левый крюк.

   Голиаф рухнул как подкошенный и исчез между кроватями. Тут же его друг ударил мне в скулу, потом зарядил по корпусу, но удар прошелся вскользь. Я отступил на шаг и пнул его ногой. Теперь я точно знал, что имею дело с боксером. Очень тяжело было управляться одной рукой, тем более левой, и боксер это прекрасно понимал, тесня меня в промежуток между стеной и кроватью, чтобы и левой негде было развернуться. Вскоре стало совсем худо, от отчаянья я полез бороться, и ох как стало хорошо, когда обнаружилось, что я крепче боксера! Я обхватил его за талию, рванул вбок раз, другой, он отчаянно засопротивлялся, пытаясь схватить меня за шею, но это было невозможно. Мне бы место, куда его кинуть, и уверенность, что он не упадет мне на руку, и все было бы кончено. Однако места не было. Уже некоторое время Марцелл прыгал около нас, кричал что-то, пытался нас расцепить, но любое наше движение отталкивало его и бросало то на пол, то на кровать.

   И когда мы оба уже порядочно запыхались, а горячка боя, как перегоревшая лампочка, пыхнула и стала стремительно остывать, в палату вбежала бледная молодая сестра.

   - Это что еще?! - раздался ее визг.

   Я сейчас же отпустил боксера и сделал шаг в сторону. Сестра смотрела на меня большими, испуганными глазами.

   - Ты кто такой? - спросила она визгливо.

   Я не ответил. Тогда она повторила свой вопрос, обращаясь уже к боксеру. Тот тоже промолчал. Марцелл начал было что-то пискляво объяснять, но тут сестра увидела поверженного мною Голиафа.

   - Господи! - воскликнула она, зажимая рот ладошкой. Затем пронзительно закричала: - Немедленно объясните, что здесь творится! Немедленно, слышишь, Вано!

   Она, наверное, очень боялась, что мы, молодые вояки, снова кинемся друг на друга, и кто-то из нас непременно окажется на полу и будет лежать так же неподвижно, как поверженный Голиаф.

   Вскоре боксер, не выдержав ее напора, виновато опустил руки. Подумав, я тоже опустил. Нам обоим было как-то неудобно пыхтеть и потеть на глазах у молодой женщины, уже готовой упасть в обморок. А мне вдобавок было страшно и делалось еще страшней, так как на шум вот-вот должны были сбежаться все кому не лень и, не вдаваясь в подробности, запихать меня куда подальше... На гауптвахту. В подвальчик, что за баней.

   Недолго думая, я прошмыгнул мимо сестры в коридор и кинулся к выходу. Сестра выскочила следом и истошно завопила: "Не выпускай его! Не выпускай!" Солдатик, дежурящий у выхода, оцепенел, увидев, что я на него несусь. Но мне он не был страшен. Гораздо больше я опасался боксера, который в приступе подхалимства мог основательно меня подзадержать. Но боксер из палаты не высовывался. И никто ниоткуда не высовывался. Коридор был пуст, как по заказу. Я благополучно добрался до выхода на лестничную площадку, несильно толкнул солдатика в грудь (тот был даже рад отступить), дернул засов и вынырнул вон.

   Вниз скакал, как угорелый, сразу через три, а то и четыре ступеньки, и чуть было не расшибся, случайно подвернув лодыжку. Истеричная сестра кричала что-то вслед, но, слава богу, не преследовала.

   Спустившись в приемную, я обнаружил, что астматики и диабетики уже получили свои кровные и теперь радостными группками по двое-трое идут по направлению в чепок. Не церемонясь, я пристроился к одной парочке, дохромал с ними до нужного поворота и незаметно отстал.

   За время моего отсутствия меня никто не хватился, и я был немало этому рад, так как уже дважды успел задать себе один и тот же вопрос: зачем я это делал? (А действительно, зачем?)

   С чувством неподдельного облегчения я уединился в уборной и очень удивился, не обнаружив на морде следов драки. Лишь левая щека немного припухла, но это легко могло сойти за небольшой флюс. Склонившись над раковиной, я долго, до онемения держал голову под холодной водой, потом так же долго терся вафельным полотенцем и тупо глядел на выцарапанную на кафеле фразу: "НИЧЕГО ХОРОШЕГО ИЗ ТЕБЯ НЕ ВЫЙДЕТ".

   А еще через полчаса я не выдержал - пошел к сестре Зое и попросил вколоть обезболивающее.

   К обеду рука болела так, как никогда. Даже до госпитализации было легче. Все же задели мне руку, думал я с горечью. Впрочем, сам виноват. Под предлогом, что у меня поднялась температура (а так оно и было), я отпросился от похода в столовую, и меня оставили с Юмом, пообещав принести обед в палату. Я решил было отказаться, но Юм настоял, чтобы все обязательно принесли. Мою порцию он, конечно, не осилил бы, но вот второй стакан компота лишним ему не казался.

   Когда все ушли, Юм как-то незаметно сменил тему разговора (мы говорили о компоте), и я не сразу обнаружил, что меня осуждают. Это быстро убило настроение, только-только начавшее поправляться при мысли, что ни меня, ни Павла еще никто не вызвал на ковер. Но до моего настроения Юму было мало дела. Он больше беспокоился о моем здоровье и о здоровье Павла. Ну и о ковре, на который нас должны были вызвать - он был уверен, что рано или поздно нас вызовут. Довольно долго и без пауз он вещал, каким образом сестричка, гнавшаяся за мной по коридору, отыщет меня и отведет к начальству, и как я буду там "экать и мэкать" и разводить руками, а начальство, покуривая сигареты, будет ухмыляться и переглядываться и в конце концов укажет в сторону гауптвахты, что за баней, и превращусь я там вместе со своей рукой в гниющий помидор, мягкий, слизкий и податливый. А Павел вообще с ума сойдет.

   Я молчал, и поэтому Юм, наверное, решил, будто я раскаиваюсь. Тогда он принялся обстоятельно втолковывать, что в столовую мне теперь ни ногой, что послеобеденные прогулки тоже лучше прекратить, и что ежели сестричка та, отчаявшись меня найти, лично припрется сюда и будет проверять каждого по списку, я обязательно должен быть в строю, но одновременно и не в строю, а для этого нужно стоять в строю, но у открытой двери, и громко якнув, когда меня назовут, тут же скрыться в палате, юрко и незаметно, и желательно не показываться до самого утра...

Назад Дальше