День приезда Розы пропал для письма целиком. Встав ни свет, ни заря, я собирался заняться делом до завтрака, но обеспокоился отсутствием музы; я не нашёл её ни в доме, ни у моря. Берег был, как всегда, безлюден, только вдалеке, на пределе распознавания, угадывалась расхристанная фигура, вполне способная оказаться Матвеем; тотчас выяснилось, что фигура не одинока, из – за неё выдвинулся кто – то поменьше, и я возомнил, что узнал Музу. Сам виновный во всём, ибо кому, как не мужу, пристало справляться с женою, я почувствовал себя неважно. Отвернувшись, я увидел в противоположной стороне ещё одну пару, снова опознав Музу, и понял, что отсюда надо уходить.
Добираясь потом до вокзала, я всё придумывал оправдания, утешения и способы извлечь пользу из нового положения; единственным, что нашлось светлого, была возможность без лишних потерь посвятить воскресный вечер органному концерту. Радость от этого вышла, однако, слабая.
В первую ночь, едва Роза уснула, я тихонько выбрался из постели и сел за стол, хотя и знал, что так, с налёту, не напишется ни строчки: мне всегда требовалось, разогреваясь, подолгу просиживать над чистой страницей, прежде чем находилось что писать; нынешнее же настроение и подавно никто не назвал бы рабочим. Внутренний голос советовал не тратить время попусту, но я упрямился – и, не просидев и десяти минут, услышал, как кто – то поскрёбся в стекло. Первая отгадка – синичка! – была простой и неверной: птицы спали, ночных же будто бы не предполагалось в здешних краях. Пришлось встать и отворить балконную дверь. В комнату проскользнула Муза. Я нервно оглянулся на жену – она не шевельнулась; чтобы не разбудить её, пришлось надолго отложить выяснение того, как девушка очутилась в лоджии – не сидела же она там весь вечер, – а лишь пробормотать под нос что – то об опасности любительского скалолазания.
– Посижу у тебя, – шепнула девушка, устраиваясь в кресле.
Внезапно я успокоился. Убеждённость в том, что письмо при гостях – пустая затея, пропала вместе с опасением, что проснётся жена; устроившись на рабочем месте, мне ничего не оставалось как что – то написать, чтобы глаза не раздражала пустая бумага, и первые слова, сменяя на пробу друг друга, затолкались в голове. Радость по этому поводу оказалась преждевременной, потому что меня скоро сморил сон – так скоро, что не удалось дойти до постели, а просто – уронить голову на исписанный лист (что – то всё же сумело там написаться). Сон длился, наверно, всего несколько минут, но за это время Муза успела уйти. Прочтя написанное под её немую диктовку, я сказал себе, что теперь заслуживаю и сна в постели.
Нужно было надеяться, что Муза сумеет прийти и следующей ночью; так и вышло, но она перестаралась.
Мы с женой лежали ещё обнявшись, ещё только возвращались, каждый – своим путём, в будничную обстановку комнаты, как я услышал, что к нам скребутся – на сей раз в дверь.
– Что это? – сонно пробормотала Роза.
– Кошка тут бродит. Под дождём.
Наверно, мы говорили достаточно громко, чтобы нас услышали в коридоре – во всяком случае, там перестали скрестись. Всё сошло бы гладко, как накануне, если б я не забыл запереться на ключ. Едва жена ушла в ванную, как входная дверь скрипнула, и в проёме показалась Муза – в шубке, в пуховом платке. Мне было от чего прийти в ужас, и я чуть не замахал на девушку руками, но, встретив её спокойный взгляд, только вздохнул. Сняв сапоги, она забралась с ногами в кресло; к тому времени я успел натянуть джинсы, но не был уверен, что Роза выйдет в халате.
– Полночи шлялась по пляжу: тянула время, – пожаловалась Муза. – Ноги закоченели – как ледышки. Зато принесла тебе в подарок свечу. Она горела в песке, у самой воды.
Я стал греть её ступни в своих руках; когда – то, в школьные годы, на катке часто приходилось таким манером согревать озябших подружек. За этим занятием и застала меня Роза.
– Оригинальный сюжет, – заметила она, остановившись на пороге; халат на ней был, но застёгивать его Роза сочла излишним.
– Вечный мой соавтор, – продекламировал я, представляя ей Музу если и не помощницей, то товарищем по несчастью – и нисколько не покривив душой.
– Надо думать, и главный твой герой? – ехидно продолжила цитату жена.
Девушка зябко поёжилась, и Роза заметила это.
– Не хотите ли чаю? – предложила она, ещё не понимая своеобразия своего туалета.
Муза покосилась на хорошо ей знакомую китайскую заварную кружку с крышечкой.
– Я вскипячу, – назвался я.
– Хотелось бы лечь, – протянула жена, обратив, наконец, внимание на своё дезабилье, но не принимая запоздалых мер.
– Такой ветер у моря, – пожаловалась Муза, деликатно отворачиваясь.
– Я читала что – нибудь ваше? – вежливо поинтересовалась жена, уже со своего законного места в постели.
– Если она – вечный мой соавтор… – постарался я свести всё будто бы к шутке.
– Но я впервые слышу, что ты…
– Возле «Перле» пьяные устроили танцы в воде, – продолжила Муза. – Языческое буйство, притягательное и страшное.
– Без стриптиза, надеюсь?
– Что – то было похожее прежде, в теченье веков, – пришла в голову строчка, и я взял карандаш. – Кажется, мне придётся поработать часок.
– С соавтором?
– Не помешаю, – произнесла Муза, не ставя ни чёткого знака вопроса, ни точки.
– Жаль, что я не догадалась тоже уйти к морю, – произнесла Роза с возросшей едкостью. – Одна! Ночью! Было бы что вспомнить.
– Не всё потеряно, – огрызнулся я, возясь с кипятильником.
– Какая наглость!
– Почему же? Если тебе хочется…
– Хочется? Танцевать голой в воде, чтобы ты потом растирал мне ноги? Теперь ясно, отчего ты с таким удовольствием ездишь сюда в самое непотребное время, в слякоть…
Погода стояла сухая и ясная, а слякотью мучились как раз в Москве, но я не возразил: развивая тему, не избежать было б упоминания о прежних свиданиях с музой.
Наверху, в комнате Матвея, послышались шаги. Он не признавал домашних тапочек и вечно стучал каблуками у меня над головой, безумно раздражая не самим звуком, вполне безобидным, а именно непривычкою менять обувь.
– Выхаживает интригу, – неприязненно заметил я, утверждаясь в мысли, что нет, не будет уподоблен. – Лучше бы обдумывал свои преступления, лёжа в ванне – есть же классический пример.
– Можно сказать ему, – отозвалась Муза. – Если нужно, я схожу.
– Нет, нет! – перепугался я. – Ни за что. В крайнем случае – вот же телефон.
Недоставало ещё, чтобы она ушла к другому; случись так, мне стало бы не до изящной словесности.
– Вы, собственно, где живёте? – вдруг спросила жена.
– Это зависит… – замялась девушка. – Впрочем – в Черёмушках.
– Милое название. Но я спрашиваю не о Москве.
– Уже поздно, – прервал я затянувшийся дамский разговор. – Попробуй заснуть. А мне и в самом деле надобно немного посидеть.
Бросив на прощание яростный взгляд на Музу, жена отвернулась к стене. Честно говоря, я не ожидал от неё такой терпимости. Разумеется, Роза не собиралась засыпать, а думала подслушивать и подсматривать, но это было её право, и это не могло помешать нам. Она только попросила уменьшить свет – ненужно, оттого что и так единственным освещённым предметом в комнате был мой блокнот с набросками автопортрета; трудно было представить, как это великие писали при одной свече.
Сейчас свеча, отражаясь в зеркале, мешала различить другое отражение; моё лицо ещё кое – как угадывалось (особенно – очки), очертания музы приходилось уже воображать, зато жены как бы и не существовало вовсе – настолько она по – рембрандтовски растворялась в тёмном фоне.
с понятыми
Работа сочинителя перед зеркалом трудна тем, что, описывая себя, неловко бывает давать волю воображению; то, что в других случаях называлось бы художественным вымыслом, здесь считается ложью, и если в вольных сочинениях третьи лица дозволяется наделять попутчиками, преследователями, супругами либо конвоирами или же, напротив, щедро одаривать уединением, то при честном письме от первого лица не удаётся ни приблизить к себе кого – нибудь лишнего, ни прогнать навязавшихся чужаков. Последние бывают столь настырны, что, пиша себя, устаёшь замалёвывать то и дело проступающие на фоне многие лица соглядатаев, и стоит ненадолго отвлечься, как мирный автопортрет начинает походить на картину Босха; диву даёшься, каких уродцев посылают доглядывать за мною. Если же отступить от такого полотна подальше, чтобы их подлые черты стали неразличимы, получается, пожалуй, только хуже: рассыпанные по холсту их физиономии видятся тогда нездоровой розовой сыпью, как при краснухе или кори. Мне и в самом деле уже в довольно зрелом возрасте (далёкое это было время) пришлось переболеть краснухой; раньше она считалась детской болезнью, но на моих глазах поражала и взрослых, почему – то оказываясь наиболее опасной для художников – неважно, поэтов или живописцев. Вызывающий её микроб с годами совершенствовался, народные средства вроде суровых или красных ниточек скоро устарели (кроме водки, конечно, – не исцелявшей, но приносившей верное облегчение), и приходилось выдумывать всё новые лекарства; говорят, будто наконец нашли даже и подходящее, да наш терпеливый и не падкий на новинки народ так долго собирался его испробовать, что одна болезнь перешла в другую. Лечась у себя дома и по – своему, то есть соскабливая старые мазки жёсткой щёткой, я однажды переусердствовал и счистил с холста вместе с сыпью и собственное, выписанное с огромным трудом лицо – очень кстати, потому что когда меня вскоре призвали к ответу неизвестно за что, я сумел привести замечательный довод: вот оно, дело жизни, моё полотно, на котором соглядатаи есть, а меня – нету. Врачи, впервые наблюдавшие сыпь в отсутствие пациента, только переглянулись; он же, мнимый больной, возгордился изобретением нового жанра – автопортрета в состоянии алиби.
Итак, поинтересоваться моим бытием пришли – без меня. Помимо непременных уродов в компанию затесались и двое понятых: немолодая лифтёрша Лида и сапожник дядя Паша, живший на первом этаже, возле лифта, в каморке без кухни и уборной: как раз напротив его двери и сидела на своём жёстком стульчике востроносая Лида. О них известно было то лишь, что одна «стучит», а второй – пьёт, как сапожник; думаю, что Лида о нас знала куда больше.
Этой паре, видимо, следовало бы поразиться убранством жилища, по нашим представлениям – скромного (о том, как жили они, я мог судить лишь по виду дяди – пашиной каморки, дверь в которую вечно стояла настежь, так что всякий входящий в лифт видел, что вся её обстановка состоит из лежанки, стула да сапожной оснастки; где и как жила Лида, можно было – и не хотелось – только догадываться). Они и впрямь были поражены – я бы никогда не догадался, чем: отсутствием кабинета; Лида так и спросила: «Где же они работают?» Мой ответ был бы непрост: я и сам не понимал, как во всей просторной квартире не нашлось места не то что для рабочей комнаты – дерзкая мысль о ней даже не приходила мне в голову, – но и для письменного стола: для письма я использовал чертёжную доску, кладя её одной стороной на деревянный подлокотник дивана, другой – на рояльный винтовой табурет, наращённый стопкою книг. В этом доме не верили в необходимость моих умственных занятий, отчего, наверно, о них и узнали чужие. Лида, едва ступив в прихожую, сразу завертела головой, ища место преступления; но моя доска в отсутствие хозяина всегда стояла за шкапом.
Всё же вопрос о кабинете, едва заданный, повис в воздухе: уже стало ясно, что тут не хватает большего. Понятым было невдомёк – я и спустя долгое время не хотел объяснять им, – что на сложившейся картине осталось белое пятно, что там присутствовали и случайные прохожие, и они сами, понятые, и мелочи антуража, я же был тоже, но – не там.
Родители на эти дни куда – то уехали, и моим сестре и подруге, ещё не ставшей женою, а в сей неподходящий момент забежавшей отдать какую – то книгу, пришлось играть роль хозяек. Неуверенность незваных гостей они почуяли сразу, и если сестра потерялась и сама, то подруга, смекнув, улучила момент и на всякий случай осторожно проводила дядю Пашу на кухню. Делом минуты было налить ему чайный стакан водки.
– Надо соблюсти, – к её великому удивлению, возразил он и аккуратно слил половину обратно в бутылку, а выпив залпом остальное, проговорил, наверно, обо мне: – Порядочный был мужик.
– Что это вы – словно о покойнике? – возмутилась моя девушка.
– Так ведь другая слава пойдёт.
Слава и впрямь в любом случае теперь ожидалась иная; задумавшись об этом, подруга не слышала, что понятого уже звали, хватившись. Тот, доедая на ходу огурец, ушёл незаметно для неё, хотя с первого раза и не вписался в дверной проём: половина стакана была, видимо, не первою. За его дальнейшими приключениями в дороге не наблюдал никто, и никто не помог ему выбраться из стенного шкапа, куда он забрёл вместо комнаты. Меня, впрочем, не было и там.
Искали, однако, не меня, а какую – то мелочь – бумажную, разумеется. Сестра, выдерживая расспросы, разводила руками: с каких это пор я позволял ей знакомиться с глубинами портфеля, в котором, за неимением стола, хранился весь мой жалкий архив? Настойчивые требования пришельцев скоро подействовали, и она раскаялась, но помочь им всё равно не могла. Чертыхаясь, те продолжали действовать самостоятельно, но без толку, и даже ставшая венцом всего разделка свежего судака (мы жили над рыбным магазином) не принесла им успеха.
– К допросу, к допросу надо переходить, – вдруг занервничал младший из сыщиков, не совсем ещё урод, а всё – таки карлик.
– Без субъекта?
– Сами справимся. А понятые подтвердят.
Усевшись друг напротив друга, они принялись допрашивать с пристрастием. Поначалу дело шло споро: имя, отчество, год рождения были известны заранее, год смерти они, к счастью, прочеркнули, и лишь с особыми приметами вышла заминка; пришлось призвать на помощь женщин, но и это не помогло, оттого что те разошлись в оценках – заспорили, например, о цвете моих глаз: сестра настаивала на сером, подруга – на голубом, а лифтёрша твердила об очках. Истина в споре не родилась (участники не были единомышленниками), и главный из тех двух писарь решительно проставил в нужном месте «б/ц», что означало: без цвета. Находись я рядом, запись рассмешила бы меня, но я узнал о ней позже, слишком поздно, и тогда испугался за автопортрет, отчаянно не желая малевать себя белоглазым, но вскоре, впрочем, вспомнив о своём праве на художественный вымысел и тем успокоившись.
Разделавшись с формальной частью, гости принялись сочинять скучный боевик, отчего понятые окончательно перестали понимать, что к чему. Лида то и дело вздымала взгляд к стенным часам, словно ждала, не могла дождаться моего возвращения, а дядя Паша на глазах терял всякое представление о действительности. Сдавая, он тщетно пытался что – то сказать лифтёрше, тоже изменившейся от волнений настолько, что первоначальное сходство её с доберман – пинчером, курящим папиросу, переменилось на сходство с чёрной крысою. Мычание сапожника мешало ей прислушиваться к говорившемуся в комнате не для неё, но едва она будто бы невзначай прикрыла рукою ухо с его стороны (а с другой, наоборот, приставила ладошку раковинкой), как дядю Пашу наконец прорвало:
– А сапоги у другого чинил, – торопливо, пока получалось, посетовал он.
Между тем уродец уже предъявлял какие – то бумаги – будто бы найденные, а в действительности минуту назад сочинённые им самим: строчил он усердно.
– Мы неграмотные, – трезво предупредил сапожник.
– Мне лучше знать, – охладил его уродец, от которого несло сырой рыбой.
– Наше дело извозчичье, – смиренно проговорила Лида, потупив острые чёрные глазки. – Куда велят, туда и едем.
Куда ехать, не знал сегодня никто; не обнаружив моих бумажек, сыщики поскучнели и, наверно, давно бы уже исчезли, когда б их не удерживали запахи из кухни (рыба ещё не подрумянилась). И всё же им не повезло: на исходе жарки прозвенел телефон, больший уродец забубнил в трубку о своих достижениях, но на том конце провода слушали плохо или плохо слышали и, перебив, призвали агентов в контору. Заторопившись, те не сообразили, что должны увести с собою понятых.
Оставшаяся без командиров Лида притворно вздохнула:
– Жди теперь до ночи, пока о нас вспомнят.
– Теперь совершенно нечего ждать, – испуганно возразила подруга. – О вас не вспомнят никогда, и лучше, не теряя времени, распорядитесь собой сами. Можете хоть махнуть на какую – нибудь из великих строек коммунизма, хоть что.
– Нас тут как будто на пост поставили…
– Только будто. Вот, рыбки поешьте – и свободны, – нашлась сестра.
Так им всем и запомнилась эта вечеря, в масштабе один к трём: четверо едоков рыбы. Не хватало, правда, летописца, чтобы увековечить действо: я появился через день. Ничего не подозревая, помахивая тем самым портфелем, я взбежал, пропуская ступени, к лифту – и остановился, удивлённый пространными словами Лиды, с которой мы обычно только раскланивались, не более:
– Тут позавчера искали…
– Что или кого?
– Сдаётся, вас. Хотя, раз не устроили засады, то, может, бумагу какую?
Неопытный, я всё – таки подумал, что она, видимо, таким манером предупреждает, и надо уносить ноги – и унёс бы, если б на голоса не выглянул дядя Паша.
– Что она болтает? – довольно связно выговорил он. – После нас там никого не осталось. Сам я, правда, не помню.
В квартире и в самом деле не было ни сестры, ни засады – я почуял это ещё с порога, как часто чуешь особенную пустоту помещения, из которого все ушли, но не поленился заглянуть за шторы и в шкафы (честно говоря, из последних меня интересовал только холодильник). Не найдя ничьих следов, я включил магнитофон – выбрав, по настроению, концерт Сары Воэн, – и, выпив отцовской водки, задумался над своим положением. Получалось, что спасаться бегством можно было погодить: в хронике минувшей недели мои черты не запечатлелись. Ничего бы не изменилось и в том случае, если бы в эти дни я вообще не жил на свете: я не отбросил тени, зато приметы сапожника и лифтёрши, о роли которых пока приходилось гадать, явно были где – то отмечены – неважно, где. Самым скверным было то, что они все знали обо мне что – то, а я сам пребывал в неведении – относительно и этого «что – то», и тайных их намерений. Будучи единожды призваны, они могли счесть своим долгом продлить начатое и отныне присутствовать при каждом моём действии – всякий заметил бы, как отчаянно хотелось этого Лиде. Лишь бедному сапожнику было не до того: он либо пил, либо зарабатывал на водку, приколачивая бесконечные набойки. Перед моими глазами так и стояла несуществующая картина Босха, в самом уголке которой (внизу слева) тщательно выписанные уродцы обжирались жирной рыбой, а рядом с ними, сгорбившись, тачал сапоги знакомый человек. С волнением я всмотрелся в остальную толпу – моего лица, слава Богу, не попалось, как не попалось и сирой безликой фигуры. «Что ж, пусть пишет», – позволил я незнакомому автору.