Annotation
20-е годы прошлого века. Судьба священника в воспоминаниях его духовной дочери. Книга первая.
Иванова Татьяна Всеволодовна
Татьяна Иванова
Наследник Земли кротких
Иванова Татьяна Всеволодовна
Наследник Земли кротких
Татьяна Иванова
Наследник Земли кротких
Не говори, что нет спасенья,
Что ты в страданьях изнемог:
Чем ночь темней, тем ярче звезды,
Чем глубже скорбь, тем ближе Бог.
Аполлон Майков
Над этим полным страха строем
Где ложь и грех и суета,-
Мы свой, надзвёздный город строим,
Наш мир под знаменем креста.
Священномученик Владимир Лозина-Лозинский
КНИГА ПЕРВАЯ
Милая моя Олечка, я адресую эти записки тебе. Ты иногда спрашивала меня, помню ли я революцию, Великую Октябрьскую революцию. И я всегда отвечала тебе, что была тогда совсем девчонкой, неразумным подростком, почти ничего в памяти не сохранилось. Но на самом деле, я помню. Трудно, невозможно забыть те страшные годы, пусть мне было тогда двенадцать-тринадцать лет. Революционное время впечаталось в мою душу, однако как я могла рассказать тебе хоть что-то, тебе, убеждённой пионерке и комсомолке, гордящейся своей Страной Советов? Тебе, напевающей на кухне: "на пыльных тропинках далёких планет останутся наши следы"?
Мне грех жаловаться на своих детей, тем более на такую ласковую внучку как ты. Но я никак не могла быть с тобой искренней, поверь, это разрушило бы наши отношения. Уж прости свою неразумную бабушку, я молчала. Я не могла тебе рассказать правду о своей молодости, и только мечтала о том, что я напишу для тебя воспоминания, напишу предельно искренне, ведь ты прочтёшь их только после моей смерти. И ты обязательно прочтёшь, хотя они и будут тебя раздражать. Таинство смерти обязывает.
Я не претендую на то, что мои записки - истина в последней инстанции. Они всего лишь воспоминания обычной женщины, простой свидетельницы того, что творилось на нашей земле в те годы. Я не претендую даже на объективность своих оценок происходящего, не говоря уж о знании сокровенных тайн. Но все же я напишу о том, что видела своими глазами.
Ты стремишься в будущее? Это естественно. Но, не зная правды о прошлом, ты не сможешь найти правильной дороги в будущее. Может быть ты даже улыбнешься своей светлой улыбкой, когда прочтёшь, что я с того самого момента, когда увидела тебя в первый раз на руках у своей дочери, подумала, что оставлю тебе записки о моей молодости. Я ещё раз, на закате дней, в последний раз в своей земной жизни воскрешу в памяти своих друзей тех лет и самого важного для меня человека, того, кто был тогда нашим духовным наставником. Столько лет я никак не решалась начать писать воспоминания о том, что для меня бесконечно дорого. Но вчера ты, открыв дверку моего шкафчика, где стоят иконы, где стоит икона Богоматери из уничтоженной большевиками Гребневской церкви на Лубянской площади, ласково, но свысока посмотрела на свою тёмную бабулю, и я поняла, что время пришло. И этой же ночью мне приснился отец Алексей Мечев, похороненный в 1923-ем году на Лазаревском кладбище, знаменитый в свое время московский священник. Я не верю снам, и тебе не советую. Но с утра неожиданно вспомнилось, как батюшка Алексей мне однажды сказал, что это счастье, встретить на своем пути отца Владимира. Он потому это сказал, что мои знакомые всегда удивлялись, почему моим духовным наставником стал отец Владимир Проферансов из Георгиевской церкви в Лубянском переулке, когда буквально за углом, на Маросейке, служит Московский утешитель, чудотворец, святой Алексей Мечев.
- Держись поближе к отцу Владимиру, все запоминай. Глядишь, придет время, запишешь, что вспомнишь, - отец Алексей немного смущённо улыбнулся в ответ на мое изумление (ведь он ответил на невысказанные вслух сомнения) и благословил меня.
Но давай все же по порядку.
***
Мой отец, твой прадедушка, профессор МГУ, с самого детства пытался привить мне способность упорядочивать мысли. Для этого, говорил он, нужно как можно раньше начинать вести дневник, коротко записывая туда основные события дня. Я была очень неупорядоченным ребенком, единственное, чего папа смог от меня добиться, так это того, что я в последний день года, сначала в папином присутствии, а потом и без него записывала коротко основные события минувшего года. Мой краткий дневничок, я вела его на последних, пустых страницах сборника рассказов Чехова, сохранился, и теперь я в какой-то степени могу на него опереться.
Итак, "1917г. Убили папу..."
Я всегда говорила, что мой отец погиб во время Первой Мировой войны. Теперь напишу точнее. Его застрелили в Москве осенью 1917-го года. Холодной осенью, когда он защищал свой дом от пьяных солдат, пришедших грабить, убивать, насиловать, солдат первой советской "режпублики". Грабежи в городе шли уже несколько месяцев. В домах возникли домовые комитеты, организовавшие самооборону. Ни полиции, ни городовых к тому времени не осталось, а милиция ещё не была создана. Вооружённые купленными на Сухаревке наганами мужчины, из числа жильцов дома, дежурили по очереди и днем и ночью. Тогда в Москве никто не работал, улицы были завалены мусором, фонари не зажигались. Почти никто не сопротивлялся дезертировавшим с фронта, распропагандированным революционерами солдатам, тысячами оседавшими в Москве. Летом они, неопрятные, всегда полупьяные, серые и страшные, спали на вокзалах и в сквериках. Осенью на улице не поспишь... И они начали рушить старый мир. К солдатам-дезертирам примкнули молодые москвичи, считавшие, что они созидают новое будущее.
"И так близко подходит чудесное
К покосившимся, грязным домам.
Никому до сих пор не известное,
Но от века желанное нам".
Так, кажется, писала в те годы Анна Ахматова в Петрограде.
В Москве новому порядку осмелились сопротивляться только юнкера. Они окружили кремль и не пропустили туда солдат революции. Отец, не слишком сентиментальный человек, не мог удержать слёзы, когда говорил моей маме, что только у мальчиков юнкеров хватило мужества, чтобы защищать московские святыни от разъяренной и пьяной солдатни. В мою память впечаталось воспоминание об этом разговоре, о папином измученном лице и безнадёжном взгляде, потому что в ту же ночь отца убили революционные солдаты. Красногвардейцы дальше в дом не пошли. Кричали с улицы, что "пусть сдохнут все буржуи", но в наш замерший от ужаса дом они заходить не стали. Их, я думаю, остановила папина мгновенная смерть. Они не ожидали, что он упадет мёртвым после первого же выстрела. Папа сам раньше с презрением говорил, что новые солдаты революции даже не умеют держать оружие в руках. Как бы то ни было, убийцы, глумясь, ушли.
Дальше помню мамины беззвучные слёзы, помню Володю, плотно сжимавшего губы, чтобы не разрыдаться. Мой брат старался выглядеть мужественно, ведь он был не намного моложе тех "мальчиков юнкеров", которые умирали в те дни, защищая кремль. Я не могла плакать от ужаса.
Погромов в Москве было тогда столько, что говорили, что если и остались какие дома не разграбленными, то это только потому, что Москва слишком большая. "Не разорваться же грабителям". "Грабь, громи, разрушай" - вот основной лозунг той осени. В людях "издохла совесть". Это слова Буревестника революции Максима Горького, сказанные именно о том жутком времени.
Наш московский митрополит владыка Тихон, как раз осенью 1917-года выбранный Всероссийским патриархом, предал анафеме грабителей и насильников, тех, кто разорял и разрушал храмы, осквернял святыни, "если они только ещё именем христианским называются".
Раньше Москву украшало множество церквей, и до начала революции они, как говорили старожилы, стояли почти пустыми. Считалось даже неприличным признаваться, что ты любишь церковную службу. Но я уже помню эти церкви, наполненные людьми, с каждым годом все плотнее и плотнее. Голос Церкви внезапно услышали все. В ответ Советская власть приняла декрет об отделении церкви от государства. Никакие церковные и религиозные общества не имели с тех пор прав юридических лиц. И, следовательно, не могли обладать никакой собственностью. Если истинно заявление, что этот декрет был ответом на анафему патриарха Тихона, то верно и следствие из него. А именно. Советская власть уравняла себя с грабителями и насильниками, которых и предала анафеме Православная Церковь.
Но ведь революцию нельзя делать в белых перчатках!
"Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном Чёрным:
Массовый террор.
Метлами ветру будет
Говядину чью подместь.
В этой черепов груде
Наша красная месть".
Это строки одного из самых популярных в те годы пролетарских поэтов Анатолия Мариенгофа.
У мамы на руках остались двое детей-подростков. Ей невероятно повезло где-то устроиться машинисткой, а в свободное время она перепродавала мелкие вещи на Лубянской площади, а потом и на Сухаревке. Так в те годы назывался рынок на Сухаревской площади и прилегающих к площади переулочках. Очень быстро там образовались торговые ряды. Иконный ряд, например, или галантерейный. Довольно скоро оборот рынка стал вполне сравним с дореволюционной Нижегородской ярмаркой, но для большинства москвичей цены казались запредельными. Голодные и нищие москвичи тех лет спекулянтов с Сухаревки презирали, но если подворачивался случай спекульнуть самим, то не упускали возможность. Мама, вдова профессора Первого Московского Университета, днём работала машинисткой, вечером была спекулянткой, а ночами, горячо, на коленях молилась. Мы с ней спали в одной комнате. Электричество в те дни, когда его давали, отключали в десять часов вечера, свечи стоили так дорого, что были недоступны, и я, просыпаясь от тихого шороха, видела в ночном сумраке мамин коленопреклоненный силуэт.
Холодную зиму 1919-го года мы смогли пережить только потому, что подселённый к нам жилец вовремя посоветовал поставить в комнате железную печку. Подселенца, молодого коммуниста, звали Семёном, он подружился с Володей и ненавязчиво жалел маму. Ненавязчиво, потому что именно тогда жалость была объявлена коммунистами унижающим человека чувством. Почему? Потому что "человек - это звучит гордо"?
Не знаю, что тогда продала на Сухаревке мама, но на нашем паркетном полу, в центре гостиной, потеснив дубовый стол с массивными резными тумбами-ножками и с крышкой, обтянутой поверху зеленым сукном, установили страшную железную печку с огромными трубами, тянущимися в другие комнаты и в ванную. Володя вместе с Семёном помогал печнику, поэтому врезка труб обошлась нам сравнительно дёшево. Железная печка обкладывалась кирпичами, для сохранения тепла. Между шкафами с папиными книгами с золотыми обрезами и сафьяновыми переплетами с тиснёнными золотом заглавиями возникли поленницы дров. Дрова мама и Володя возили, впрягаясь в тележку. Люди, впрягающиеся вместо лошади в телеги, никого не удивляли. Нередко можно было увидеть, как какая-нибудь немолодая генеральша в облезлом полушубке тащит на себе тележку с трупом своего мужа до ближайшего кладбища, останавливаясь возле перерытых трамвайных путей, чтобы передохнуть, вытереть пот с лица и продолжить свой жуткий путь.
Но несмотря ни на что, я училась. Училась в гимназии, которая довольно быстро была преобразована в одну из Единых трудовых школ. Иконы отовсюду сняли, но первое время преподаватели остались те же. Занятия прерывались постоянными посещениями скучнейших митингов, и более весёлым, потому что разрешалось двигаться, участием в демонстрациях, связанных с советскими праздниками. На всех этих мероприятиях детям раздавали иногда даже конфекты. И это нам, постоянно голодным. Для меня было мучительно трудным не рвануться вперёд в общей толпе для того, чтобы ухватить липкую конфетку поскорее. До сих пор ярко помню конфликт между воспитанием и заматерелым голодом.
Как-то так, в постоянной борьбе с холодом и голодом, я дожила лет до пятнадцати. И мы с моей школьной подругой решили тоже помочь родителям, решили заняться спекуляцией. Леля раздобыла мешочек с конфектами, и мы с ней пошли торговать к электрическому театру. Продавали конфекты развлекающейся публике поштучно, и у меня даже мысли не возникло, чтобы съесть хоть одну конфетку самой. В тот осенний вечер я заработала 3327 рублей, купила на эти деньги кусок глицеринового мыла и с гордостью отнесла его маме. Узнав, откуда у меня такая роскошь, мама охнула, неловко осела на стул, закрыв лицо руками.
- Никогда не думала, что моя дочка станет спекулянткой, - еле слышно прошептала она и заплакала. Я упала перед ней на колени, обняла её, но ничего сказать не смогла. Нечего было сказать нам обоим.
- Надо срочно что-то делать, мама, - решительно заявил Володя, когда пришёл домой. Ему тоже очень не хотелось видеть младшую сестричку в спекулянтках.
Через пару дней они с мамой уехали вместе с группой женщин и подростков за город, чтобы выменять ценные вещи на продукты. Наш жилец, коммунист Семён, уехал ещё раньше на Врангелевский фронт. Я осталась одна. Стояла тёплая золотая осень, в воздухе кружились яркие листья, как кружились они и сто, и двести лет назад над Москвой. Мне не было ни страшно, ни скучно. Карточки мне отоваривали за троих, я не голодала. Помню, как мы с Лелей даже смеялись над смешным сокращением русских слов, которое тогда только вводилось в оборот. Заместитель командующего по морским делам сокращался до "Замком по морде". Мы, глупые девчонки, представляли, как такое сокращение будет выглядеть на темной двери командующего, написанное золотыми буквами, и смеялись до боли в животе. Некоторые ехидные поэты, доводя тенденцию до абсурда, сократили памятник Пушкину до "пампушки" и развлекались, назначая "встречи у пампушки".
Золотая осень сменилась осенью поздней, холодной и неуютной. И в один сумрачный день, с утра наполненный моросящим дождем, я узнала, что маму с Володей убили бандиты. Сообщившая это мне женщина отводила глаза и сразу же ушла, выполнив свой страшный долг. Я так никогда и не узнала подробностей. В те годы действительно могли легко убить за мешок муки.
Какое-то время я сидела, полностью оглушённая полученным известием. Потом меня как бы изнутри толкнула мысль, о том, что нужно срочно бежать к батюшке Алексею Мечеву. С ним я была незнакома, только слышала о Московском батюшке ещё в те времена, когда мама перепродавала вещи на Лубянской площади, пока туда не переехала Чрезвычайка. После чего, естественно, рынок на Лубянке быстро заглох. Вспомнив об отце Алексее, я вскочила, машинально надела короткое пальто, из которого давно выросла, обмоталась платком и побежала на Маросейку. От Моховой до Маросейки было не так уж и далеко.
Церковь в те годы, только-только отделенная от государства, ещё не перестроилась. У храмов не осталось ни денег, ни постоянных прихожан. Мама в предыдущую зиму, идя на службу, брала с собой пару поленцев, потому что даже топить печки в храмах было нечем. Чтобы зазвать прихожан, следовательно, жертвователей, возле церквей вывешивались афиши, что сегодня, дескать, вечером, за Всенощной будет служить дьякон Розов, петь хор под управлением Чеснокова, и тому подобное. Москвичи приходили послушать благолепное Богослужение, заодно и свечи покупали.
Но у отца Алексея было не так. Вокруг него сложилась постоянная община, члены которой помогали и друг другу, и ещё кому могли. В послереволюционной, бессовестной Москве это было таким же чудом, как и сам батюшка Алексей, чудотворец, видевший и прошлое, и будущее, и душу человека насквозь. К нему-то, в храм Николая в Клённиках, я и бежала тем сумрачным вечером. Но батюшки Алексея ни в храме, ни в церковной сторожке не оказалось. Его куда-то вызвали служить, и он собирался там и переночевать. Так было куда проще, чем кататься взад-вперед на безумно дорогих извозчиках. Растерянная, не зная, куда теперь идти, я завернула за угол, на Лубянский проезд. Сделала несколько шагов вперёд и как-то внезапно встретилась взглядом с незнакомым мне немолодым худощавым священником с тонкими чертами лица и вьющимися темными волосами.