Заметки на биополях. Книга о замечательных людях и выпавшем пространстве (сборник) - Олег Никитьевич Хлебников 4 стр.


Я обзвонил ряд окрестных писателей – никто из них не оказался гитаровладельцем… В общем, мы с Головковым доехали до Москвы и привезли-таки гитару.

Толя спел несколько песен. БШ они понравились, о чем он сказал прямо и однозначно, – никогда, между прочим, в своих оценках не лукавил. Причем понравились настолько, что Окуджава завелся и сам вызвался попеть, чего не делал к тому времени в компаниях несколько лет.

Сначала мы благоговейно слушали, а потом стали подпевать. И это было второе при моем участии пение Окуджавы с хором. И так ли уж важно, что нестройным, – зато от души.

Еще был смешной случай. Я познакомил БШ со своей второй женой Анной Саед-Шах, и он прочитал ее повесть «Смерть пионерки». Окуджава вызвался написать предисловие к ней, сказав, что прочитав повесть, снова захотел вернуться к своей автобиографической прозе. Аня на это легкомысленно ответила: «Не надо. Мне уже Евтушенко написал».

…А последняя моя встреча с БШ произошла за три дня до его последней поездки в Европу с выступлениями. Летел он в Германию, во Францию тогда даже не собирался. И хорошо бы, если б не собрался, кто знает… «Не пускайте поэта в Париж…» Но сослагательное наклонение работает только в виртуальном мире…

Я пришел к нему на Безбожный (ныне снова Протопоповский) вместе с другом, поэтом и литературным исследователем Андреем Черновым. Булат Шалвович был предельно радушен. Предложил нам выпить с ним водки (что делал нечасто), сказав:

– Это Войнович из Германии привез – должна быть хорошая.

И потек разговор. О том, что происходит в стране. О том, чем в российской истории это вызвано. О «Новой газете», которую БШ читал с интересом и сочувствием. О Чубайсе, на которого возлагал надежды, несмотря на античубайсовские настроения, мелькавшие и в тогдашней «Новой». В общем – «об Азии, Кавказе и о Данте» (Самойлов, из знаменитого стихотворения «Пестель, Поэт и Анна»)…

Ольга Владимировна, жена БШ, сидела рядом, но в разговоре участвовала только время от времени. А периодически БШ вспоминал, что в холодильнике еще есть что-то подходящее, и отправлял ее за этим подходящим на кухню. Кажется, дело было не в необходимости дополнительной закуски, а в свойственном поэту чувстве гармонии: на троих так на троих…

Когда мы расставались, как выяснилось потом, навсегда – БШ проводил нас до дверей. И уже в дверях спросил:

– Так, когда в России было отменено крепостное право?

Мы с Черновым дружно выпалили:

– В 1861-м!

– Да-да, только в 61-м… В этом-то все и дело… – грустно сказал Окуджава. И еще раз (мы уже обсуждали это за столом) пообещал мне что-то передать для публикации в «Новую газету» сразу же – как только вернется из Германии.

Это обещание оказалось единственным, которое Окуджава не выполнил. По крайней мере, из данных мне.

…Потом были букеты и букетики цветов, заткнутые в его переделкинскую калитку, и – прощание в театре Вахтангова на его родном, хоть и офонаревшем Арбате.

Я не пошел «по знакомству» на сцену. Встал в нескончаемую очередь, тянувшуюся от Смоленки. Проходивший мимо Евтушенко звал меня пройти с ним, но я отказался. Я был прежде всего поклонником Окуджавы, а уже потом его хорошим знакомым и почти другом, младшим. Поэтому я хотел оставаться в нескончаемом потоке его поклонников. Только в августе 1991-го и тогда на Арбате в 1997-м я чувствовал единение с незнакомыми людьми на улице (много позднее это случилось еще на Болотной и проспекте Сахарова).

Шел мелкий, какой-то осенний, несмотря на июнь, дождь, а мы медленно двигались к гробу того, кто нас объединял, и не обращали внимания на этот дождь. Даже хорошо, что он шел. По крайней мере, мужчины этому дождю были, по-моему, благодарны.

Булат Шалвович Окуджава,
так проходит земная слава –
по Арбату в сто тысяч ног.
Это вы уже сверху видели:
проигравшие победители
девяностых – всему итог
подводили – под мелкий дождик,
под колеблемый ваш треножник,
скрипку Моцарта, скрип сапог.
Вслед за песенкою короткой
поднимался беззвучный рокот,
по Арбату-реке волной
шел, вздымался, бился о небо,
на людей глядевшее слепо,
нависавшее над страной.
Булат Шалвович Окуджава,
так приходит земная слава:
не крикливо, не величаво,
к небу тягостному спиной.

Но и в тот горестный день я с Окуджавой не расстался. Остались его голос, песни, книги. Его переделкинский домик стал всегда открытым для друзей БШ Домом-музеем. В нем, спасибо Ольге Владимировне, я отметил, так сказать, в рамках Булатовых суббот и свое, как пошутил тогда друг Окуджавы Юрий Карякин, полувечье, и 55-летие тоже. Лучшего места, да еще в июле, даже представить нельзя.

И на «все наши шалости и мелкие злодейства», улыбаясь, смотрел Булат Шалвович с большого фотопортрета над нашими головами.

И всегда будет смотреть. «Пока Земля еще вертится…»

А Станислав Борисович Рассадин словосочетание «проигравшие победители» использовал потом, к моей радости, в названии одной из своих многочисленных и замечательных, хоть и не прочитанных всерьез, книг…

…Но это я залетел в совсем другое время. Надо вернуться – даже не из Иркутска, Москвы или Переделкина, – из Сухуми…

Сухуми – Мухус (Палиндром)

А что было в Сухуми?

Например, мой приход в мастерскую к замечательному художнику Нугзару Мгалоблишвили. Когда мы стояли на балконе его мастерской, между нашими головами, повернутыми друг к другу, пролетела шаровая молния – гость из другого измерения. Мы не шелохнулись (что, видать, было совершенно правильно). Молния залетела в мастерскую, облетела ее, как бы оглядев картины Нугзара, и вылетела обратно – снова между нами. С тех пор (убей меня гром!) мы стали близкими друзьями, даже братьями. Поэтому я и знаю – Нугзар не любит говорить об этом посторонним, – что гораздо менее гуманным, чем шаровая молния, оказался снаряд грузино-абхазской войны: он полностью уничтожил мастерскую Нугзара со всеми картинами. Слава богу, самого художника в это время там не было. (Потом Нугзар сделает гениальный памятник нашему общему любимому другу Щекочу.)

Кстати, второй раз чудесное спасение случилось со мной тоже в Абхазии. Правда, не в Сухуми – в Пицунде, в писательском Доме творчества.

Я в тот день ездил в Сочи по странному делу. Поездка оказалась утомительной.

И когда я наконец вернулся, пошел снимать усталость посредством моря. Отплыв на значительное расстояние от берега, я перевернулся на спину и стал возлежать, омываемый теплой черноморской водой. Ну и задремал. Разбудил меня странный крик: «Помогай! Помогай!»

Если бы форма крика не была столь непривычной, возможно, я бы и не проснулся (никогда?). Но она была именно такой, и, проснувшись, я поплыл на помощь, на этот крик. Оказалось, что к берегу. А дело в том, что отдыхавший в том же Доме творчества (или как его называли местные в Литфонде) армянский поэт Размик Давоян в этот вечер, злоупотребив грузино-абхазским гостеприимством, решился на ночное купание. Но когда он вынырнул, совершенно не мог понять, куда ж ему плыть: впереди стояло какое-то судно, сзади была окраина Пицунды… Но! Огоньков-то было примерно одинаковое количество с той и с другой стороны!

Когда я доплыл до Размика, он уже стоял, нащупав ногами дно. Так что спасать мне его не пришлось. Я мог только подсказать ему, не куда ж ему плыть, а куда идти.

И на самом деле это он спас меня!

Потом я, конечно, рассказывал этот случай своим грузинским и абхазским друзьям. Хотя они приезжали ко мне и забирали куда-нибудь в горы, удивительным образом никогда не пересекаясь…

В последние Дни советской литературы в Абхазии между грузинами и абхазами чувствовалось только некоторое отчуждение. Например, когда со сцены сухумского театра грузинский поэт Джансуг Чарквиани прочитал стихотворение, состоящее практически из одного постоянно повторяющегося слова «Иберия!» (впрочем, еще и второго – «Иберия!..»), две трети зала встретили его овацией, а треть мрачновато молчала. Ну и приехавших писателей грузинская и абхазская диаспоры делили между собой. Так, Окуджаву пытались поймать в сладкие сети своего неусыпного гостеприимства сухумские грузины, а Искандера – естественно, сухумские абхазы. У последних это получалось лучше.

Один из наиболее помпезных банкетов состоялся в плавучем ресторане «Амра», напротив знаменитого сухумского театра. Фазиля абхазские поклонники усадили за свой абхазский стол. Окуджава оказался за грузинским, рядом с ним – и опекаемый БШ я. И сидели мы как раз напротив Евтушенко, возглавлявшего Совет по грузинской литературе при СП СССР, и Вознесенского, с которым Евгений Александрович тогда решил снова подружиться.

Даже посреди самых шумных застолий, как известно, периодически наступает момент тишины. Именно в один из таких моментов уже испивший полную чашу гостеприимства Искандер встал из-за абхазского стола и дошел-таки до грузинского. Его путеводной звездой был Окуджава. Фазиль подошел к стулу БШ, склонился над ним и со словами «Булатик! Как я тебя люблю!» приобнял барда. Потом Искандер очень медленно распрямился и сделал козу сидящим напротив Евтушенко и Вознесенскому, изрекая:

– А вы…

Он не успел доформулировать, за кого собственно их держит, когда Андрей Андреевич исчез из-за стола. Как-то так случилось: только что тут был Вознесенский и вдруг Вознесенского нет как нет (это казалось мистикой, только потом я сообразил, что за спиной Андрея Андреевича был стеклянный выход на палубу).

– Вы!.. – снова грозно изрек Фазиль.

Окуджава попытался его увести (получилось не сразу), а Евтушенко, горестно, по-бабьи подперев подбородок рукой, сказал:

– Ну ладно, я, а Андрея-то ты за что?!

На следующий день кто-то рассказал Искандеру о случившемся, но, кажется, неправильно. Потому что он, совершенно спокойно разговаривая с Евтушенко (надо сказать, умевшим прощать), все время норовил извиниться перед Вознесенским. А тот от него вместе с его ненужными извинениями бегал.

Вообще Фазилю во время этого приезда в Абхазию было тяжело. И не только от ежесекундного гостеприимства.

– Зачем я сюда приехал! – то и дело вздыхал он, сверкая персидскими очами.

– Ну как же, – банально утешал я, искренне любящий его «Сандро», – это же Ваш Мухус!

– У меня здесь все умерли…

А однажды я с гордостью убедился, что мои биоритмы полностью совпадают с биоритмами любимых прозаиков: Битова и Искандера.

С Битовым-то все выяснилось сразу же. Наши номера были рядом, и, выходя утром каждый на свой балкон, чтобы выдохнуть вчерашнее и вдохнуть полной грудью, мы всякий раз обнаруживали друг друга за аналогичным занятием.

Однажды мы вышли проделывать это уже после того, как вся делегация уехала в район на какие-то грандиозные абхазские скачки с джигитовкой.

Что делать? Мы с Битовым не стали суетиться – вышли на набережную попить кофе по-турецки. И – с радостью обнаружили там Искандера. Правда, у меня есть подозрение, что он, в отличие от нас, не проспал, а просто удрал от повышенного внимания.

Мы стояли и неспешно беседовали за кофе, как вдруг откуда ни возьмись появился громокипящий Рейн. Он в этих Днях литературы не участвовал, а, как выяснилось, непосредственно сейчас высадился с катера из Батуми.

– Я только что трахнул потрясающую буфетчицу! – прокричал Рейн, а Битов с Искандером стали вслух прикидывать, как его включить в состав делегации. Несмотря на то что Рейн тогда еще был в полуопале, это у них получилось.

В результате принимающая сторона немного пострадала: с каждого официального банкета Евгений Борисович прихватывал пару бутылок коньяка для продолжения. Эти бутылки, надо сказать, не бывали лишними во время наших послебанкетных посиделок, в которых, помимо отставших от скачек, периодически участвовали Окуджава и Чухонцев.

Беда была только в том, что в качестве тары для ворованного спиртного Рейн использовал мою холщовую наплечную сумку. Наконец я попросил Евгения Борисовича этого больше не делать – неудобно, мол. Рейн тут же согласился. Каково же было мое удивление, когда уже в самолете Сухуми – Москва я открыл свою сумку и обнаружил там бутылку коньяка…

Но если кто-то подумает, что в Абхазии мы только то и делали, что выпивали, будет не прав. Например, мы еще читали друг другу стихи и вели интеллектуальные беседы.

Так, Вознесенскому я рассказал тогда про четырехмерный шар. И его мое сообщение заинтересовало. Сам я до того, что это за зверь, додумался на семинаре по матанализу – еще в своем родном Ижевском механическом институте. Вот – конспективное изложение моих соображений.

Пятимерный шар

Как выглядит четырехмерный шар? Представим себе, что мы всё воспринимаем только в плоскости, двумерно. Тогда любой обычный шарик голубой – это для нас круг. Причем попадает он в плоское поле нашего зрения из ниоткуда (точка – нечто, не имеющее частей), затем расширяется до своего диаметра, потом уменьшается и исчезает в никуда. Значит, шар в двумерном восприятии это пульсирующий круг. Пусть даже шар этот совсем и не движется – это мы осматриваем его в пределах доступной нам плоскости.

Отсюда вывод: четырехмерный шар в щелочке нашего трехмерного восприятия – это обычный шарик, появляющийся из ниоткуда, расширяющийся до своего диаметра, затем уменьшающийся и исчезающий в никуда. Это, конечно, если он был неподвижен, а мы его последовательно осматривали. Но мог ведь и двигаться, будучи, например, четырехмерным футбольным или баскетбольным мячом или – четырехмерным воздушным шариком. Тогда… ну тогда… уж и не знаю, где и какой величины этот шар-мяч будет появляться в нашем трехмерно воспринимаемом мире. Знаю только, откуда он будет появляться: из ниоткуда. И еще знаю, куда будет пропадать: в никуда. Он-то будет оставаться на месте или лететь в свою четырехмерную корзину, просто мы перестанем его видеть.

А еще он может быть вовсе и не шаром – любым четырехмерным предметом. Значит, если любой трехмерный предмет, на наш взгляд, движется, то он очень даже может быть неподвижным четырехмерным объектом. Или субъектом. (И может быть, время – это всего лишь форма проявления следующего измерения по отношению к воспринимаемым.) Кстати, и человек тоже, по общепринятому мнению, существо трехмерное, а между тем движется, меняет в течение земной жизни свои размеры да и появляется, в общем, из ниоткуда, как и исчезает, с материалистической точки зрения, в никуда…

Солнце вот тоже – не было, не было, вдруг появилось, движется целый день по небу и пропадает в никуда, некоторым кажется, в море село, другим – за гору, третьим – в степной ковыль. И воздушный шарик в небо улетел – исчез.

А первый резиновый мячик – сине-красный, разделенный серебряной полосой, в специальной шелковой сетке – где он?

Ну, сначала он попал мне в руки, был немедленно приближен к носу – как волшебно, дальней дорогой, пахнет новая резина! – а потом был точнехонько отправлен в ржавый обруч над сараем, изображающий баскетбольное кольцо. Обруч висел высоко – сквозь него глядело только небо, и никогда больше забросить в него мячик мне не удавалось, а удавалось этот мячик набивать об деревянный крашеный пол, о твердую и светлую летнюю землю, кидать в стену сарая и ловить, запинывать через забор на улицу Коммунаров и находить там в низкорослых зарослях ароматной, лечебной, как говорили, ромашки… Ну и где сейчас этот мячик, я спрашиваю?

А может, мы все движемся вдоль четвертой оси восхитительной системы координат и по невежеству называем эту обычную ось – ничем не отличающуюся от длины, ширины и высоты – временем?

Назад Дальше