Заметки на биополях. Книга о замечательных людях и выпавшем пространстве (сборник) - Олег Никитьевич Хлебников 6 стр.


– Так ведь этот забор не поможет, Андрей Андреич, – вздохнул я, – зато кто-нибудь напишет на нем короткое неприличное слово.

– Так и написать-то некому, – в свою очередь вздохнул Вознесенский.

– Да я и напишу! – утешительно заверил я, чтобы не разочаровывать мэтра, всегда благоволившего литературным хулиганам.

На том и разошлись.

А через некоторое время ко мне в Переделкино заскочили не чуждые постмодернизму поэты Женя Бунимович и Игорь Иртеньев. И я понял, что это шанс: наконец у меня появились два необходимых и очень правильных для такого дела свидетеля.

Словом, когда я их пошел провожать до станции, проходя мимо дачи Вознесенского, пересказал этот наш с ним разговор и, чтобы не остаться безответственным болтуном, выгравировал на заборе Андрея Андреевича это самое, в общем даже комплиментарное слово. Свидетелям этот перформанс понравился.

Дня через два я встретил Вознесенского около его калитки и повинился в содеянном. (Заветное слово было уже закрашено, но все равно проступало!) Андрей Андреич искренне смеялся. И вдруг сказал: «Мы с вами рифмуемся через Пастернака». А потом уточнил: «Нет, мы с вами такой палиндром!»

Дело в том, что я тогда немного побаловался этим словесным вышиванием и «закрыл тему», написав такой палиндром о чеченской войне:

Мама мыла раму – Умар Алым ам-ам!

Оказывается, Вознесенский прочитал единственную мою палиндромическую публикацию.

…Три или четыре раза мы вместе встречали Новый год. Происходило это в моем доме, вернее – в нашем с женой Анной. Традиционно приезжали из Питера Алексей Герман со Светланой Кармалитой (наши Дед Мороз и Снегурочка), приходили Юрий Федорович Карякин с Ириной Николаевной и оригинальными подарками, вдова любимого сына Пастернака Лени Наталья Анисимовна Пастернак, менее известные человечеству друзья и родственники. Вознесенский, тогда уже измученный неизлечимой болезнью, горячо шептал Карякину, Герману и мне то, о чем думал. Даже шутил.

Потом про эти Новые годы он написал в своих мемуарах. Правда, переместив место действия на свою дачу. Но это было даже трогательно.

После двенадцати приходил Евтушенко со своим шофером и бутылками хорошего грузинского красного сухого вина. В первые два раза почти не общался с Вознесенским – они были в ссоре. Поверхностная причина: Андрей Андреевич в одной из своих статей практически назвал Евгения Александровича эмигрантом (а тот настаивал, что только преподает в американском университете, но летом и в Новый год – всегда в Переделкине), а Евгений Александрович, по словам Вознесенского, ушел до окончания выступления и банкета в честь Андрея Андреевича в его же, Евтушенко, университете…

В этом разбираться никому не советую. Важно, что мы с женой решили их помирить. Долго капали на мозги как менее больному Евтушенко. И вдруг!.. Он написал трогательное стихотворение о своей юношеской дружбе с Вознесенским и о том, что ему этой дружбы не хватает. Вознесенский ответил менее трогательным стихотворением, в котором, в общем, признавал факт наличия Евтушенко в своей жизни и литературе. Все это я опубликовал в «Новой газете». Все умилились.

Но надо было еще свести их вместе и опять – очно – подружить.

Мы договорились и с тем и с другим. Наметили число. Кажется, в середине июня.

Евтушенко пришел весь разноцветный. В невероятно яркой атласной рубахе и экзотической кепочке. Понятно, что уже очень больной Вознесенский не мог соответствовать по яркости такому образцу.

В общем, мы сидели с Евтушенко, обсуждали разные новости и оба нервничали – Вознесенского, жившего от нас через Дом-музей Пастернака, все не было и не было.

Наконец спустя два с копейками часа Евтушенко засобирался. В общем, правильно – привезенное им хорошее вино было уже допито, а в нашем чилийском из ближнего магазина он сомневался.

Но только уехал Евтушенко, на нашем участке появились Андрей Андреевич с Зоей Борисовной (Богуславской, женой, соратницей и писательницей).

Нет, я ничего такого не подозреваю, но… Неужели откуда-то, кроме кустов, можно было наблюдать отъезд Евтушенко?

И все-таки наша вторая попытка обратно подружить Вознесенского с Евтушенко удалась. Тоже на нашей даче (она же единственный дом). Пришли как миленькие оба. Это были поминки по Толе Кобенкову, которого Евтушенко прекрасно знал, а Вознесенский только о нем слышал, пожали друг другу руки, выпили по рюмке водки… Усилия, которые мы с женой к этому прилагали, оставим за скобками. Но Евтушенко потом все время справлялся о здоровье Андрея.

А в страшном июле 2003 года Вознесенский позвонил мне с соболезнованиями. Умер Юра Щекочихин. Вернее – его отравили. Андрей Андреич знал, что мы друзья. В конце разговора он задал риторический вопрос: «Ну что, последний российский святой?» Я согласился с этим определением, потому что «святой» не значит благостный и совсем безгрешный. А вскоре Вознесенский написал стихи памяти Юрия Щекочихина:

По шляпам, по пням из велюра,
по зеркалу с рожей кривой,
под траурным солнцем июля –
отравленный сволотой,
блуждает улыбочкой Юра,
последний российский святой.

Удивительно, что Андрей Андреич еще спрашивал меня, не лишние ли здесь первые две строчки.

…Последний раз я видел Вознесенского на его последнем дне рождения – за полмесяца до смерти. Зоя Борисовна (а это середина мая и погода прекрасная) вытащила Андрея Андреевича (естественно, не без помощников) на лужайку перед домом. Мы сидели на белых пластиковых стульях, и я, видя состояние Вознесенского, старался шутить. Но первое, что сказал, наверно, было неуместно. А сказал я, что сегодня самый круглый его юбилей – 77, две семерки, типа щастье… Ну и т. д. И дальше пытался отвлекать его от болей, которые иногда мелькали гримасой на лице Вознесенского. Но он улыбался!

Когда я уходил, Андрей Андреевич подозвал меня и прошептал на ухо несколько хороших слов. Каких и про что, никому не расскажу. Оставлю для себя – на черный день.

Сосед по Переделкину

…последних паутинок блеск,

последних спиц велосипедных.

Андрей Вознесенский
Сердце стучало слева, а рядом – справа –
билась другая жизнь – не на жизнь, а насмерть –
и улыбалась мне, как былая слава,
та, на которую выправлен вечный паспорт.
Эта другая жизнь не давала покоя –
все-таки надо сделать что-то такое,
чтобы на равных с ней толковать с богами –
были ж мы рядом под и за облаками!
«Вот отправляюсь за рифмами», – вы говорили,
как бы оправдываясь и смущаясь явно.
Я ж уходил в другую сторону – или
в сторону от себя и от вас подавно.
А паутинки последние напоминали
спицы велосипедные – в точку, не спорю.
Вот бы на них уехать в дальние дали –
лучше б туда, где рифмуется с небом море…
Лучше туда, где мы бы не умирали.

Одна из его последних книг, которую он успел увидеть, – биографическая, стихи в ней, наиболее биографические, соседствуют с его эссе и мемуарами, а также со статьями о нем и интервью с ним (составила Анна Саед-Шах). Называется эта книга «Дайте мне договорить». Он просил об этом Хрущева.

В последние дни жизни к Вознесенскому вернулся голос. И в самые крайние минуты он утешал любимую Зою: «Не бойся, я же Гойя!»

Умирал он на втором этаже своей (то есть писательской) дачи в комнатке окнами на Дом-музей Пастернака.

Калитка к Пастернаку

Еще одним юным другом Пастернака был Кома (так его называли родители) Иванов, ученый с мировым именем, лингвист и семиотик, знающий более ста языков, академик Вячеслав Всеволодович Иванов.

Однажды я попытался поступить, как герой шукшинского рассказа «Срезал». Почему-то зашел разговор об эскимосах и алеутах. И тут я коварно спросил: «Ну уж алеутского-то языка вы, Вячеслав Всеволодович, небось, не знаете?»

Скромно потупившись Кома ответил, что недавно составил англо-алеутский словарь…

Как можно знать более ста языков?! Ну для этого надо, кроме уникальных способностей, в детстве не гонять собак, не играть в футбол, а читать книжки.

Что Кома и делал, так как из-за болезни в детстве был прикован к постели. Потому он и оказался одним из первых переделкинских жителей – лежать ему надо было на свежем воздухе. Вот его и определили в проходную комнатку только что полученной писательской дачи отца – Всеволода Иванова, писателя, несомненно, недооцененного.

А через эту комнатку кто только не проходил! И прежде всего – Пастернак. Он дружил с Всеволодом Ивановым, а потом подружился и с умненьким Комой, с которым вел разнообразные разговоры. В результате, чтоб не делать крюк, Пастернак и Иванов прорубили в разделяющем их заборе калитку. Вот через нее они и ходили друг к другу в гости.

Но гости к Ивановым приходили и другие. Например, «генсек» Союза писателей СССР Александр Фадеев или четырежды лауреат Сталинской премии Петр Павленко, именем которого потом и назвали эту самую короткую и одностороннюю улочку писательского поселка.

Этот самый писатель Павленко, ни одну книжку которого никогда никому не придет в голову прочитать, однажды подарил юному Коме куда более интересную книжку – красненькую такую, Конституция СССР называется. Не без умысла, должно быть… Бдительный был гражданин, очень интересовался реакцией интеллигенции на деяния партии и правительства. И какая разница, что Кома маленький, с Пастернаком же он вел умные беседы.

Кстати, калитка к Пастернаку «работала» и после смерти поэта. Ею, например, часто пользовалась невестка Бориса Леонидовича Наталья Анисимовна. Она приходила в гости к нам с Аней, причем летом и осенью с кабачками и тыквами с пастернаковского огорода. Их по традиции продолжают там выращивать. А Пастернак любил растить именно эти плоды, хотя как блюдо кабачки не жаловал.

То, что Борис Леонидович был умелым огородником, известно. Но я в этом убедился лично. Как-то весной я ехал в автобусе от станции к дому и услышал вот такой разговор двух женщин неопределенного возраста и внешности:

– А у Пастернаков-то уже сажают!

– Ой, значит, и нам пора.

Следил местный поселковый люд за земледельческими успехами поэта и детям своим завещал!

Еще про калитку. Ее облюбовали в качестве самого простого способа посетить Дом-музей Пастернака наши собаки. Их надо представить. Главная – Мика, карельская медвежья, действительно похожая на черного медвежонка с белыми лапами, грудкой и «пробором» на умном лбу. Ее дочь Бетти, покрытая куда более жесткой шерстью и потерявшая многие признаки породы. Но обе добрейшие. А третьим в этой собачьей компании был Рыжий, приблудившийся и очень нелюдимый пес – никогда не подходил к руке. Тем не менее они все дружили, хотя вместе производили на неискушенных впечатление внушительной собачьей ОПГ. Потому и охраняли Дом-музей Пастернака успешнее любой милиции-полиции. Кстати, однажды я наблюдал такую картинку: Мика открыла носом калитку и пропустила на облюбованную территорию Бетти и Рыжего. После чего чинно зашла сама.

Я все время задавался вопросом: почему наши собаки предпочитают участок Пастернака другому, соседнему, где тогда жил драматург Шатров, автор ленинианы, хотя в нашем общем с драматургом заборе (с противоположной стороны от пастернаковского) были огромные дыры и никаких тебе калиток, которые надо открывать собачьим влажным кожаным носом?

Сначала я думал, что наши собаки дружат домами с собакой Натальи Анисимовны. Но потом убедился, что у них не самые приятельские отношения.

И вот однажды… О это волшебное сюжетообразующее слово!

Так вот однажды мне прислали фотографию. На ней Пастернак, по-видимому, по пути от родника и Сетуни к своему дому.

Идет он по этой самой улице Павленко, которая тогда еще так не называлась и имела вполне сельский вид: с одной стороны прозрачные заборы из штакетника, с другой – высаженная писателями аллея и за ней поле с совхозной свеклой и морковкой. А за Борисом Леонидовичем бежит – Мика. Ну точно она: тот же размер, окрас, хвост знаком вопроса.

И вопрос этот повис в воздухе: неужели Мика, пусть и в предыдущем воплощении, знала Пастернака? Неужели отсюда такое трепетное отношение к его дому?

Я вот Бориса Леонидовича не знал, хотя мне о нем много рассказывали. Особенно Кома Иванов, когда мы с ним замечательно гуляли по улице Павленко. Он – с палочкой, я – с постоянным одергиванием себя, что иду слишком быстро.

Но мало ли кого я еще не знал, а по рассказам получается, что знаю лучше многих, с кем в жизни часто пересекался! Это касается, например, моего второго деда.

Верхние и нижние

Я его никогда не видел – он умер в бане от инсульта за год до моего появления на свет. Зато историй о нем я слышал столько, что, кажется, знаю его лучше всех остальных родственников. Виртуальность нашего мира проявлялась задолго до изобретения компьютеров. Так что об этом своем деде я могу немало порассказать.

Однако ограничусь вот чем.

Родился он в Буковине (хутор под Хотином) в бедной семье, однажды переплыл Днестр, оказался в Румынии и оттуда добрался до Америки. Там, в Детройте, работал на заводе Форда, очевидно испытал на себе его «потогонную систему» и, вернувшись в Россию, вступил в РСДРП. Каким ветром его занесло в Ижевск, не знаю, но здесь он построил завод (и стал первым его директором), который стоит сейчас в самом центре города и называется Мотозаводом – в целях конспирации: все знают, что в Ижевске делают мотоциклы, и пусть шпионы думают, что их делают именно на этом заводе, в то время как на мотозаводе делают… Скажу одно: от рейгановской провокации со звездными войнами пострадал прежде всего Мотозавод – здесь уже начали что-то такое звездно-военное разрабатывать, да советская экономика на этом деле надорвалась.

А еще дед какое-то время был «табачным министром» Удмуртии (сам не курил, но всегда носил портсигар с папиросами), что не избавило его семью от бедности: когда своими силами строили маленький двухэтажный деревянный дом, в котором я и родился, ели одну картошку. Ну а уж после его внезапной смерти… Моя будущая мать вынуждена была совмещать учебу в техникуме с работой, а бабушка Елизавета Николаевна продавать молоко вскормившей меня черно-белой любимицы Зорьки (потом Зорьку во время «хрущевских перегибов» со двора увели – бабушка плакала). И еще все время что-то шила на продажу.

Про незнакомого мне деда, пожалуй, вот еще что: бабушка и при жизни, и после смерти всегда называла его на «вы» и по имени-отчеству и, овдовев в 44 года, не только больше не вышла замуж, но и никогда не смотрела в сторону мужчин. Ну а на руках у нее осталось трое, моя мать старшая.

Чтоб моя бабушка не пела
тоскливых песен за шитьем,
едва за окнами темнело
и мы сидели с ней вдвоем,
чтобы тревогу мировую
не пришивала к обшлагу,
я клятву дал себе такую –
что деда воскресить смогу.
Сначала все его портреты
я увеличу, а потом
пересниму на киноленты,
чтоб двигались они. Потом
о том, какой у деда голос
был, я у бабушки спрошу,
найду другой похожий голос,
магнитофоном запишу.
И всё включу… А если этот
прием не воскресит его,
изобрету сложнее метод,
науку двину – ничего!..
Так думал я и слушал пенье
прекрасной бабушки моей…
И как я мог свое решенье
забыть среди других затей! –
благоразумьем заразиться,
обыкновеньям потакать,
как будто детскую вещицу,
бессмертье это потерять.
Назад Дальше