У подножия необъятного мира. Хроника деревенского городка - Шапко Владимир Макарович


Владимир Шапко

У подножия необъятного мира

Хроника деревенского городка

Часть первая

После сорока в сны его часто проступает один и тот же незнакомый, но постепенно узнаваемый городок.

Чёрно-красное быстрое стекло реки теснит городок к тяжёлой гряде гор, и тот по-стариковски хохлится множеством крыш под вызревающим солнцем; по улочкам стекают серые туманы, ворочаются на берегу, река подрезает их и уносит.

Он бежит к городку, ударяется в реку, мечется по гольцу, долго ищет переправу: мост ли, паром, лодку какую – и ничего не находит.

Как-то перебирается на противоположный берег, идёт окраинной улицей. Ни единого человека, ни собаки, ни курицы. Он проходит дом – в спину начинают скрипеть ворота и ставни. Он резко оборачивается – всё обрывается на полуслове, не дышит. Странно, куда все подевались? Он переводит дух.

Потом стоит возле громадного собора. Где был красивый этот собор? Почему он не увидел его, когда бежал к городку?

Золото куполов, сине мерцающие кресты, сумасшедшие колокола на колокольне – всё плывёт в праздничном, звонном небе. Но вокруг тоже ни души. Странно, ведь праздник же…

Он крестится, хотя знает, что не умеет креститься. Никогда не пробовал. Заходит в собор. Ощущает босыми ногами прохладную каменную вековую тишину и покой. С вышины, из склонённых святыми апостолами окон, всё выкрещено длинными лучами солнца.

Неподалёку стоят невысокие коробчатые столы на гнутых ножках. Он подходит и наклоняется над стеклом. Раскрытая старинная книга. Пожелтевшие страницы. Арабская вязь – как завещание, как отпечаток на века ладони Аллаха, мудрой и противоречивой…

Ага! Так этот городок в Средней Азии! – радуется он своему открытию. Но тут же рядом под стеклом видит усохшую кольчугу, шлем и меч. А дальше совсем непонятное. Сплетённое из соломы. Лапти – не лапти. Что-то вроде шлакоблоков на ноги. И надпись: «И в такой вот “обуви” фашисты хотели покорить нас!»

Не успев удивиться, вдруг видит заспиртованного телёнка. Целиком! В большом квадратном аквариуме! Две головы, четыре молящих, задыхающихся в спирту, глаза…

Он в ужасе карабкается по винтовой лестнице. Вверх за убегающим светом. Свет становится всё уже. Воздуха нет. Он задыхается. Кулаком выбивает, как линзу, крохотное оконце. Вся в крови рука снаружи. Хватает воздух, будто вату, хочет поднести ко рту, чтобы вдохнуть, но камень смыкается. Он кричит. Вырывает руку. Потом долго сдирает с лица липкую резиновую темень… и скорее уходит от городка обрывистым берегом реки, жадно хватает воздух, подгребая его руками, приходя в себя.

У противоположного берега, в прохладном зеркале реки отдыхают зелёные облака тополей; их осторожно лижет пересохший знойный голец.

В ногах поёт высокая немятая трава. Густые кроны деревьев распятнали и удерживают на траве, по кустам ежевичника, предполуденное солнце. Серо-красно вспархивает меж деревьев дятел. Прилипнув к дереву, звонко стукает по нему несколько раз и слушает… Нет, не то! Перелетает к другому дереву. Опять стучит… Нет! Летит дальше.

Тоже заветное ищет, радостно догадывается он и улыбается во сне: ему хорошо, грудь дышит легко, свободно.

Река сплывает, и ниже пойманно блёсткает в перекате. И за пыльным шумом переката он опять видит их.

Они стоят на приподнятом берегу, на поляне, в тени раскидистого тополя. Высокая старуха в чёрном и горбатенький мальчик, маленький, как паучок. На мальчике голубенькая косоворотка, подпоясанная жёлтым плетёным пояском с кисточками на боку.

Старуха и мальчик держатся за руки и улыбаются ему; большие глаза мальчика – словно чистые прохладные родники…

Он бежит к этим глазам, врывается в перекат, ухает по горло в яму. Река бьёт в рот, в уши, в глаза. Он силится увидеть, разглядеть старуху и мальчика, но те, как на стекле, начинают размываться, таять. Он тянет к ним руку, задыхаясь, кричит. Резко просыпается…

Глава первая

1

Женщина рожала в поезде. Запрокидываясь на нижней полке, вскрикивая, словно отползала она от зеркала, которое уставилось на неё с двери тесного купе проводницы; тут же, с испуганными тенями придорожных кустов, проносящихся за окном, металась сама проводница.

В дверь, в зеркало, точно яростно стыдя его, непрерывно стучали. Проводница выпахнула в проход вагона крики роженицы, зеркало на двери, своё раскосмаченное лицо, заголёнными руками выхватила из трёх женщин одну, пожилую, и втащила в купе, захлопнув дверь.

Новорождённый был красен, наморщен, как старик, и, явно не приемля мир этот, чувствуя себя жестоко обманутым, так же зло и жестоко кричал, высоко поднятый руками проводницы. Снизу, отпуская влажную красную боль, стремились к нему глаза матери.

Через сутки, на небольшой станции, вдоль вагонов метался невысокий подвижный мужчина в кирзовых сапогах. На голенастых высоких вагонах, медленно проплывающих мимо перрона, открывались окна, и люди, смеясь, кричали ему, показывали, куда он должен бежать, к какому вагону.

Мужчина поймал чемодан, потом охнувшую женщину с новорождённым, завёрнутым в шерстяную кофту. «Я говорил! Я говорил!» – восклицал он. Хотел поцеловать жену, но не решился. Что-то напутственное кричала проводница, люди из окон тоже кричали весёлое, махали руками. Женщина стеснительно и благодарно кивала им вслед. Подавая шерстяной свёрток мужу, устало сказала: «У тебя, Коля, сын…» Пошла к небольшому коричневому вокзальчику, высунувшемуся к солнцу из утреннего влажного палисадника. И хотя шла она медленно, мужчина как-то суетливо торопился за ней, точно искал, куда положить свёрток и чемодан, и уж со свободными руками оправдаться, наконец, объяснить…

Они болтались, тряслись на телеге по улице довоенного провинциального городка. Улица была настолько неровна, колдобиста, так часто проваливалась и взмывала вверх, столь много провисала лужами и вылезала осклизлыми буграми, что ощущалась не с ног, как все нормальные улицы, а с живота. То есть человек стоял в ней точно по пояс. А перед ним она – улица, с разваливающимися на стороны домами и палисадниками.

– Ну и жена у тебя, Николай Иванович! – восхищённо выпыхивал с дымом самокрутки пожилой возчик. – Ить надо! В поезде!.. Героиня, как есть героиня!

Женщина смущённо улыбалась. Попросила только ехать потише. А мужчина смотрел-смотрел на свёрток у себя на руках, думал-думал и вдруг захохотал. Очень округло. Словно из бильярдной выпал. Где ему хорошо набили шаров. «Хо! Хо! Хо! Вот так сыно-ок! ок! ок!» Безбоязненно обнял жену, крепко поцеловал.

У ворот одноэтажного под железной крышей дома их встречал испуганно вытаращенный хозяин. Мужчина деловито начал перекидывать с руки на руку сразу заоравший свёрток.

На осторожное приветствие женщины хозяин удушливо взял себя за горло и, мотая бородой, молчком увалился в калитку.

Через год они съезжали с этой квартиры. Мужчина ушёл за подводой, женщина куда-то вышла. Весь нехитрый скарб: разобранная железная кровать, перехлёстнутый верёвкой красно-полосатый матрас, зимняя одежда, угласто набитый валенками мешок, две разъехавшиеся стопки книг – всё было сгромождено на середине маленькой комнатёнки.

Малыш недавно проснулся. Он дёргает себя в кроватке, как в деревянной клетке; он в розовых ползунках, меж ног болтается подозрительно влажный мешочек. В низкое раскрытое окно к малышу просится с солнцем беспокойный куст сирени.

Скрипит дверь, и в образовавшуюся щель ушлым конопатым глобусом просовывается голова. Голова внука хозяина. Лет восьми. Малыш радостно гукает навстречу, дует гирлянды пузырей, ещё пуще дёргает себя.

Воровато оглянувшись в коридор, мальчишка заходит в комнату и плотно прикрывает за собой дверь. Из юбок-трусов вытягивает длинную кисточку.

С удивлённым любопытством малыш смотрит на оттянутую резинку своих ползунков и медленно погружающуюся туда, в ползунки, кисточку, которая, кажется, даже дыхание своё остановила. Резинка щёлкает, и он ощущает у себя под носом вонючие мазки кисточки. Снова оттягивается резинка, снова внутрь крадётся кисточка… Малыш молчит. Разрисованный, он походит на печального клоуна. Художник морщится, нос отводит: однако и палитра у тебя, братец! – но работу продол жает.

Малыш дёрнул себя и, внезапно, впервые, открывая себя, своё я, суть свою, радостно, удивлённо сказал:

– Ви-тя…

Маленький негодник отпрянул. Придвинул бурый в цыпках кулак к лицу ребёнка, выдохнул:

– Во, видел?…

Малыш, остановив глаза на кулаке, грустно молчал. Мальчишка перевёл дух, оттянул резинку…

– Ви-тя! Ви-тя! Ви-тя! – Неугомонно – как птички…

Мальчишка в панике заметался – разваливал вещи, падал, кисточку ронял, подхватывал – и высигнул в куст сирени.

Потом по лицу вернувшейся матери текли слёзы, а малыш, разрисованный, радостно чирикал ей:

– Ви-тя! Ви-тя! Ви-тя!..

И дёргал, дёргал клетку…

2

Оттого ли, что Витька Ильин родился в поезде, что уже само по себе являлось перстом судьбы, то ли потому, что Витькин отец работал собкором газеты областного масштаба и семья часто переезжала с места на место, или просто где-нибудь в родне цыган переночевал – неизвестно, только мальчишка, казалось, едва научившись ходить, сразу начал путешествовать. Шататься, если попросту.

Где? А где угодно – мир велик и интересен.

То в крепости его найдут. За городом. Прямо у кованых ворот тюрьмы. Стихотворение декламирует часовому. То с Отрываловки дядя Ваня Соседский за руку приведёт. Или вдруг приезжает на полуторке. Аж с самой Облакетки. Пятнадцать километров от города. Прыгает в кабине рядом с шофёром. Важный, в торчащей поплавком кепке. Указывает, куда подъезжать. К какому дому… Словом, годам к пяти Витька перепахал городок вдоль и поперёк. Везде побывал. Во всех уголках его. И дальних, и ближних. И получил от всех единодушное, твёрдое прозвище: Шаток.

«Витька, это ты куда, на ночь-то глядя?» – с улыбкой спросит его дядя Ваня Соседский. «Прогуляться надо перед сном, дядя Ваня. Заодно и за мамой в библиотеку зайду. Опасно одной-то об эту пору ходить. Сами знаете», – по-взрослому солидно объясняет свои намеренья пятилетний мальчишка. Одет он в колокольный тулупчик, под самое горло подпоясан кушаком, на ногах – толсто подшитые катанки, руки в мохнашки вдеты, на голове – заячий треух – шагай хоть до Северного полюса, никакой мороз не страшен.

И Витька шагает. Шагает из улицы в улицу, уже второй иль третий час – времени он не замечал. Он давно заблудился, но, как истинный путешественник, не унывает. Главное – движение. Движение вперёд. Плывут, покачиваются согбенные в своём тепле, спящие дома. Ни огонька, ни души вокруг. Собаки только взлаивают сонно из глухих дворов, эстафетой передавая друг дружке неутомимого путешественника.

И вдруг за очередным углом (которым уж по счёту?) вспыхивает всеми окнами здание типографии. Торопливо шагает из тьмы, а затем уж и бежит навстречу Витьке.

«Ну вот, всегда же так! – празднично улыбается Витька, стоя напротив здания. – Идёшь, идёшь… и придёшь!»

Из мглы бесконечными сонными гирляндами вытягивается снег, а мальчишка стоит на скрипучем ящике у освещённого окна и неотрывно смотрит внутрь работающей типографии. Всё забыл он. Давно уже под носом пробила колеи солёная юшка, напоминает: домой пора, в тепло! – но не чувствует мальчишка ни мороза, ни времени.

Кто-то сзади берёт его за шиворот и как кутёнка поднимает над ящиком. «Ну, ты, кержак! Отпусти! – сипит Витька. Обещает: – В морду дам!» «Будешь бродяжить, будешь?» – встряхивают его. «А-а! дядя Ваня Соседский! – радостно хрипит Витька. – Это я, я, Витька! Опускай меня скорей на ящик! Вместе, вместе будем глядеть!..»

Летом во второй раз родители попытались засунуть его в детский сад – какой там! – в первый же день увёл за собой полгруппы малышей. На остров. К тальникам. Рыбалочка там больно хороша.

«Анфимьевна, глянь: идёт…» – кивал жене старик Подопригоров на бодро проходящего мимо его двора Витьку. Витька в тюбетейке, в трубастых трусах, запылённый, за спиной у самой земли болтается пустой отцовский рюкзак; глаза мальчишки, обрамлённые неостывающими знойными конопушками, полны невыплеснутой радости познания целого большого дня, которую он и несёт скорей матери с отцом… Анфимьевна жалостливо качала вслед головой, как безвозвратно пропащему человеку: «Такой малой и уже чистый геолух (геолог, видимо)…»

Дома Витька понуро стоит у порога, рюкзак тоскливой килой сверзил к полу, в другой руке – опавший букетик полевых цветов. Напротив с беспомощным ремнём в руках сидит отец на табуретке…

А зимой?… Витька разве будет кататься, как все ребятишки, по накатанной к озеру пологой дороге? Витька помчится на санках вбок и ринется с крутого бугра прямо к проруби. Узкой и длинной, где поят лошадей. Прорубь резко взбрыкнёт, и Витька вылетит в воду. Санки помчатся по льду дальше, а Витька будет удивлённо смотреть им вслед, торча из проруби…

«Тётя Надя! Тётя Надя! Ваш Шаток в Поганку провалился!» И в следующий миг вся ватага ребятишек катится назад, к озеру, а за ней, как за рассыпающейся жуткой вестью, тянет руки, летит по дороге женщина. Раздетая, простоволосая, в одном валенке и одной татарской галоше.

Выдернутый из проруби водовозом Медыниным, Витька истекает на лёд смущением. Он глубоко сожалеет. Не рассчитал. Самую малость. Но в следующий раз!..

В каждый свой очередной наезд в городок на год-два и до вселения в так называемые «дома печати» Ильины почти всегда останавливались у дяди Вани Соседского.

Словно и не дома вовсе, а сторожа с берданами сидели в садах-огородах на этой окраинной улице. Взбрёхивали, урчали глухими дворами. Отгороженные, неприступные. И только домик дяди Вани Соседского – лёгкий, открытый, весь на виду. Вместо колодистого заплота – голенький легкомысленный штакетничек. Не немтырями тебе угрюмыми ворота, а разговорчивые – резные, в красивых поковках – калитка и воротца; всегда распахнутые весёленькие ставенки.

Сбоку домика, а с улицы казалось, что прямо из крыши, высоко и раскидисто взметнулся в небо громадный тополь. «Сковырнуть бы его вместе с Соседским к чёртовой матери!» – сумрачно катал желваки под сивой бородой старик Подопригоров. А тут ещё сам дядя Ваня с Витькой из сеней выкатнутся. И смеются, и на тополь друг другу показывают, и объясняют чего-то, и головы задрали – смотрят, щурятся. А зелёный великан – как на заказ – давай в небе озоровать, солнце ловит, проходу ему не даёт… Подопригоров захлопывал рот, сдёргивал с бороды паутинную слюну. «Я б вам показал, “как по голубому саду мимо белых яблонь!..”» Эти Витькины слова, ставшие известными в улице, почему-то больше всего его душили.

Когда правдами и неправдами Шатка удавалось заякорить во дворе, мальчонка, задрав вверх голову и прищуривая глазок, часами заворожённо смотрел на вершину тополя. Бойкий полуденный ветерок щекотал смешливые листочки, солнышко прыскало смехом, и глубоким садом проплывало небо… У Витьки немела спина, затекала шея, он покачивался, но, блаженно улыбаясь, шептал: «Как по голубому саду… мимо белых яблонь… я и тополь… гуляем…» Потом быстро приседал на корточки, тряс стриженой головой. Двор раскачивался, летали белые мухи. У Витьки открывалась из носу кровь. Выбегала на крыльцо тётя Катя, дяди Вани Соседского жена, всплёскивала руками, вела Витьку в дом.

«Анфимьевна, слышь, похож, нагулялся геолух-те… Пора обедать, чай…» Подопригоров покидал наблюдательный пункт. Как человек, честно и добросовестно исполнивший часть нелёгкой работы, шёл в дом обедать. После обеда-то, поближе к вечеру, снова заступать…

Тем же летом занёс Витька как-то во двор подкинутого под калитку белого котёнка. Обвиснув в руках пыхтящего мальчишки, котёнок молчал, но как только был поставлен на крыльцо – заорал. И орал дальше, не переставая. Устало как-то. По-стариковски…

Дальше