У подножия необъятного мира. Хроника деревенского городка - Шапко Владимир Макарович 7 стр.


Дико плясал с автоматом, строчил по танку хирург. Николай Иванович раскачивался на коленях, плакал, кому-то грозил кулаком…

Перестарался ли с рукой Николая Ивановича этот пожилой хирург, в полевых ли условиях лучше сделать было нельзя – только после госпиталя в Горьком, очутившись вместе с Николаем Ивановичем в госпитале Новосибирска, рука имела вид клешни. Худой, скрюченной, синюшной и холодной. Старичок профессор, похожий на розовый флакончик с белым колпачком, долго щупал, мял, разгибал руку. Сгибал, выворачивал. Потом думал, взяв в щепоть красные губки. «Апегация!» – решительно прокартавил почтительной белой толпе врачей. Руку снова распахали, что-то ушили, подрезали, удалили. Снова зашили. Рука стала короче, клешнястей, но наладилось кровообращение, исчезла синюшность. «Счастливой мигной жизни, гегой!» – похлопал Николая Ивановича профессор-флакончик…

Тяжело заснеженный тополь дяди Вани Соседского серебрился в распростёртом свете январской полной луны. У задутого вьюгами штакетника, чередуясь сизыми провалами, глазурно блестели сугробы.

У Николая Ивановича перехватило дыхание. Он стоял на углу, за полквартала от домика, потирал грудь, не в силах сделать дальше ни шага.

Из калитки в лунный свет выпали двое: высокий мужчина в коротком сжатоплечем полушубке и мальчишка лет пяти – наоборот, в длинном, до пят, тулупчике. Мальчонка, путаясь в полах тулупчика, направился к дороге, тяпкая здоровенными взблёскивающими снегурками. Скатился на дорогу и необычайно шустро задвигал коньками. Точно всю жизнь этого момента ждал. Туда-сюда, туда-сюда. Упал, взмахнув руками. Тут же вскочил, пуще задвигал. Он не давал себе опомниться – падал, вскакивал, снова шустрил. Казалось, он никогда теперь не остановится.

– Стой, Витька! Остановись, чертёнок! – хохотал мужчина. Поймал кой-как мальчишку, подхватил за ворот, почти подвешенного понёс по дороге. Мальчишка коньками дал такую радостную очередь, что мужчина бросил его, переломился в хохоте, пошёл к обочине. А мальчишка вокруг него! И около! И вжик, вжик коньками! И упал! И вскочил! И снова стреканул!

В растопыренном грязном полушубке, как измученный больной пёс высматривал сына своего Николай Иванович. Коротко смеялся. Точно взлаивал. А мальчишка как натолкнулся издали на него – разом стал. Чуть назад отступил. Будто спрятался, ужался. Кусочком лунного света. Словно выглядывал из сизой тени его…

Как слепой, вытягивая руку, Николай Иванович уже шёл к этому живому кусочку луны на дороге, бессвязно что-то бормоча, всхлипывая.

На пути возник дядя Ваня Соседский.

– Господи, Николай!

Мужчины обнялись – как ударились. Высвобождая руку из тощего вещмешка, поспешно оставляя его дяде Ване, точно часть себя, Николай Иванович как во сне продвигался дальше.

– Сынок, это я, я… – робко показывал на себя. Присел к сыну, подхватил на здоровую руку – лёгкого, беззащитного. Из прохладной тени, как продолжение лунного света, блестели радостные детские глаза. Медленно, осторожно коснулась ушанки Николая Ивановича маленькая рука.

– Ты чего, сынок?…

– Звёздочка… – прошептал Витька.

Глубокой ночью, в постели, проверяюще пожимал в кулаке звёздочку Витька. Кружились райскими птицами, садились в дрёму, засыпали тихие мамины слова…

– …Да разве он возьмёт, Коля? Как ты ушёл, так с июля 41-го и не заплатили ни копейки. Один раз взял – я настояла – так через день подкинул деньги эти. Как мальчишка. Смех. И к Витьке сильно привязался за эти годы. Когда дома – только с ним. Да я писала тебе. Как уходить будем – не знаю…

3

Встречая на улице дядю Ваню Соседского, Лаврушка всегда пытался завести профессиональный, постороннему уху не совсем понятный разговор. Начинал разговор хмурясь, с озабоченной солидностью:

– Вчерась баромер взял у Шишокина. Пришлось дать ремонт. Двадцат процент.

– Кому? – прятал смех в глазах дядя Ваня Соседский.

– Кому, кому!.. – на бестолковость такую ещё пуще хмурил брови Лаврушка. – Баромеру!.. Дал ремонт. Двадцать процент.

Дядя Ваня не выдерживал, хохотал откровенно.

Как человек, не знающий ещё, что он услышит о себе, какую ещё неприятность, гадость, Лаврушка холодел с напряжёнными глазами.

– Эх ты, голова еловая! – отирал слёзы дядя Ваня. – «Баромер»… Двадцать процент… У меня твой барометр. Вчера и принёс Шишокин. После тебя, мастера. «Двадцать процент!» Ха-ха-ха! Ну, еловая голова! – Дядя Ваня опять принимался хохотать. Похлопывал ошарашенного Лаврушку по плечу, как бы договаривая: уж если Бог не дал, то чего уж…

Словно в необозримое будущее, в необозримое далеко, уходили с вывески Лаврушкиной хибарки на базаре пять разудалых пьяных букв – Р Е М О Н, шестую букву, «Т» (друга Толика, так сказать), утеряв где-то в пути. Словно шагали они пятёркой неразлучных корешей, орали в небо песню, а сбоку привязанно болтался мятый, плачущий очень больными слезами чайник. И как-то явно подстрекательски, снизу, всё время выглядывал и исчезал Лаврушка-мастер. Как из окопа. Выглянет и исчезнет. Вот опять. Словно сам нарывался. Словно пули искал. Камня. Или, на худой конец, помидора гнилого. Как бомбардир, дикой, в копоти, в саже.

С самоуверенностью невежды хватался он чинить любую вещь. И всё не так, всё не туда, всё испортит, всё искалечит. Велосипеды от него всегда выезжали облегчёнными, помолодевшими, сбросив с себя пяток-другой «лишних» деталей. (И, странное дело, ехали даже поначалу. Но за воротами базара падали, как не рассчитавшие сил физкультурники.) Электроплитки после Лаврушки кусались пуще собак, никого не признавали. Примус если – то пошумит сперва, бдительность хозяйки усыпит, а уж потом, с полной кастрюлей щей, и рванёт по стенам капустой. С зажигалкой зашёл чалдон. После починки, собираясь прикурить, колёсико доверчиво крутанул – пламя так в бороду пыхнуло, что пришлось закидывать чалдона телогрейками, спасать… А уж гармонь принесут (а Лаврушка и за гармони хватался, хотя со слухом у него, прямо надо сказать, туговато было), то так настроит, на такой выведет лад, что выйдет та из мастерской, развернётся во всю ширь базарную – и такая повалится из неё китайская гамма, что хозяин-гармонист изогнёт бровь, а все китайцы сразу побросают свои лотки с петушками, сбегутся послушать.

И всегда так: схватит вещь, обломает об неё рога, угробит навечно – и давай скорей придавать ей хоть какой-то божеский вид. И «хоронит» неутешному хозяину. Да ещё три рубли на помин содрать пытается. В базар выскочит, толпу вокруг себя соберёт, в свидетели призывает. Клиент, бедный, не рад уж, что связался – деньги суёт, вещь хватает да бежать. Только б от позора, от стыда. А Лаврушка ещё вслед победно грозит: «Не спорь с мастиром! У мастира – ндрав!»

И как небо против земли – мастер дядя Ваня Соседский. Работал он в гараже. Слесарем. Копался в маслянистых, вывороченных внутренностях легковушек и грузовиков, в порядок их приводил. Но всё, что сделано было из металла и требовало починки, он мог наладить, мог починить. Паял тазы, чайники, вёдра. Чинил примусы, керогазы, керосинки. Делал целиком электроплитки. Вил спирали. Охотникам катал дробь. Ребятишкам-рыбакам ковал крючки. Им же выправлял велосипедные восьмёрки. Что из резины – сапоги, галоши – заклеивал. Сам кроил и вулканизировал чуни. Да чего только не делал и не чинил дядя Ваня Соседский!.. Сработал разом несколько печек-буржуек. В бараки на Бабкину мельницу. Чеченцам. Им же к печкам – многометровые, шагающие углами вытяжные трубы. От денег отказался. Тогда весь вечер сидел с невысыхающей пиалой чачи. Слушал зудливые песни-пляски чеченцев. В подарок получил кинжал в красивейших ножнах… (Дяди Ванин квартирант, Витька Шаток, отправился было на другой же день в поход с этим кинжалом, навесив его на себя как саблю, но был задержан. Генкой-милиционером. Возле ульгинского уже моста. После выяснения – быстро препровождён к дядя Ване. Прямо в гараж. Четушку Генка выглохтал стоя, в одну запрокидку. И – будто большую усатую духовую трубу продувал. Выпятив губы, с любовью осваивал дых злющей водки. Протянутую луковицу – отстранил. Потом хмуро думал. Кинжал всё же вернул. Домой кинжал понёс Витька бережно, никому уже не показывая. Завёрнутым наглухо в маслянистую тряпку.)

Словом, дядя Ваня Соседский мог починить всё. Однако все эти починки не считал серьёзным для себя делом. Так, забава. От нечего делать в свободное, как говорится, время. Да и людям приятно помочь. Денег почти никогда не брал. Брать стал за чуни. И то – года с 42-го, когда голод стал поджимать. Но тоже – придёт зимним вечером кто-нибудь из соседей… да тот же Генка-милиционер. Ну, как заведено? О погоде сначала, о здоровье. Насчёт чунь – этак, вскользь. Совсем безразлично: мол, есть, что ли? Дядя Ваня вынесет чуни. Не чуни – одно загляденье: красной резины, швов почти не видать, как литые, выше щиколоток будут – весной никакая грязь не страшна. Генка начнёт мять, растягивать чуни. Нюхает зачем-то, чиркает ногтем. Наконец на валенки напяливает. Находит, что вроде б впору. А? В самый раз и есть, дядя Ваня подтверждает. Генка, оглядывая чуни, вслух начинает прикидывать: сколько за них на базаре можно отдать: двести? Или сто пятьдесят? (Стоили на базаре чуни шестьсот рублей; хлеба буханка – двести.) Дядя Ваня с испугом смотрел на чуни. Как на чужие чуни. Лоб покрывался потом. Может – сотню? А, дядь Вань? На сотню потянут? Дядя Ваня тут же соглашался на сотню. Словно мешок тяжёлый с души скидывал. Дышать уже как-то мог, пот отереть. Ну, а Генка-милиционер, «расплатившись», прямо в новых чунях двигал домой.

С негнущимися простынями, будто с охапкой мёрзлого белого пуха, в дом входила тётя Катя, дяди Вани Соседского жена. Сваливала всё на кровать и тут же видела, как муж поспешно сует сотню в ящик стола. Сразу всё понимала. С досадливой жалостью смотрела. А дядя Ваня уже роется в ящике, ищет чего-то там. Углублённый, озабоченный.

– Опять задарма отдал, – утверждающе говорила тётя Катя кому-то постороннему. Устало опускалась на стул, расправляла тёплый платок. – Сколько ты с ними просидел, а? Сколько вечеров? И опять подарил! Ведь говорю: давай сама буду продавать!..

– Тебе только дай волю, тебя только подпусти, – начинал ожесточённей швырять всё в столе дядя Ваня Соседский, – живо магазин откроешь… Семь шкур с людей драть будешь…

– Ой, магазин! Ой, семь шкур!.. Молчал бы уж… Правильно братья-то твои…

– Замолчи! – сразу бухал по столу кулаком дядя Ваня Соседский. Аж подкидывал на нём всё! Ехиднейший такой намёк! Выскакивал раздетый в сени, во двор. Маленько остудить буйную головушку.

…Чем ближе подходил дядя Ваня к старости своей и дальше отстранялся в память, тем больше и больше удивлялся он одному обстоятельству, периоду, сказать так, своей жизни.

В центре городка, с угла улицы впаянный в невысокий, но тяжёлый ряд домов каменных, до сих пор стоял один двухэтажный дом. С виду обычный, как все. А ведь когда-то был подпоясан он солидной вывеской: «Ксенофонт Соседский и сыновья. Отечественный и колониальный товар». И дядя Ваня, проходя теперь изредка мимо, удивлённо всегда улыбался, покручивал головой: и надо же! Чего только жизнь не придумает порой…

…Ксенофонт Соседский – лысый властный старик в тенётах истончившейся бороды – семью держал в ежовых рукавицах. К началу 900-х годов два старших сына его, кроме дяди Вани – младшего, – были уже женаты, имели большие семьи, однако величали папашу на «вы» и по утрам неизменно целовали руку. Жили все скопом, на втором этаже. За стол – скопом, в церковь – скопом, по субботам в баню – скопом: Ксенофонт Соседский жил, строго блюдя заветы деда и отца, покоящихся в земле Тульской, где когда-то и сам он извозом сколотил деньгу, выкупился у помещика, семью выкупил и откуда ушёл в Сибирь, на Алтай.

Первый этаж был точно замурован никогда не открывающимися железными ставнями. Лишь свет, остро лезущий с боковой улицы в зарешёченное окно, пытался просквозить низкое и длинное помещение магазина. Не уставляясь в подвалы, вдоль стен, вдоль простенков и слепо сочащихся окон – нераспакованный, сгромождённый товар: ящики, лари, бочки, прикрытые мешковиной; напротив, у глухой стены, – прилавок, длинный, при оживлении: там покупатели, там торговля.

Сам Ксенофонт Ильич в последние годы свои отошёл как бы в тень от торговли. Больше беседовал в углу магазина с каким-нибудь своим братом-купцом. О жизни беседовал, о вере, о Боге. Чаи гонял. Или стоял за конторкой, наладив жиденькие очки. Кидая костяшки счёт, заглядывал в амбарную книгу, срезая с неё цифры длинным крючкастым пальцем.

С покупателями занимались старшие два сына. Вдоль прилавка скользили. Вежливые, вкрадчивые. Как два чёрных лиса. Чего изволите-с? Сей момент! Пожалуйте-с. Завернуть-с? Премного благодарны-с. Заходите…

Ну а дядя Ваня? Дядя Ваня тут – как пришей кобыле хвост. Приказчик – не приказчик. Всё больше по части разгрузить, погрузить, поднести чего. Мешок там с мукой, сельдевую бочку вскрыть. «Иван, не видишь?… Смети с головы (сахарной)!» Дядя Ваня мух сметает. Бегает за ними, хлопает. Метлой во дворе метёт. На улице махает. Зимой снег гребёт, дрова колет. За водой на водовозке ездит. Сломаются весы – Ваня починит. Замок – пожалуйста. Ключи к замкам – ничего нет проще для Вани. Работник. Бесплатный. Ест только что много… «Папаша, вы б отпустили меня куда. На завод бы. К металлу чтоб. Чего я тут? Мух с головы сметать?» – «Ещё чего надумал!.. Ты купец! Наследник мой! Работай, Ваня, работай! На себя трудись!»

Грянула первая мировая. Ксенофонт пошёл взятки направо-налево совать – старшие двое сыновей в чахоточников разом счастливо обернулись. Ну, а дядя Ваня? Куда его?… А, чёрт с ним! Всё равно ни хрена из него не вышло! И потопал дядя Ваня на войну. Воюет. В атаки бегает. В окопах сидит. Вшей кормит. Ранило тяжело. После госпиталя снова засунули на передовую. Пока в госпитале лежал, путаница какая-то произошла, и домой прислали бумажку, что такой-то, такого-то года рождения, волости, уезда – без вести пропал. Ну пропал – и пропал: невелика потеря.

Сам Ксенофонт Ильич к этому времени прошёл уже жизненную свою дорогу. Вознёсся на небеса – там открыл торговлю. Любезные братцы глотки давай друг другу рвать – делиться. Ваню в расчёт не берут. А он – вот он! Как с неба свалился! Грязный, заросший, шинелишка подозрительно топорщится – как сама себя прикрывает. Ну, уж это просто ни к чему-с! Вы, разлюбезный братец, без вести пропавши. Убитые-с, можно сказать. А вы – вот они-с. Заявились. Как ясное, можно сказать, солнышко-с…

И загрустили братцы оба как-то. Неделю живёт Ваня, другую – к делу не подпускают, игнорируют-с. Мать, та только и рада сыну. Потом вообще стали намекать: дескать, вы, разлюбезный братец, покинули поле боя в самый, можно сказать, ответственный момент и, в некотором роде, дезертир-с! Так что наше вам почтенье-с. А то… а то полицию позовём!

Но дядю Ваню на пушку не возьмёшь. Не тот теперь уже дядя Ваня. Дезертир? Подумаешь, напугали. Весь фронт по домам бежит. И – бух! кулаком по столу: раздел! Завещание знаю! Свидетели есть! – И на мать кивает… Ну что тут поделаешь с этим Ваней! Как был лапоть, так им и остался. Вы ведь не коммерсант, Иван Ксенофонтович, вы ведь больше слесарь-с, извините за выражение… Но дядя Ваня на своём: раздел! – не то по судам затаскаю!

Пораскинули любезные братцы умами – порешили: чёрт с ним! Сунем его в деревню. В филиалишко. Пусть… торгует. К одному уж – приказчик там заворовался. Да и мать с собой заберёт, тоже путаться под ногами не будет.

И вот дядя Ваня хозяин, вот он купец! Пошил сапоги бутылками, цепь золочёную через пузо пустил – всё как положено. У счастливого самовара чай с мамашей гоняет. Блаженствует. Сахар свой – вприкуску. О женитьбе с этаким приятным туманцем во взоре подумывать стал. Не жизнь наступила – рай! Торговля? А что торговля? Торговля блаженству не помеха. Муки тебе надо? Вона, отсыпь-ка сам из того мешка. Селёдки? Штуками бери. Чего её вешать? Десять штук, говоришь, взял? Ладно – деньги не забудь занесть.

Месяца через два сели как-то утром чай пить – сахару нет. Всё обшарил – нету! Ни внакладку, ни вприкуску!.. Раздал, оказывается, филиалишко селянам. Как – и не заметил. Куда теперь? Обратно к братцам? Так там уже наслышаны об успехах господина коммерсанта. Ладно хоть мать назад берут. А уж самому – наше вам нижайшее-с!

Назад Дальше